ПУГАЧЁВ
Под звездами было видно все. По двору валялись куры со свернутыми шеями. Стайки стояли открытыми. Осташа поднял лучину повыше и вошел в стойло. За выгородкой кучей громоздилась мертвая корова. Макариха рубанула ее в лоб топором с такой силой, что свалила насмерть с одного удара. Сама же Макариха спиной к Осташе висела на веревке, перекинутой через куриный насест. Высоты насеста не хватило, поэтому казалось, что старуха стоит на полусогнутых ногах, нелепо вывернув их на одну сторону. Голова ее столь же нелепо лежала на плече. Платок распустился, косым клином свисал вдоль безжизненной руки. Две седые косы на спине были перевиты яркими девичьими лентами.
Осташа заволок дверь стойла и вернулся в раскрытый, выстуженный дом, сел на скамью рядом с зажженным светцом. В столешнице стола торчал топор, покрытый ржавчиной коровьей крови. Окна Макариха выбила, поставцы повалила, тяжелые медные образа швырнула к порогу. Пол был засыпан черепками битой посуды. Поганую кадушку старуха заколотила печке в зев, и с пода стек и замерз, как блевотина, поток помоев.
Осташа просто сидел и молчал, не чуя холода.
В сенях захрустели чьи-то шаги, и в горницу вошел какой-то мужик. Под притолокой двери он не нагнулся, а как-то странно присел. Он постоял, оглядываясь, и при этом ворочал не головой, а сразу всем телом, будто у него и шеи не было. Он был без шапки, стрижен в кружок. Рожу оторочила короткая смоляная борода. На нем был нагольный тулуп, расстегнутый по всей длине, и Осташа увидел, что рубаха на груди у мужика испачкана в крови.
– Здоровьичка вам, – весело сказал мужик, прошел по горнице, треща черепками, и присел на скамью напротив Осташи.
Осташа не ответил.
– Худо в дому твоем, – с сочувствием сказал мужик.
– Приберу, – буркнул Осташа.
– Трудно будет прибрать… Знаешь, чего тебе скажу? – Мужик с прищуром посмотрел на Осташу. – У тебя из дома даже мыши ушли, да. – Он кивнул в подтверждение и вдруг схватил себя за лоб, устанавливая голову обратно.
– А ты кто таков? – хмуро спросил Осташа.
– Али не узнаешь? – Мужик лукаво глянул на него и улыбнулся, ощерив белые, мелкие, яркие зубы.
Осташа, подслеповато моргая, тупо глядел на гостя. Нет, не может быть… А почему не может-то, коли такое-всякое уже было?.. На скамье перед ним сидел сам Пугачев.
– Чего тебе надо? – зло, тяжело спросил Осташа.
– Ничего, – пожал плечами Пугачев. – Поговорить зашел.
– Не о чем нам говорить.
– Найдется, – усмехнувшись, заверил гость.
Они помолчали, разглядывая друг друга.
– Ты – бес, – убежденно сказал Осташа.
– А ты меня перекрести, – хмыкнул Пугачев. – Думаешь, с воем улечу в окошко, да?
– Ты мне всю жизнь изувечил, – с тихой ненавистью произнес Осташа. – Меня никто не любит…
– Ну уж! – не согласился Пугачев. – Глянь-ка на себя-то. Что бабу не встретил – всякую поимел. Ухарь, ожги сердце! Все тебе дались. Фиска – вспомни такую, – свистнул бы, на край света за тобой бы пошла. И тетке Алене ты мил, да уж стара она. Про Нежданку Колыванову я и не говорю. И про вогулку речи нет. Все любят, куда ни глянь!
– Мне Маруська Зырянкина была нужна, – с болью ответил Осташа. – Она одна меня любила просто так, как Осташку Петрова. Не как лучшего сплавщика, не как хозяина Чусовой, а просто как парня из соседней избы… А ты ее убил.
– Она тебя до сих пор и любит, – заверил Пугачев. – И батя тебя любит, правда. Тебя только бог больше не любит.
– Врешь!.. – закричал Осташа.
– Да почто мне врать? – обиделся Пугачев. – Я ж тебе как брат буду…
– Какой ты мне брат!..
– По крови брат, – уверенно заявил Пугач. – Ты посмотри, чего ты натворил-то… За тобой же борозда кровавая – не хуже, чем за мной. С кем ни сойдись тебе – все гибнут, как косой срезает.
– Я только одного убил – вора…
– А то и самый малый твой грех, – ухмыльнулся Пугачев. – Зато на других взгляни. Из-за кого Алфера Гилёва убили? А?..
– Да что же мне Алфером в глаза тыкать? – закричал Осташа. – Будь воля моя – сам бы за него лег!.. Мне, что ли, сладко, что бабу его овдовили и дитя осиротили? Я, что ли, душегуб?
– Душегуб, – охотно согласился Пугач. – Горную стражу и Ефимыча ты сгубил? Ты.
– Да я, что ли, их за Фармазоном во мленье послал?!
– Для тебя вогулка камлала, и Конон Шелегин умер.
– А я ее о том просил?! Знал ли я вообще о том?!
– А сторожа в Илиме, забыл уж, как звали-то его, Яшка убил – за тебя ведь. За тебя.
– Яшка убил, а не я!
– У тебя все ты не виновен!.. – с деланным удивлением всплеснул руками Пугачев. – А ведь кругом твой след! Попа Флегонта запороли – разве скажешь, что ты не при чем? Хитника на Тискосе убили – тоже ты не при чем? А Макариха? Да ладно – эти! Но ведь и Шакулу за тебя кончили!..
Осташа раскрыл было рот, но Пугачев гневно и презрительно махнул рукой, не давая сказать.
– Да это все другие люди, другие, не ты! Но сам-то ты с вогулкой чего делал? Блудничал, срамничал? Нет, мало того! Ты ведь с ней камлал! Камлал, парень! Ты ведьмино молоко сосал, ты с ней в жертву человека принес – вот это да-а!.. Ты же скоро шерстью обрастешь, как домовой – и ступнями, и ладонями! Ты же свою, свою душу загубил, понял?
– Я души своей не губил… – без голоса ответил Осташа, отодвигаясь. – Грешен… Страшно грешен… Но души своей не губил… Не говори того…
Пугачев довольно захохотал.
– Мы едины с тобой, – сказал он. – Мы свои души сатане не продавали. Мы их сами загубили почище сатаны. Такой же ты, как и я!
– Нет, – хрипло сказал Осташа.
– Да! – напирал Пугач. – Скажи мне, где душа твоя, в чем?
– Как же я тебе душу покажу?..
– Вогулка говорила тебе: легко душу-то потерять. Человек и сам того не заметит. Даже вольнее жить-то без души!
– В слепоте и смраде душа моя, но при мне…
– Нет у тебя души! – торжественно заявил Пугач и упер руки в бока. – Нету!
– Богу судить…
– А я и не сужу. Я что вижу, то и говорю. Узок путь души в теснинах. Батя твой по струне прошел – а ты не батя!
– Мне того не дозволили…
– Жесток мир, кто ж спорит, – согласился Пугачев. – Ну, не дозволили… А что сделали-то? Только гордыне твоей на горло наступили, вот и все. Более – ничего. Батин подгубщик Гурьяна Утюгов тебе в Каменке, в шалыганке, чего говорил? «Смирись» говорил! Ты смирился? Да куда там!
– Я смирюсь – батино имя предам! – ответил Осташа. – Как я могу смириться, если после этого батю будут вором считать?
– А ты базару глотку не заткнешь. Чего тебе сплетни? Живешь-то для бога! Ты знаешь, что батя чист, – и чего еще тебе надо? Ты знаешь, что бог есть, так чего же тебе это какому-нибудь Бакирке-пытарю доказывать? Плюнь на Бакирку. Плюнь на всех. Ну и пусть брешут. Все равно ведь через три года забудут батю, хоть вором он будь, хоть святым. Это мир!.. Тут ничего не поделаешь! За что же ты плугом по народу пошел? Может, и обелишь батино имя, да свою душу дотла спалишь! Уже спалил! Хуже дело испортить только сушеным волчьим сердцем можно!
– Пока батина правда со мной – не спалил…
– Про батину правду тебе, дураку, Конон Шелегин все разъяснил. Ты – не батя, и нечего его зипун напяливать. Конон говорил тебе: «Твой путь – это мой путь, не батин». Не-ет, тебя и Кононова дорожка не устраивает!
– Конон судил, а того человеку не дозволено…
– А Гермон тебе право судить давал – только прими истяжельство.
– Не верю я в его последнее таинство!
– Зато в камланье вогулки веришь.
– Верил бы – так не сидел бы здесь и сейчас с тобой!
– Любо поспорить с умным человеком, – засмеялся Пугачев.
Он смеялся и все наклонял, наклонял голову к плечу. Не прекращая смеха, он вдруг привычно поправил голову рукой, как шапку. И тут Осташа понял, что голова-то у Пугача – отрублена. Просто так на тулове сидит, ничем не пришитая…
– Так в чем душа твоя? – снова спросил Пугач.
– В правде батиной…
– Батина правда в моей казне.
– Лжа в твоей казне, как и в самозванстве твоем, Емельян Иваныч!
– А-а! – плутовски задрал палец Пугачев. – Вон оно как!.. Я ж тебе о том и говорю – ургалан ты! Не истяжелец – ургалан! Свою душу ты потерял. Дырнику ее не отдал, не по чину он тебе показался. А вот вогулке подарил – такая девка сладкая, ничего не жалко! Цветок Папоротника имя у нее, вишь ты! А ты знаешь, что папоротников цвет змеи стерегут? Кто к нему подойдет, на того змея бросается и собою, как стрелой, насквозь пронзает! Вот и пробило тебя, когда ты вогулку полюбил, и душа твоя через дырку вылетела! И остался ты – один ургалан! Я ведь тоже ургалан. Я Петра Федорыча, царя, душу в себя принял, и ты – Петра Федорыча, бати своего. Побратимы мы!
Осташа не знал, чего сказать.
– Я не батин ургалан… – окоченевшими губами прошептал он.
– Я к тебе не пришел бы, если б нам не нашлось об чем сообча погоревать, – захихикал Пугачев и вновь поймал голову. – Душа-то – божье созданье, а ургалан – язычное. Душу с божьего места сдерни и в ургалана посади – она демоном обернется! Смотри, сколь кровищи вокруг. Эк добр был царь Петр Федорыч, приписку отменил манифестиком. А кто меня, его ургалана, добром попомнит? Никто! Чуть не святым и батя твой был, а люди ему в его правде отказывают! Знаешь почему? Потому что после бати твоего ты остался! Потому что чуют люди: в ургалане, в плену теперь душа Перехода. Черна она ныне, страшна, потому как ургалан – живая могила для души! Я-то знаю! Поверь!
– Я не учитель, не начетчик, не старец! – отчаянно закричал Осташа. – Я сплавщик, просто сплавщик! Я не знаю, чего тебе возразить!..
– А нечего, – быстро вставил Пугачев.
– Но не так все!
– Так, – уверенно сказал Пугачев.
– Так и не так!
– Докажи, – тотчас предложил Пугачев. – Убей ургалана.
– Я тебя убью! – взвыл Осташа, вскочил, выдернул из столешницы окровавленный топор и оглянулся – Пугача не было.
Осташа пролетел сени, скатился с крыльца во двор. Махая топором, он заметался по сугробам, втаптывая в снег валявшихся куриц, вздымая ногами тучи перьев. И двор был пуст. Черными, глухими стенами огородили его заплоты. Мертвым стоял выстуженный дом, мертвыми были раскрытые службы, где в коровнике в петле висела старуха удавленница. Снег сиял, звезды обрызгали весь небосвод.
Осташа выбежал на заснеженную, безлюдную улицу. Где-то залаяла собака. Родная Кашка спала, темная и безучастная. Белой скатертью застелилась Чусовая. Только боец Дождевой все так же упрямо и сурово держал свои доски с письменами над миром, который не умел читать.
Осташа кинулся к Чусовой. Он вяз в сугробах, путал руки и ноги, потерял топор, извалялся в снегу, изрезался об наст.
Он выбрался на гладь ледяного перебора, бросился к проруби, упал коленями на застывший оплесками край. Черная вода чуть дрожала в окне проруби и ничего не отражала.
– Отдай ба-атю!.. – исступленно закричал Осташа в лицо воде.
– А давай туда, – услышал он и поднял лицо.
На другом краю проруби, придерживая голову, сидел на корточках Пугач и подманивал его рукой.
– Ермак идолов тоже в Чусовой топил… Давай туда. – Пугач глазами указал Осташе в прорубь.
Осташа сумасшедшим взглядом снова уставился в воду. И вдруг увидел, как из-за уреза льда вверх изорванным лицом выплывает Шакула.
Осташа вскочил и бросился прочь. Бежать вниз по тракту означало вернуться в Ёкву, и Осташа не думая побежал по реке вверх – к деревне Харёнки. Лишь бы спастись от искушения, от проруби, спастись от Пугача, от вогула. Осташа поскальзывался на ледяном тракте, но не сваливался. Он бежал, бежал, бежал что было сил.
Ноги сами несли его. А Пугач вдруг оказался рядом и несся вровень, лихо придерживая башку за затылок. Не сбиваясь дыханием, он задорно и одобрительно говорил:
– Ну его к черту, вогуляка! Всю воду запоганил! Там вон, там, через версту, еще одна прорубь есть, харенкинская! Батя-то в Чусовой! Батя рад тебе будет! Ты только нагнись, а я подтолкну – и там вдыхай сразу воду-то. Не страшно, не бойся. Водица холодная, свежая, так резью пробьет, что и не почуешь ничего, лишь дым в глазах – и поплывешь, полетишь!.. А хочешь воистину полететь? Давай я за бычьей шкурой сгоняю! Ты сядешь на нее у проруби, а я тебя огарочком свечным обведу, – и водяной тебя по всему свету на шкуре носить будет. Хоть в Беловодье, хоть на блаженные острова Макарийские снесет – ты только спервоначалу окунись с головой!..
На белых покатых берегах показались темные кучи домов спящей деревни. Черная прорубь словно горела у правого берега. Осташа хотел пробежать мимо, мимо, а ноги сами вывернули к проруби, но за три шага до нее вдруг обе сразу скользнули в сторону. Осташа пластом полетел на лед и с колокольным звоном ударился лбом. Все вокруг стало красным и земляным: красный лед, красное небо, бурые берега, черные звезды…
– Вставай, братец, ты чего? – тянул его за ворот Пугачев. – Ну, экий ты… Совсем же рядом…
– Уйди!.. – хрипел Осташа, извиваясь и вырываясь.
– Да ты чего, братец, ошалел?..
Кто-то схватил пригоршню снега и стал стирать кровь с Осташиных глаз. Осташа повернул голову, глянул назад… Над ним на коленях стоял Федька Мильков.
– Вставай давай, замерзнешь, дурак! – твердил Федька, выдыхая густой сивушный пар. – Не узнал, что ли, товарища старого?..
Федька поставил Осташу на разъезжающиеся ноги, перекинул его руку себе через плечо, потащил куда-то к берегу.
– Я, брат, охолонуться побежал, глядь – ты валяешься! – оживленно говорил Федька. – Ногами-то сучи, я ведь не шибкий силач тебя-то нести, стопудового…
– Откуда… ты… взялся?.. – разбитыми губами спросил Осташа.
Федька то ли засмеялся, то ли закряхтел от натуги:
– Да я тут у дружка застрял… Он, гад, целый бочонок браги нагнал – ну никак уйти не могу, что ты будешь делать!.. Третий день собираюсь – а на посошок выпью и сразу в жопу… Я ж на пристани-то в Каменке снова приказчиком стал – куда им без меня, дурачинам!.. А шел-то к тебе, ну вот те крест – к тебе! Так-то – опять в Илим, все по тому ж делу… Да, думаю, надо и к Осташке Переходу добраться… Я ж добро не забываю, вот! Я уж сговорился с пристанским-то начальником: знаю, мол, знатного сплавщика! Он мне сразу: рупь даю – только найди, найми! Я, понятно, ноги в руки – и за тобой… Вот, будешь сплавщиком на Каменском караване, дело! Вместе пойдем, я при тебе – водоливом… Да шевели ты ногами, колода! – закричал, изнемогая, Федька. – Ну ведь нажрался, раскольник, никонианцу в три дня не догнать!.. А коли не подобрал бы я тебя у проруби – и замерз бы ты!.. Кто бы мне тогда рупь отдал?..
Но Осташа обессиленно съехал с Федькиного плеча, не выпуская Федьку, и замер на снегу, обнимая Федьку за пояс.
– Федька, человек… – шептал он. – Федька…