Книга: Золото бунта
Назад: ОТВАЛ
Дальше: МОСИН БОЕЦ

БОЛЬШАЯ СОЛЬ

А река несла, и ельники за камнем Каменским сменились крутыми косогорами. Они были грязно облеплены бурыми прядями прошлогодней травы. За косогорами показались избы Нижнего Села. Село стояло на броде, и Чусовая здесь раскатывалась вширь. Прямо посередке брода летом громоздился остров-огрудок, сейчас затопленный выше маковки; на его месте кипело целое стадо бурунов, из которых, трясясь, торчали измочаленные ветки тальника. Здесь стрежень заваливался направо и бил темечком прямо в боец Шайтан. Сила течения словно сгрудила скалу в складки, как голенище сапога.
– Никешка, Платоха! – командовал Осташа. Потеси по правому борту могуче отгребали, чтобы обойти огрудок левее. Среди бурунов уже громоздилась плотно севшая на мель барка. На ее палубах суетились полуголые бурлаки. Видно, сначала они пытались сняться с помощью неволь, но река вырвала неволи из петель. Их длинные полотнища светлели в волнах далеко впереди барки. Теперь бурлакам оставалось только слезать в воду и сталкивать судно чегенями.
Осташина барка бежала вдоль заборов Нижнего Села. Потеси ее работали без остановки, но барку все равно отодвигало от деревенского берега и подтягивало к Шайтану. Осташа не боялся. Он видел, что силой разбега его судно перекинет за скалу и дальше его снова переймет стрежень и поставит прямо по ходу реки. А за Шайтаном из воды выставлялось черное от осмолки, окатанное волной, блестящее плечо только что убившейся барки. В полосе мути за устьем речки Сучихи ныряли и прыгали шапки и армяки, доски и брусья, ядра человеческих голов. Мутная струя Сучихи неслась вдоль берега прямо под низко нависшим ивняком. Из нее вылетали человеческие руки и пытались поймать ветки.
– А мы так не хряснемся, а?.. – спросил Осташу Федька, опасливо глядя на Шайтан.
– Да не скули ты – предупредил же! – рявкнул Осташа.
Конечно, это было страшно: рядом тонули люди, а никто им и веревки не кидал. Но таково было правило сплава. Здесь действовал уже другой закон – закон большого дела, большого народа. А что народу гибель барки? Царапина на пальце, и все. Лизнул, заклеил подорожником, и дальше вперед. Только дети сидят и плачут над царапиной. И можно было сколь угодно гневить бога проклятиями – небо оставалось глухо. Не потому, что господь отвернулся, а потому, что зрение его в теснинах стало иным. Здесь было как на войне: ангелы-хранители сражались с вражьими бесами вместе с людьми и в запале порой теряли тех, кого должны были беречь. И господь здесь тоже следил не за людьми, а за правдой. Значит, не в радости богатырства было магнитное притяжение караванного вала, а в жертве и в благодати веры, что правда все же есть и есть те, кто за нее бьется, и ты – среди них пока еще не убитый.
Осташа глядел вперед, и память быстро листала книгу Чусовой. Заросший ельником камень Маньков, на котором когда-то жила местная ведьма Манька. Камень Сенькин, возле которого был похоронен Сенька Лузянинов, знаменитый сплавщик из Ревды. Боец Висячий – его подмыло снизу, и он угрожающе навис над стрежнем так, что косынка пены и брызг полоскалась сзади по ветру, словно подвязанная под каменной челюстью скалы. Книга Чусовой была давно прочитана Осташей, заучена наизусть, а все равно всегда оставалась новой, понимаемой заново, как притчи из Священного Писания. Но река несла, и не было времени порадоваться своему знанию. На сплаве вообще не было времени гордиться собою.
Вперившись глазами в створ, Осташа не чувствовал себя и не помнил, кто он. Сейчас в нем от себя самого ничего и не осталось. Осталось только то, что было от бати, – опыт, сметка, сила духа на решение. Этим всегда и манил к себе сплав: в большом общем деле отринуть себя от себя и быть только тем, кем должно. Шалая вешняя вода всегда была живой. Она размачивала и расправляла искривленную душу, словно зачерствевший ремень. Она смывала с совести плесень и гниль грехов. Она вплетала человека в упряжь судьбы туда, куда ему и предназначено, а не куда пришлось, не куда хотелось, не куда думалось нужно. Она натягивала струну жизни с мудрым расчетом не оборвать ее – а иначе и незачем ладить дело, все сверзится и сгинет.
Перед Осташиной баркой неслась барка Вукола Катаева. Вукол слишком далеко отдал от страшноватого Висячего бойца, а потому за поворотом его понесло на боец Сокол.
– Скосил одноглазый… – пробормотал Федька, щурясь на барку Вукола. – Щас ему щеку-то побреет…
Сокол этот – батя говорил – вовсе не от птицы прозвище получил. Соколом охотники-чертознаи называли выпуклую кость лосиной груди. И вправду: узкий, бурый, высокий утес походил на лося, зашедшего в Чусовую по грудь. Подножие бойца расколола расщелина, словно лось расставил ноги для прочности. В хмуром поднебесье торчали рога из разлапистых кедров.
Осташа не обеспокоился за Вукола. По всему было ясно, что барка Вукола пройдет вдоль бойца скользом. Вукол что-то злобно орал в трубу. Его бурлаки махали потесями, а потом отбросили их и отскочили в сторону. Барка пробуравила темный след по белому пеннику мимо скалы, и скала походя, как соломинки, обломила обе потеси по левому борту. Вуколу повезло: за Соколом тянулся плес, который дал передышку, чтобы вытащить новые весла. Осташины бурлаки загомонили, довольные лихостью бескровной развязки.
Они уже потихоньку освоились, перестали пугаться любой скалы, любого поворота. Осташа по ходу барки ощутил, что их работа стала дружнее, слаженнее, и потому барка словно обраталась, смирила норов, сделалась послушной, как лошадь. Разогревшись, бурлаки сбрасывали на палубу одежу. Оставив свой кочеток на потеси Поздея, Бакирка пробежал по барке, собирая армяки в охапку, и отнес их в льяло, чтобы не замочило дождем.
Барка катилась по плесу, на котором блестели покатые вздутия отмелей, что были намыты впавшими справа речонками Афонихой и Софронихой. Барка плавно заколыхалась на водяных шалыгах, словно сани на мягких увалах. И от этого игривого покачивания Осташе вдруг стало беспричинно радостно, весело. Он впервые после отвала огляделся по сторонам просто так, без розыска опасности. Уже не лицом, не грудью в вороте рубахи, не замерзшими руками, а всей свободной душой он ощутил ветер, неяркий облачный свет, простор, сырость речного весеннего воздуха, нежное и робкое тепло далекого солнца в промоинах туч.
По правому берегу мелькнули ребра камня Корчаги. Досюда по дну Чусовой докатывались карчи – утонувшие коряги. Эти карчи глупые Афониха с Софронихой зачем-то каждый год упрямо выволакивали из лесных дебрей, по которым змеился их путь. За Корчагами показалась пристань Трёка. На гребне плотины лаяли собаки и толпился народ. Из открытых ворот гаваней валилась вода. За воротами виднелись палатки и щеглы трекских барок, готовых сорваться караваном.
– Трекнешься за Трёкой-то? – насмешливо спросил Осташа Федьку.
– Куда? – тотчас возмутился Федька. – Эдакие-то страсти в теснинах как без чарки пережить?..
Трёка кончилась небольшим бурым камнем Ёршик, который крутым изгибом спины и вправду походил на ерша с растопыренными колючками соснового плавника. На повороте из серого голого леса выставлялась глыба камня Баврика. Под Бавриком, зачаленная, стояла барка с ревдинским флагом. Вдоль ее борта по грудь в воде бродили бурлаки. Что там у них могло стрястись?..
За быстротоком справа поднялся боец Высокий. Он был какой-то совсем неуместный среди окрестных невысоких скал, словно приполз откуда-то снизу Чусовой, где стояли по-настоящему великие бойцы. Стена Высокого, надрезанная поверху висячими логами, выходила из леса к реке наискосок. Под ней в пенном клокотании торчком качались доски, брусья и мачта-щегла, на которой еще мотался мокрый флаг сысертского завода. На поляне перед скалой суетились бурлаки с убитой барки.
Слева зарябила гряда рассыпанного камня Ревень. За ним барку принялось трясти и колыхать на переборе Ревень, и в днище несколько раз грохнули камни-таши. Перебор бурлил, шумел, заглушая голоса, но командовать тут было нечего. Осташа знал, что чистого прохода сквозь Ревень нет. Ревень, кипя, ударялся прямо в лоб треугольного бойца Талицкого и затихал, словно оглушенный. А на другом берегу топорщил заячьи уши и петушиные гребни затонувший в косогорах боец Гребешки. Голой костью торчал на склоне парус тонкого одиночного пласта.
Малый остров за Гребешками превратился во взмыленный огрудок. Над ним поднялась ребристая стена Сибирского бойца. Напротив бойца в Чусовую вплеталась речка Сибирка. Батя говорил, что по Сибирке в старину проходила межа между строгановскими землями и царством сибирского хана Кучума, пока Ермак не согнал Кучума с Иртыша, как черного ворона с кедровой ветви. А сразу за грозным Сибирским бойцом торчал смешной боец Курочка, похожий на переполошенную курицу, вздернувшую короткие крылья. Впрочем, Курочка бил барки не хуже других бойцов. Бурлаки хмыкали: когда курицы летать научатся, тогда и Курочка перестанет губить суда.
По левую руку за Курочкой потянулась ровная стена бойца Заплотного, стоящая прямо в воде. На стене отвесно чередовались серые и белые полосы, как доски в заборе-заплоте. Народ рассказывал, что этот каменный заплот перед Ермаком поперек реки ставили вогульские чародеи. Камлали-камлали – и вырос каменный частокол. Ермак подошел – прохода нет. И тогда дружина сняла шеломы и начала молиться. Поднялся ветер, надул паруса стругов. Струги уперлись носами в каменную стену и сдвинули ее в сторону, на берег, будто ворота открыли. Вот и стоит теперь вдоль Чусовой заброшенное каменное прясло, распахнутое навеки.
Осташа смотрел на скалы и на леса, вспоминал сказки, вспоминал батю… Все было рядом: и батя, и Ермак, и все те, кто здесь когда-то проплывал… С прошлого сплава целый год Осташа был отчаянно одинок. Да, он бежал от человека к человеку, все время он был кому-то нужен, его спасали или пытались убить, бабы любились с ним, а добрые люди делили хлеб, – да. Но все равно это было одиночество, потому что никому не было дела до его правды. А сейчас на барке, среди чужих и незнакомых бурлаков, сбитых в случайную артель, одиночества не было. Не было, потому что имелось общее дело – и для артели, и для всего чусовского народа.
Кто-то намучился сам с собою, окунался в этот поток, чтобы раствориться в нем без следа, чтобы хоть на время слить свою душу с общей душой и не держать ответа за волю. Но Осташа в этом потоке не терял души, а обретал ее заново. Он получал ее обратно чистую, как медная раскольничья икона, прошедшая сквозь огонь. Батя был корнем из Чусовских Городков, от соляных варниц. Он говорил Осташе присловье солеваров: малая соль растворится без вкуса; средняя соль растворится и подсолит; большая соль даст горечь и не растает. Караванный вал катился сквозь теснины, сквозь народ и сквозь время, а потому на его гребне всегда все были рядом: и святой Трифон, который подбирает души убитых бурлаков, и Ермак, и все сплавщики, и батя. А вместе с батей Осташа и был большой солью.
Шальными пулями прострельнули мимо боец Софронинкий, камень Синий, камень Темняш. Пустым, распуганным стоял Птичий плес, растянутый от зарытого в лесах камня Журавлев до горделивой стены бойца Лебяжьего. Говорили, что когда тобольский дьяк Семен Ремезов вел первый железный караван, его корабли здесь врезались в гусиные стаи, как в перину. А ныне всех птиц уже перебили, переловили. От плеча Лебяжьего бойца, опущенного в воду, пенная струя, как лебединое крыло, отмахивала ломкие морщины камня Складки и гневно хлестала по бойцу Винокуренному. Но Винокуренный с бестолковым пьяным упорством то грудился до небес, то вдруг обваливался еловыми логами. Он словно еще не решил, то ли ему встать стеной, то ли рассыпаться оползнем-шорохом. Под Винокуренным Чусовая изгибалась петлей. Она терлась о бойца, как падкая на сладенькое баба будто ненароком задевает хмельного мужика оттопыренным задом. А чуть подальше, в лесу, точно вусмерть упившись, на спине лежал камень Курьинский. И Чусовая уже обегала его стороной: ну кому он такой интересен?
Осташа усмехнулся, глядя, как за Курьинским камнем некоторые барки уходят по излучине направо. Это были новички. Они огибали плотбище пристани Курьи путем санных обозов. А опытные сплавщики с разгону лихо перепрыгивали водяной порожек и дальше летели вдоль горла речной петли, вдоль коренного высокого берега, на котором стояли домишки деревни Курья. Плотбище на мысу сейчас полностью ушло под воду. От деревни до старицы-курьи Чусовая разлилась по всей своей пойме целым озером шириной в полверсты. Посреди озера, будто колдовством прикованные к месту, грудой стояли барки Курьинской пристани. Они цеплялись якорями за срубы-городки, на которых и были построены. Они всплыли с городков, готовые сорваться в путь, но честно ждали, когда мимо них промчатся караваны. По правилу их очередь была в самом хвосте.
– Не трожь потесь! – крикнул Осташа Поздею, который собрался было загрести, чтобы барка свернула вправо вслед за новичками.
Поздей послушно опустил рукоять, и Осташина барка покатилась меж деревней и заякоренным караваном, как телега по улице меж домов.
А за устьем речного горла в конце плеса издалека был виден неприступный ряж камня Богатырь с часовней на плоской вершине. Из-под туч косо проглянуло солнце, единым махом озолотило кровлю и лемеховую главку часовни. Казалось, что и камень-то создан господом только для того, чтобы на нем над долом проплыл маленький храм. И за храмом, как за сторожевой башенкой острога, побежали домишки Старой Утки.
По правую руку от устья речки Дарьи, что прибегала с далеких Малиновых гор, вдоль Чусовой тянулись хлевы, стойла, загоны, навесы, жердяные изгороди, грязные выгоны. Староуткинские бабы круглый год держали свою скотину на правом берегу, потому что на левом было негде. Зимой бабы ходили через Чусовую по льду, летом – вброд. В половодье и паводок они сидели при коровах безвылазно, навлекая на себя дружный гнев староуткинских мужиков, неприбранных и оголодавших. Но бабы стойко держались скотины, почитая ее превыше мужей: свинья, хоть и свинья, да не напьется, не побьет, не сгорит на заводе, упав в опоку.
Завод стоял на левом берегу и выглядел бодро и весело. За наклонными деревянными стенами боевого палисада уверенно дымили высокие краснокирпичные трубы. Как собаки, почуявшие, что скоро их спустят с цепи, барки нетерпеливо покачивались в гаванях. Вращались все колеса пристанского хозяйства. По широкому дощатому водосливу бурно катилась вода. Издалека походило, что водослив вбит между двумя горами, словно трон. Пушки Старой Утки палили каждому каравану. И радостно было слышать этот холостой, неопасный грохот: не по людям, а просто в воздух, будто завод тряс небо за отвороты гор, как старого друга при долгожданной встрече.
Чусовая в Старой Утке опять рассыпалась кудрявым бараньим стадом и вновь собралась воедино лишь у камня Слизкого, по которому, блестя, бежали вешние ручьи. Напротив Слизкого по правую сторону из лощины в Чусовую выбрасывало мутный, как сусло, поток речки Бражки. За ее устьем громоздились глыбы Бражкина бойца – словно везли воз бочек с хмельным, да спьяну перевернули и раскатили. Над Чусовой за Бражкиным бойцом поник буйной головой второй боец Висячий, будто он перебрал на дармовщинку.
Осташа смотрел, как Вукол обходит Висячий боец. Вукол шел не то чтобы неверно, а как-то грубо, валко. Его опять тащило на скалу, и он двумя рывками, от которых вода кипела вдоль бортов, опять ушел от удара. Осташа щурился, пытаясь понять, в чем дело. И дошло: у Вукола на потесях стояло словно бы не по десять, а по двадцать бурлаков. Сила гребка не равнялась числу гребцов.
«Вукол – истяжелец!» – вдруг понял Осташа. Понял без зависти, без гнева, без злобы. Что ж, пусть Вукол обходит бойцы, как знает, – дело его. А он, Осташа, обойдет по-своему. Чусовая рассудит, кто прав.
Назад: ОТВАЛ
Дальше: МОСИН БОЕЦ