Книга: Зеленый шатер
Назад: Демоны глухонемые
Дальше: На первой линии

Милютинский сад

Никто не знает тайны, закона неодолимой тяги, влекущей данного мужчину к данной женщине. Екклесиаст, во всяком случае, не знал. Средневековая легенда дает некоторое обоснование – любовный напиток. То есть отрава. Вероятно, та самая отрава, которой напитывал всевластный Эрос свои оперные стрелы. Люди новейшего времени находят объяснение в гормонах, обслуживающих инстинкт продолжения рода. Понятное дело, между этим практическим заданием и любовью платонической существует известный разрыв, даже, выражаясь современным языком, когнитивный диссонанс. Серьезная идея продолжения рода прикрывается всякими ритуальными завитушками, флердоранжем, попами, печатями с орлами и так далее, вплоть до вывешенной во дворе простыни с кровавым пятном посередине. В этом смысле с любовью более или менее ясно.
Но что делать с дружбой? Никакой капитальный инстинкт ее не подпирает. Все на свете философы (мужчины, разумеется, баб-философов до Пиамы Гайденко не бывало, если не считать легендарной Гипатии) располагают ее, дружбу, в иерархии ценностей на самом верху. Аристотель дает изумительное определение, которое по сей день выглядит безукоризненно, в отличие от многих его идей, которые устарели до смешного. Итак: «Дружба – специфически человеческий факт, объяснение и цель которого следует искать без обращения к законам природы или к трансцендентному Благу, выходящему за рамки эмпирического существования».
Природой, таким образом, дружба не обусловлена, цели никакой не имеет, и вся она заключается в поиске родственной души, чтобы разделить с ней свои переживания, мысли, чувства, вплоть до «жизнь отдать за други своя». Но за это счастье следует дружбу кормить временем своей единственной жизни: то пойти прогуляться с другом по Рождественскому, например, бульвару, выпить с ним пива, даже если ты предпочитаешь иные напитки, а пиво любит друг, пойти на день рождения к его бабушке, читать одни и те же книги, слушать ту же музыку, чтобы в конце концов образовалось маленькое, закрытое и теплое пространство, где шутки понимаются с полуслова, обмен мнениями происходит с помощью взгляда, и взаимодействие между друзьями такое интимное, какого невозможно достичь с существом другого пола. За редчайшими исключениями.
Но времени на друзей оставалось все меньше и меньше. Не было больше школьных перемен, прогулок по Москве с любимым учителем по средам – прекрасно-вынужденное ежедневное школьное общение закончилось, и они встречались время от времени по давней инерции, но окунались в свое дружественное пространство все реже и реже, и вдруг обнаружилось, что жизнь их развела, да и потребность разделить ежедневные события – крупные, мелкие и мельчайшие – исчерпана, и достаточно уже телефонного разговора раз в неделю, раз в месяц, в праздник.
Конечно, это разбегание происходило не один год, история отношений трех друзей имела неотменяемый вес, но спустя пять-шесть лет после окончания школы задним числом можно было разобраться, в каких именно точках началось это самое расхождение. Вот, к примеру, Миха.
Илья вспоминал Михину эволюцию – как он последовательно проходил увлечение революционным Маяковским, магическим Блоком и той частью Пастернака, в которой
Восемь залпов с Невы
И девятый,
Усталый, как слава.
Это – (слева и справа
Несутся уже на рысях.)
Это – (дали орут:
Мы сочтемся еще за расправу.)
Это рвутся
Суставы
Династии данных
Присяг…

Илья Михины революционные симпатии терпел. Санечка нежно улыбался. Дружба легко выдерживала незначительные разногласия, иную расстановку акцентов. Заезжий фестивальный знакомец Пьер Занд, русский бельгиец, смутил Миху до глубины души своей осознанной ненавистью к революции. Миха решил составить личное и беспристрастное мнение относительно коммунизма. Это заняло у него чуть больше двух лет. Сначала читал Маркса, потом пошел вспять, к первым социалистам, с которыми все было довольно просто, потом споткнулся о Гегеля и, сделав пируэт, двинулся в направлении Ленина.
Его родственник Марлен (с годами они все больше сближались) смотрел на его занятия с подозрением:
– Не то читаешь, Миха. В нашей семье было много революционеров, и, кроме Марка Наумовича, всех перестреляли. А Марк Наумович спасся, потому что сначала сам в НКВД пошел служить, а потом вовремя оттуда убрался в провинцию, консультантом чего-то. Умнейший мужик, редкостная сволочь.
– Разобраться хочу, – простодушно оправдывался Миха.
– Ну, разбирайся, разбирайся, – разрешил Марлен. – Тебе хочется велосипед самому изобрести – карты в руки!
Тетя Геня поставила перед каждым по тарелке борща, а потом принесла второе, котлеты с картошкой: сыну три котлеты, Михе две, а себе одну.
Марлен захохотал, указывая на котлеты:
– Вот тебе социальная справедливость! И во всем остальном так же!
У Михи ломило голову. Он читал, читал – вопросов возникало все больше, а удовлетворительных ответов все меньше. Он пытался говорить о социализме с Виктором Юльевичем, но тот морщился и говорил, что к общественным наукам у него нет склонности.
Илья, один из самых любознательных и информированных людей, подбрасывал в огонь свежие полешки. Лучшим из них оказался самиздатский «1984» Оруэлла. Книга, которую утратили вместе с портфелем французского дипломата Орлова, Пьерова дядьки, еще в пятьдесят седьмом году, так и не узнав об этой утрате. «1984» произвел сильнейшее впечатление: к художественному слову Миха оказался более восприимчив, чем к социально-экономической схоластике.
Илья мог торжествовать небольшую победу – Миха приостыл в революционном порыве. Общение тем не менее притормозилось. О Сане и говорить нечего – он увяз в своих звуковысотных системах, и любимые друзья никак не могли быть ему собеседниками.
Высокая чувствительность к художественной литературе привела Миху к тому печальному положению, в котором он оказался поздней осенью шестьдесят шестого года, без аспирантуры и без работы.
Его несостоявшийся руководитель, Яков Петрович Ринк, был огорчен и пытался Михе помочь. В рамках возможного. Яков Петрович был человеком, безусловно, порядочным, но гибким. И настолько умным, что прекрасно понимал, как сложно совмещаются порядочность и гибкость пред лицом власти, с которой он всю жизнь кое-как договаривался. В случае с Михой Меламидом договориться не удалось. Это было огорчительно, но в целом не нарушало их общей важной и целесообразной деятельности.
Яков Петрович сделал несколько попыток помочь молодому человеку с трудоустройством. Связи у Якова Петровича в педагогическом мире были всеобъемлющими, но даже ему не удалось найти такое рабочее место, на котором бы Миха смог вести экспериментальные исследования – осваивать новые методики восстановления речи.
Таким образом, для Михи закрывалась всякая возможность научной работы.
Все, что удалось членкору, – пристроить неудавшегося аспиранта преподавателем литературы в вечернюю школу, да и то почасовиком. Предлагаемые восемь часов в неделю составляли скудное пропитание как раз на восемь дней. В месяце их было в лучшем случае тридцать. Алена еще училась в институте, и учеба полностью исчерпывала ее небольшие запасы сил.
К этому времени Миха убедился, что найти работу самостоятельно он не сможет, В гороно, куда он пошел наниматься в преподаватели русского языка и литературы, ему сообщили, что в Москве мест нет, надо обращаться в министерство, может, найдется что-нибудь в провинции. Однако попросили оставить свои данные, потому что хоть свободных мест нет, но иногда возникают какие-то временные вакансии.
В министерство Миха не пошел: Алена была молодая жена, еще студентка, и ни за какие коврижки он из Москвы не уехал бы.
Виктор Юльевич, от педагогической работы отошедший, считал, что о карьере школьного учителя Миха может забыть. Только репетиторство. И немедленно дал ему ученика. Но все это – почасовуха, частные уроки – не то, не то… Не хватало интернатских деток!
Миха к этому времени уже использовал самый тупой из возможных видов приработка: ходил ночами на погрузочно-разгрузочные работы на станцию Москва-Товарная. Работа не казалась ему особенно тяжелой, но Алена воспротивилась: у Михи же близорукость прогрессирующая, нельзя такую нагрузку на глаза давать… Она была права.
Еще один регулярный доход – сдача крови. Он стал донором, но на станции переливания крови тоже были свои ограничения: не чаще, чем раз в месяц!
Наконец Миха решил обсудить с Ильей всякие нестандартные варианты. Они назначили встречу у Покровских ворот, в продувном Милютинском саду, принадлежавшем когда-то Межевой канцелярии, на садовой лавочке с двумя выбитыми планками. У каждого в руках бутылка пива, а в ногах – по портфелю. Саня отсутствовал. Его решено было не привлекать.
Илья вскоре после окончания школы первым из их выпуска осознал, что не хочет работать на государство ни с девяти до пяти, ни с восьми до восьми, ни в режиме «сутки-трое», а также не хочет учиться ни в каком учебном заведении, потому что все, что ему было интересно, он мог узнать без дисциплинарной муштры и насилия. Он лучше всех знал способы избегания, ускользания, растворения. Самый верный путь – фиктивный наем в секретари к ученым и писателям. Редкий, почти эксклюзивный вариант, который и обеспечивал Илье относительную независимость от государства. Более надежные, но менее привлекательные варианты требовали действительной траты личного, драгоценного времени – рабочие места в котельных, в подъездах, в охране. Что же касается «башлей», Илья знал много способов, как их добывать.
Илья прочитал Михе незабываемую лекцию, в который раз продемонстрировав давно признанное интеллектуальное превосходство.
– Понимаешь, Миха, вообще это две разные вещи: заниматься интересным делом и зарабатывать деньги. И все же я считаю, что эти две вещи надо уметь совмещать. Рассмотрим самиздат. Явление это само по себе потрясающее и небывалое. Это живая энергия, которая распространяется от источника к источнику, и протягиваются нити, и образовывается своего рода паутина между людьми. Такие воздуховоды, по которым идет информация в виде книг, журналов, перепечатанных стихов, очень старых и очень новых, последних номеров самиздатской «Хроники». Идут потоки сионистской литературы, напечатанной в Одессе до революции или в Иерусалиме в прошлом году, идет религиозная литература, эмигрантская и домашней выделки… Это процесс отчасти стихийный, но не совсем. Я как раз занимаюсь этим сознательно и, в определенном смысле, профессионально. Именно эта работа дает мне заработки. Ну, и потом, развитие дела, оно тоже требует.
Миха сидел, разинув рот в прямом смысле слова. Даже легкая слюнка набегала в углах губ, как у спящего ребенка. Илья вещал редкостно серьезным голосом, Миха же был поглощен и содержанием лекции, и сильнейшим чувством восторга и гордости: вот это Илья!
– Святое дело! – тихо сказал Миха, подавленный открывшимся величием друга.
Илья и сам в этот момент наслаждался собственной ролью в мировом прогрессе. Нарисованная им величественная картина не вполне соответствовала действительности, но она и не была чистым вымыслом. Мелкие бесы русской революции – те самые, достоевские – клубились в темнеющих углах оскудевшего сада. Длинная тень не повинного ни в чем Чехова двигалась в направлении огородного магазина Иммера, куда писатель в давние годы заглядывал за семенами, а в соседнем флигеле приблизительно в те же годы, под покровительством не вполне невинного Саввы Морозова, умирал нежный еврей Левитан, певец русской природы…
На этом же углу, в двух шагах, двадцать лет тому назад трамвай, визжа и скрежеща… да, да, Мурыгин.
Но в целом прогресс куда-то двигался, несомненно!
У Ильи сразу же возникло интересное предложение. Самиздат сегодня стал общественным явлением, и потребность в новых материалах только возрастает. К середине шестидесятых оживилась провинция. Далеко не весь самиздат создается идейными энтузиастами. Формируется настоящий рынок, и действуют на нем самые разные люди, в том числе и вполне коммерчески заинтересованные. Наряду с изданиями, стоимость которых определяется только стоимостью бумаги или фотопленки, появляются настоящие товары, изготовляемые для продажи. Возникает также и некое подобие торговой сети. Одним из участников этого рынка является Илья. Миха мог бы помогать в распространении.
Да, распространитель из Михи неважнецкий, это Илья понимал: слишком заметный, слишком общительный, слишком неосторожный. Однако и верный, надежный, ответственный. Возможно, Илья бы не сделал ему такого предложения, но Михе действительно жить было не на что. Да еще и жена!
Миха вступил в должность коммивояжера.
Первые поездки были недалекими. Набив рюкзак самиздатом, он отправлялся электричкой или автобусом на недальние станции – в Обнинск, в Дубну, в Черноголовку. Встречался там с младшими научными сотрудниками, передавал им литературу, брал деньги и в тот же день возвращался.
Знакомиться ему с ними было запрещено. Миха представлялся Андреем, а контрагент вообще никак не представлялся. Он обычно представлялся – «от Александра Ивановича» или «от Льва Семеновича».
Из полученных денег Михе всякий раз шла честно заработанная пятерка. Она легонько жгла руку.
То ли дело было работать в глухонемом интернате. Интернат каким-то идеальным образом одновременно давал Михе все, в чем тот нуждался: скромный, но совершенно достаточный заработок, полнейшее удовольствие от творческой и полезной работы, редкое чувство правильности жизни. Руку не жгло!
Через два месяца Миха признался Илье, что хотел бы более осмысленного занятия, нежели развозка рюкзачка по адресам. Он ознакомился с существующим самиздатом и считает, что может делать нечто более творческое…
– Ладно, хорошо. Я так и знал, что этим кончится, – вид у Ильи был скорее недовольный, хотя обычно он раздувался от удовольствия, когда решал чужие проблемы. – Эдик тебе нужен. Эдик! Помнишь, длинный такой! – воскликнул Илья.
Миха помнил. Брал у него как-то книги. Да и внешность, действительно, у Эдика была запоминающаяся – рост под два метра и розовое младенческое лицо, на котором вообще ничего не росло, кроме густых бровей.
Илья привел Миху к Эдику. Тот жил с матерью и с женой Женей в отдельной двухкомнатной квартире. Миха, оглядевшись, опять попал под обаяние чужого дома, не похожего на другие: мать Эдика была буддологом, на стенах висели восточные картинки, которые, как объяснил Эдик, были буддийскими иконами. Жена Эдика, археолог, тоже разместила в доме следы своей профессии в виде трех некрасивых горшков. Женщин в этот момент дома не было.
Эдик издавал самиздатский журнал «Гамаюн», представляющий собой два десятка страниц на папиросной бумаге, грубыми стежками подшитых между двумя синими картонками. Это был литературно-общественный журнал, существовал он пока в единственном экземпляре первого номера. Миха сразу схватился за журнал и просмотрел от начала до конца.
– Интересно! А почему «Гамаюн»? – поинтересовался Миха.
– «Алконост» был, «Феникс» был, «Сирин» мне не нравится. По мне, «Гамаюн» в самый раз.
– Еще одна птичка тоже из славянской мифологии?
Эдик немедленно начал просвещение:
– Да, конечно. Но наша птичка, во-первых, большая интеллектуалка, она знает все тайны мироздания, а во-вторых, у нее дар предсказания. У нас сначала была мысль назвать журнал вообще «Исторический проект». Но решили, что слишком сухо. Просветительский журнал. И современная поэзия, конечно.
Участвовать в издании журнала, открывающего глаза и уши темному человечеству, Миха был готов.
Илья оставил Миху у Эдика, и новые знакомые поужинали вдвоем серыми макаронами. После макарон довольно быстро договорились, что журнал будет продолжаться именно как литературно-общественный, а не политический. То есть политики в нем будет минимум. Эдика интересовали скорее исторические прогнозы, анализ общественных вкусов, предпочтений, в сущности, темы социологические:
– А если говорить о литературе, то лично меня более всего интересуют поэзия и фантастика. Фантастика художественным образом обобщает происходящие в мире процессы и дает интересные прогнозы. Сегодня современная западная фантастика – это футурология, философия будущего. Но на нее у меня категорически не хватает времени. Если бы ты взял на себя еще и фантастику, было бы здорово.
Миха задумался: с фантастикой у него соприкосновения не было. Обещал подумать.
Тут же, на месте, они решили прикинуть состав поэтического раздела для очередного номера. Со структурой определились сразу же: большая подборка одного поэта и пять-восемь авторов, представленных одним-двумя стихотворениями. Миха предложил подборку из Бродского и тут же восторженно забормотал:
Генерал! Наши карты дерьмо. Я – пас.
Север вовсе не здесь, но в Полярном Круге.
И Экватор шире, чем ваш лампас,
Потому что фронт, генерал, на Юге.
На таком расстояньи любой приказ
Превращается рацией в буги-вуги.

– Кого ты Бродским удивишь? Ты послушай, какие есть новые поэты, мало кому известные:
Память – безрукая статуя конная
Резво ты скачешь, но
Не обладатель ты рук
Громно кричишь в пустой коридор сегодня
Такая прекрасная мелькаешь в конце коридора
Вечер был и чаи ароматно клубились
Деревья пара старинные вырастали из чашек
Каждый молча любовался своей жизнью
И девушка в желтом любовалась сильнее всех…

– Да, действительно, здорово… А кто это?
– Кто, кто? Некто в пальто. Молодой парень из Харькова. В Москву недавно приехал. Никто его не знает. А через пять лет все будут знать. Как Бродского сейчас… Готов спорить. Вот его и надо печатать.
– Ну, не знаю. По-моему, лучше уж возьмем Хвостенко, – предложил Миха.
– Я Хвоста люблю, но что он без гитары? Этот парень посильнее будет…
– А этот парень – как его?
– Зачем тебе знать? Я тебе говорю – через пять лет его все будут знать! А ты Хвостенко хочешь? – Эдик злился, и миролюбивый Миха почувствовал неловкость:
– Глупость какая-то! Работать еще не начали, а уже ругаемся.
Эдик засмеялся:
– Вот всегда у меня так получается. Я постоянно с кем-нибудь из приятелей насмерть рассобачиваюсь. Характер такой!
– Мы идиоты! – воскликнул Миха. – Горбаневская! Наталья Горбаневская! Именно она! Идеально! – И энергично, с завыванием, прочитал:
За нами не пропадет –
Дымится сухая трава.
За нами не пропадет –
Замерли жернова.
За нами ни шаг и ни вздох,
Ни кровь, ни кровавый пот,
Ни тяжкий кровавый долг
За нами не пропадет.
Огонь по траве побежит,
Огонь к деревам припадет,
И к тем, кто в листве возлежит,
Расплаты пора придет…

– Согласен! Против Горбаневской – никаких возражений! Надо только у нее спросить! – согласился сразу же Эдик.
– Это же самиздат! Зачем спрашивать? Возьмем эти три стихотворения, адресованные Бродскому!
Михе, с его пристрастием к классике – стихотворная переписка Пушкина и Вяземского или прозаическая Герцена с Тургеневым, Тургенева с Достоевским или Гоголя с его выбранными друзьями, – сразу же захотелось развить тему:
– Хорошо бы найти еще и стихотворения Бродского, адресованные Горбаневской или, например, Горбаневской с кем-нибудь еще!
– С Пушкиным, например! А ты закажи! – порекомендовал Эдик.
Но Миха был отменно серьезен.
– Нет, не так. Знаешь, хорошая мысль, надо взять стихи, адресованные друзьям. Такой поэтический разговор между друзьями. Например, вот это:
В сумасшедшем доме
Выломай ладони,
В стенку белый лоб,
Как лицо в сугроб…

– Да, помню. Это Галанскову, – узнал Эдик.
– Есть еще, вот послушай:
Смахни со щек блаженство полусна
И разомкни глаза до в веках боли,
Больницы грязнота и белизна –
Как добровольный флаг твоей неволи.

Эдик махнул рукой:
– И это знаю. Это Димке Борисову. А ты-то откуда ее стихи так хорошо знаешь?
– Она два раза читала свои стихи в доме у моего тестя. А я со слуха и запомнил. Она довольно хмурая и неприветливая, а стихи, видишь, какая нежность. Я не могу сказать, что она мне очень понравилась. Но она пишет стихи, которые я бы хотел писать.

 

Решено было, что Миха к Наталье поедет и попросит какие-нибудь новые стихи.
Потом Эдик вспомнил о каком-то высокоумном приятеле с философского факультета МГУ. Он мог бы написать статью о современной американской фантастике.
Третья часть журнала – большой раздел «Новостей». Новостей было предостаточно. Множество разнообразно думающих людей сначала шептались по углам, потом говорили вполголоса и в конце концов выходили на демонстрации, протестовали все смелее и осознаннее. Их задерживали, судили, сажали, выпускали, и жизнь была наполнена ежедневными событиями, о которых узнавали друг от друга или по западным радиостанциям: у кого что ловилось.
Кроме правозащитников, были еще крымские татары, желавшие вернуться в покинутый двадцать лет назад Крым, евреи, требовавшие отпустить их в Израиль, из которого их выселили чуть ли не две тысячи лет тому назад, религиозники многих сортов, националисты от русских до литовских и еще многие, предъявлявшие претензии к советской власти. И на всех фронтах что-то происходило.
Эдик ни к одной группировке не принадлежал: он считал себя объективным журналистом и исходил из того, что общество должно знать о происходящем. Миха готов был этому всемерно способствовать.
Неожиданно выяснилось, что времени второй час ночи.
– Ой, а куда Женька-то делась? – вспомнил о жене Эдик. У них не была принята мелочная супружеская слежка, но обычно предупреждали.
Миха ахнул, подхватился и понесся домой. Транспорт уже не ходил. Случайный троллейбус довез его до Рахмановского переулка, где сбивались на ночь стаи троллейбусов, а дальше минут за двадцать он добежал до дома. Алена спала, никакого выговора Миха не получил.

 

Жизнь покатилась весело и интересно. После смерти тети Гени прежняя комната, забитая пыльным хламом, как будто провалилась в небытие, в новом жилье все было белым, чистым, новым. У окна стоял рабочий столик Алены с прикнопленными листами ватмана. Она заканчивала худграф, делала диплом – рисовала иллюстрации к сказкам Гофмана. Толстый многодельный орнамент с масонскими мотивами обвивал каждый лист. Вместо недельной трудовой вахты с глухонемыми возникло множество разных занятий, день был забит с утра до вечера встречами, множество новых людей закрутилось вокруг. Чаще всего заходили теперь Эдик с Женей. Некрасивая, с редкими зубами и полным ртом рассыпчатого смеха, Женя оказалась симпатичнейшим существом. Алена, к радости Михи, слабо улыбалась и слегка реагировала на Женины незамысловатые шутки. Дружили вчетвером, ходили друг к другу в гости, пили чай и вино.
Алена оживилась, пробудилась, ее всегдашнее выражение лица – только что проснувшегося ребенка, который еще не решил, будет он сейчас плакать или смеяться, – приняло большую определенность: еще не смеяться, но уже не плакать. Даже стала более отзывчива к Михиным супружеским притязаниям. С того времени, как они поженились, Алена оказалась для него, может быть, еще менее доступна, чем в прежние времена, когда изредка сама, без всяких просьб, приезжала к нему в Миляево, оставалась с ним и бывала податлива и нежна на постельном поприще.
В замужнем состоянии возникало множество препятствий, разнообразных, одно другого нелепей. То супружеские отношения слишком ее возбуждали, и потом она не могла уснуть, то, напротив, она так от них уставала, что потом спала целый день и не могла встать.
Это была, вероятно, легкая сексуальная патология, возможно, последствие неудачного добрачного опыта. Чувствовать себя желанной, вожделенной, быть недостижимым объектом – вот что составляло для нее самую яркую радость плотских отношений. Она жаждала постоянного подтверждения Михиной готовности и прекрасно владела нехитрой техникой поддержания мужа на боевом взводе, но избегала самих отношений. Чем реже Михе удавалось совершить незатейливый и полноценный супружеский обряд, тем острей и головокружительней было его переживание.
По мере того как Алена становилась все недоступнее для молодого мужа, любовь поднимала его на высокогорья возвышенных переживаний. В укромном уголке его сознания шел постоянный процесс стихосложения. Любовную лирику, от которой Алена опускала уголки губ книзу, Миха давно уже перестал ей преподносить. Но не писать не мог.
Любовь – работа Духа.
Все ж тела
В работе этой не без соучастья.
Влагаешь руку в руку –
Что за счастье!
Для градусов душевного тепла
И жара белого телесной страсти –
Одна шкала.

Среди новых приятелей, постоянно забегавших в их «взрослый дом» без родителей, к тому же в центре, появились у Алены и поклонники. Она оживлялась, когда приходили мужчины, подтягивалась и улыбалась смазанной улыбкой. Миха испытывал свежие муки ревности, Алена – сложное удовлетворение. Складывалась атмосфера салона: каноническая влюбленность в хозяйку, чаепитие, печенье, разговоры об искусстве, чтение самоновейших стихов, приглашенные с лекциями интеллектуалы. Так Алена воспроизводила, со скидкой на поколение, на более тонкий вкус, стиль родительского дома.

 

В моду входили тогда путешествия по родной стране. Рюкзаки, байдарки, общие вагоны, рискованный автостоп, ночевки в палатках, в заброшенных деревнях первым из всей компании освоил, конечно, Илья. Он обожал такие поездки, часто обходился без спутников, привозил из экскурсий музейные редкости – книги, иконы, предметы крестьянского быта – и завел друзей на русском Севере, в Средней Азии, на Алтае.
Миха с Ильей никогда не ездил: пока была жива тетка, он ее надолго не оставлял. Ранней весной шестьдесят седьмого года две молодые пары – Миха с Аленой и Эдик с Женей, гонимые свежей страстью к путешествиям, впервые собрались в Крым, в Коктебель. Жанр поездки был паломнический – на могилу к поэту, которого Миха обожал.
Ехали до Феодосии две ночи и день. В Москве еще лежал снег, под утро – по мере продвижения в южную сторону – они проехали сквозь теплый дождь, плавивший остатки снега, миновали туман и дымку, а после полудня, въехав в другой часовой пояс, наблюдали из вагонного окна стоявшие по колено в воде придорожные ветлы с разбухшими суставами и напряженными ветвями. В Феодосии они снова попали под дождь, серенький и переливчатый. Сели в автобус и потряслись в Планерное – в сторону Максимилиана Волошина. Ландшафт – дымчатый, трепещущий, молочно-опаловый – не отпускал взгляда. Навстречу автобусу шли колонны грузовиков: вывозили полтора миллиона тонн коктебельского песка, срочно понадобившегося для нужд народного хозяйства. Но путешественники не понимали, что на их глазах уничтожается песчаная сокровищница древнего побережья. Людей, которые об этом знали, почти не осталось на этом берегу.
Вышли из автобуса, услышали первый раз в жизни рев Черного моря и двинулись на волшебный звук. Море бушевало вторую неделю, в полном соответствии со своими сезонными привычками. Для глаза море оказалось еще невместимей, чем для слуха. Миха и Женя переживали первую в жизни встречу с морем. Алену однажды возили родители на Кавказ, а Эдик знал море, но совсем иное – Балтику…

 

Свернули по набережной в сторону дома Волошина. Никого не спрашивали – дорога сама приглашала. Узнали дом сразу же – по выражению лица, по башне, по несходству со всем остальным, что было настроено здесь после революции, после войны. Сели на камни пониже дома. Вынули бутылку вина и остатки московской еды.
Миху прорвало: он начал читать стихи. Он еще в вагоне порывался, но его приглушали:
Как в раковине малой – Океана
Великое дыхание гудит,
Как плоть ее мерцает и горит
Отливами и серебром тумана,
А выгибы ее повторены
В движении и завитке волны, –
Так вся душа моя в твоих заливах,
О, Киммерии темная страна,
Заключена и преображена.

Ветер рвал куртки, относил слова. Они сгрудились тесно, и Миха все не мог остановиться. Не заметили, как подошла расплывшаяся старуха с художественной палкой в руке, в огромном растрепанном плаще, в склеенных на переносице мутных очках, встала рядом, внимательно вслушиваясь.
– Зайдемте в дом, – гостеприимность приглашения противоречила мрачности и суровости ее выражения. И повела их в дом, о котором они и не мечтали….
Так вдова Макса, Мария Степановна, лично ввела их в волошинский дом. В первом этаже, который в ту пору называли «корпусом 1», обычно заселяли донбасских шахтеров, но пока они еще не приехали по своим месткомовским путевкам. Вдова сражалась с этим нашествием как могла, но могла немного. Она открыла ребятам две комнаты в нижнем этаже:
– Живите здесь, пока чужие не наехали.

 

Под крылом Марии Степановны ребята провели несколько счастливых дней. Миха с Эдиком переделали несложную домашнюю работу, которой было множество. Женя с Аленой мыли полы, вытирали пыль с книг на высоких полках. Один день целиком потратили на уборку могилы Волошина. Миха с Эдиком укрепили в одном месте тропу, которая осыпалась за зиму.
Зато вечерами они сидели в ледяном кабинете Макса, пили чай и беседовали под огромной скульптурой царицы Таиах, описанной во всех воспоминаниях. Иногда вечерами заглядывали местные жительницы преклонных лет, старушки-девочки и старушки-ящерицы, и теперешние молодые писатели из «Дома творчества». Один раз пришел с бидоном разливного вина известный молодежный поэт, второй раз его соперник. Они друг друга яростно ненавидели, но, в традициях дома, не ссорились, когда оказывались вместе за этим столом.
В глазах Михи с Эдиком они были слишком советскими и официальными. Но они, как потом выяснилось, были не хуже и не лучше тех, что толкались у памятника Маяковскому.
Под конец, когда ребята уже засобирались домой, Мария Степановна велела всей компании идти в Старый Крым. Дорога не ближняя, семнадцать километров, но без этого похода, как сказано было, «своими» они здесь не станут:
– Там отдохнете, моя знакомая вас покормит.
Мария Степановна прикидывала, не отправить ли молодежь к конкурирующей вдове. Ассоль к тому времени уже отсидела свой срок и вернулась в Старый Крым, к обязанностям гриновской вдовы. «Пожалуй, лучше Фаина Львовна», – решила Мария Степановна и дала записочку к местной даме, муж которой, дантист, чинил всем тамошним старожилам зубы.
Добираться домой решено было через Симферополь, с заездом в Бахчисарай. Мария Степановна объяснила, что без этого никак нельзя обойтись – сердце Восточного Крыма. Маршрут был несколько кривоват: из Старого Крыма, уже не возвращаясь в Коктебель, до Бахчисарая, там ночевка, а утром из Бахчисарая прямо в Симферополь, на железнодорожный вокзал.
В Старом Крыму уже началась настоящая весна – деревья сквозили зеленью, жители все сидели в огородах, готовили гряды, возились с рассадой. Цвел миндаль.
Миха с Эдиком всю дорогу обсуждали природу советской власти, которая, по мнению Михи, на периферии была слабее, чем в центре, да и почеловечнее. Эдик не соглашался. Даже высказывал мнение, что на местах она еще жестче и тупей, и в качестве аргумента приводил судьбу Макса: живи он ближе к Центру, расстреляли бы еще в восемнадцатом году.
Женя с Аленой шли, как восточные женщины, позади мужей и разговор вели об искусстве: Алене волошинские акварели, которыми был завешан весь дом, не очень нравились, а Женя с горячностью доказывала, что этого художника нельзя судить по прямому результату его деятельности – по картинам или по стихам, – его величие духовное, и когда мелочный счет заменится подлинным, тогда и ясно будет, какого масштаба эта личность. Женя была девицей образованной, читала по-французски и по-английски, даже понимала про антропософию, и Алену это немного задевало.
В Старом Крыму они пообедали у Фаины Львовны, которая приняла их как посланцев дружественного королевства с величайшей церемонностью. На ней висели очень длинные бусы, платье с заниженной талией носила она с нэповских времен, как и бодрый завиток, прилепленный ко лбу. Она накормила гостей скромным, но фасонистым обедом – фасолевым супом и котлетками из неопределенной крупы с кисельной подливкой.
Погуляли по местному кладбищу, побродили около дома Александра Грина. Он был закрыт, но ощущение было такое, что хозяева вышли на минутку.
В Бахчисарай попали в предвечернее время, подвернулась попутка. Пошли, опять по рекомендации Марии Степановны, к сотруднице местного краеведческого музея. Сотрудница оказалась совершенно своей, как будто всю жизнь знакомой. Здесь, в Крыму, существовал какой-то тайный орден «бывших» людей. Они владели неизъяснимым секретом Крыма, но, сколько бы его ни приоткрывали, все оставались при своем тайном знании. Сотрудница оказалась даже не крымчанкой, а петербурженкой, но имела вид хранителя тайны. Она показала ребятам восковые фигуры гаремных жен и евнухов, медные кувшины, фонтан, помнивший Пушкина, «ханские гробницы, владык последнее жилище»… Музейная женщина сказала, что завтра утром отведет их в Чуфут-Кале, а вот на ночь приютить не сможет, потому что тетя из Питера приехала в гости.
К вечеру пришли в гостиницу, обычное провинциальное убожество. Рюкзаки свои положили в камеру хранения, маленький чулан возле администраторши. Договорились, что номера за ними оставят, а пропишут вечером. Пошли побродить по темному городу, поужинать в какой-нибудь харчевне. Харчевни не нашли, но обнаружился магазин в который они влетели за пять минут до закрытия.
Миха вытащил из служебной комнаты рюкзаки, стал рыться в поисках паспортов. Нашел, положил перед теткой. Та углубилась в чтение дальних листочков – где прописаны, есть ли штамп о регистрации брака.
В это время в гостиницу вошла семья: муж и жена в немолодых летах, а при них дочка лет четырнадцати. Татары приехавшие из Средней Азии, узнавались по узбекской тюбетейке мужчины, женскому полосатому платку, по скуластым лицам, по толстым серебряным браслетам с рыжими сердоликами на тонких запястьях девочки, по напряженности, написанной на лицах. Мужчина вынул из внутреннего кармана пиджака два паспорта и положил перед служащей.
Пиджак был весьма не новый, вылинявший на спине. Но от плеча чуть не до пояса покрыт был орденскими планками и боевыми орденами.
Хмурая тетка отложила паспорта московских путешественников, раскрыла паспорта и покачала головой:
– Мест нет.
– Как это нет? Вы лжете! Есть места! – вскинулся Миха. – Есть наши два номера, и будьте любезны, в один из наших номеров и заселите эту семью.
– А для вас тоже мест нет, – тетка подвинула стопку паспортов к Михе.
– Как это? Мы же договаривались!
– Мы в первую очередь обслуживаем командировочных, а уж потом «дикарей». Мест нет.
– Мы приехали за две тысячи километров, чтобы посмотреть на могилы предков, вот обратные билеты, через два дня мы улетаем в Ташкент, – мужчина не терял надежды.
– Вы по-русски не понимаете, что ли? Мест нет!
– Я понимаю по-русски. Может, в частном секторе можно остановиться хоть на одну ночь?
– Останавливайтесь где хотите! Это не мое дело! Только за нарушение паспортного режима будете отвечать.
Миха кипятился – он реагировал на несправедливость страстно, даже физиологически – чувствовал, как стучит кровь в висках, руки сжимаются сами собой в кулаки:
– Сволочи, какие сволочи, – шепнул Эдику. – Ты понимаешь, что происходит? Это же выселенная татарская семья… – Всего несколько дней тому назад подруги Марии Степановны рассказывали о майском событии сорок четвертого года, и эти сведения еще не улеглись, еще горело чувство мировой несправедливости. – Мужик на фронте воевал, а его семью из дому выселяли!
– Лишнего шума не производи, – шепнул Эдик. – Что-нибудь придумаем!
Орденоносный татарин увязывал неторопливо паспорта в шелковую тряпочку, аккуратно укладывал на дно внутреннего кармана.
– Пойдемте-ка отсюда поскорее. Она же сейчас милицию вызовет! – согнувшись чуть не пополам, шепнул Эдик в ухо низкорослому татарину.
Тот понимающе кивнул, и все они двинулись к двери, к улице, наружу, где уже дочерна стемнело, и темнота казалась успокоительной и неопасной в отличие от мерзости казенного, хоть и освещенного электричеством места.
Администраторша Наташа Хлопенко уже крутила телефонный диск, соединяясь с милицией: такая уж у нее была обязанность – сообщать о приехавших в Бахчисарай татарах. Но в милиции дежурный к телефону не подходил, и она с облегчением бросила трубку: мать у нее была караимка, отец приезжий украинец, и не то что она испытывала какое-то особое сочувствие к выселенным татарам, скорее не хотела быть причастной к этой давней войне народов, которая немного и ее касалась. Но совсем немного.
Семь человек вышли из гостиницы, и татарин безмолвно возглавил этот исход.
– Пошли, я знаю место, где на ночь укроемся. Кладбища не боитесь?
– Пошли, пошли, – отозвался Эдик.
Хотя было уже вполне темно, татарин шел уверенно на запад, немного в гору.
Километра два пути – и они вышли к древнему татарскому кладбищу.
Руины небольшого мавзолея были скорее уютны, чем опасны. А может быть, доверие татарина к этому месту было столь велико, что передавалось ребятам. Сели на склоне даже не сели, а возлегли – уклон был такой удобный, как плавное изголовье. Эдик вынул из рюкзака бутылку крымского портвейна, хозяйственная Женя достала купленную в магазине брынзу, соленые помидоры, хлеб – они собирались ужинать в гостинице.
Огня не разжигали. Неожиданно выкатилась на небо луна, засветила во всю мощь полнолуния, и стал виден каждый камень, каждая веточка. Даже две толстых косы татарской девочки отливали масляным блеском в лунном свете, и серебряные запястья искрили отраженным светом. Ее мать развернула холщовую тряпочку, вынула какие-то сухие татарские пирожки, и они вместе ели в торжественном молчании и душевном согласии.
Разговор потихоньку завязался уже после еды – странный, прерывистый, он шел не по какому-то главному руслу, а сразу обо всем – о сиюминутном, странном случае, который свел вместе ничем не связанных людей – ни прошлым, ни будущим, ни кровью, ни судьбой… о красоте, которая как с неба упала…
Ушла луна, быстро соскользнув к краю неба, и после часа полной успокоительной темноты засветился розовой полосой восток, и Мустафа сказал:
– Сколько лет я вспоминал этот рассвет. Мальчишкой я пас здесь скот, тысячу раз смотрел на те горы, всегда ждал первого солнечного луча. Он иногда как выстреливал. Думал, что никогда уже не увижу этого.
Когда рассвело, разошлись в разные стороны – ребята в Чуфут-Кале, татарская семья осталась на старинном кладбище – Мустафа хотел разыскать могилу деда.
Договорились встретиться в два часа на автобусной станции, чтобы вместе ехать в Москву.
У автобусной станции не обошлось без милиции. Ребята окружили кольцом «своих» татар, весело шумели, галдели. Женя заигрывала сразу с двумя милиционерами, говорили много лишних и необязательных слов, но в конце концов Эдик вытащил журналистское удостоверение, давно просроченное, и помахал им перед лейтенантом. Провинциальные милиционеры оказались более робкими, чем московские, а может, Эдиков несуразный рост и роговые очки способствовали их заминке, но автобус раскрыл двери, зафырчал, и все семеро быстро загрузились и уехали. А может, этим служилым парнягам хотелось избавиться от лишних забот…
Дальше пошло все как по маслу – поездная бригада оказалась почему-то казахская, и они посадили «левых» пассажиров на «левые» места, всю дорогу берегли от контролеров, и через двое суток все пассажиры прибыли на Комсомольскую площадь. Еще через полчаса Миха с Аленой и татарские гости оказались в многострадальной тети-Гениной комнате, а еще через сутки бывший Герой Советского Союза, бывший капитан Усманов, один из инициаторов движения за возвращение крымских татар в Крым, его жена Алие и дочь Айше, перелетев самолетом от столицы нашей родины до столицы Узбекистана, сидели в своем ташкентском доме, где их ждали родственники и друзья. Усманов, коммунист и герой, положил на поднос горсть камней со старого мусульманского кладбища Эски-Юрт.
– Вот. Смотрите. Наши камни пришли к нам, а потом и мы придем к нашим камням.
С этого года в Михин дом зачастили молодые татары. Приезжали с петициями, с протестами, с просьбами и требованиями. Ночевали на полу, на надувном матрасе… Миха принимал к сердцу чужие татарские заботы ближе, чем еврейские хлопоты о репатриации в Израиль. В конце концов, еврейское изгнание длилось две тысячи лет, слишком уж давняя история, а татарская была такая свежая, дома и колодцы в Крыму еще не все были разрушены, татары еще помнили советских солдат, их выселявших, и соседей, занимавших их дома.
Миха втянулся в чужое дело со своей всегдашней отзывчивостью. Помогал составлять письма, распространять поддерживать связи. Несколько раз ездил по поручению татарских друзей в Крым, собирал вместе с новым приятелем Равилем сборник воспоминаний о выселении 44-го года…
Журнал они с Эдиком выпускали, но он непредсказуемым образом худел в своей художественной части и прибывал в политической. Добавили в журнал новый раздел – «Окраина», где писали о национальных проблемах, о вымирающих малых народах, о насильственной ассимиляции. Эдик, со свойственным ему академизмом, старался удерживаться в рамках антропологии и демографии, что придавало журналу оттенок научности, но не уменьшало его антиимперской направленности.

 

Илья сделал фотокопии всех восьми номеров. Тираж обычно был в 40 копий. Полного собрания всех номеров журнала не сохранилось, а разрозненные можно и сегодня найти в нескольких архивах, западных и кагэбэшных.

 

Миха почти год не встречался с Саней, Илью видел только по делу.

 

В ночь на двадцать первое августа 1968 года произошло событие, которое совершенно все изменило: советские войска вошли в Чехословакию. Собственно, это были объединенные войска пяти стран. Но затея была, без сомнения, советская. Называлось это – операция «Дунай». Русские танки катили по Праге, нанося тем самым мощный удар по мировому коммунистическому движению.
Миха всю ночь крутил рифленые шайбы старого «Телефункена», единственного наследства тети Гени, слушал западные передачи. Концепция дубчековского «социализма с человеческим лицом» разваливалась, рушились последние иллюзии.
Сколько лет Миха исследовал марксизм, пытался разобраться в том, почему прекрасные идеи социальной справедливости так криво воплощаются, но тут стало ясно и холодно – грандиозная ложь, цинизм, непостижимая жестокость, бесстыдная манипуляция людьми, теряющими человеческий облик и достоинство от страха, окутывающего всю страну темным облаком. Облако это можно было бы назвать сталинизмом, но Миха уже догадывался, что сталинизм только частный случай зла огромного, всемирного, вневременного – политической деспотии.
Миха готов был бежать на площадь, чтобы немедленно поделиться своими переживаниями. Для начала схватился за карандаш. Хотелось писать стихи, но вместо этого получился яростный публицистический текст. Три дня Миха бился и путался со словами, но все не получалось так стройно и убедительно, как лежало на сердце. Но чувство было такое: вот найду правильные слова, скажу, и все поймут, все согласятся…

 

В воскресенье, двадцать пятого, позвонил Сергей Борисович и просил ребят немедленно приехать. От него они узнали последнюю новость: на Красной площади возле Лобного места прошла демонстрация против ввода войск в Чехословакию. Имена семерых человек, вышедших на площадь, были известны. Все, кроме одной участницы демонстрации, присевшей возле старинного места казней с трехмесячным ребенком и чешским флажком в руках, были уже арестованы.
– Горбаневская! – догадался Миха.
Чернопятов подтвердил. Людей у него в доме было полно. Уже обсуждали, кто будет подписывать письмо протеста и в какие адреса его направлять. Миха закрылся в бывшей Алениной комнате и закончил текст, который все эти дни не удавалось довести до совершенства. Теперь, после демонстрации, он все переделал, переместил акценты и озаглавил его – «Пятиминутное стояние великолепной семерки на Лобном месте». Предложил Чернопятову – тот поморщился:
– Миха! Как всегда, слишком много пафоса.
Вечером он показал этот текст еще двум людям: Эдику и Илье.
Эдик оценил заметку как чересчур многословную и размытую. Илья молча взял листки.
Через сутки по «Голосу Америки» передали информацию о митинге на Красной площади – про пятиминутное стояние и про великолепную семерку! Текст был слегка подправлен и сокращен. Это был материал Михи!
Значит, передали! Один из двух людей: Илья или Эдик. Невероятно!
Все напряглись и затаились. По городу шли обыски, аресты. Подсчитывали жертвы. Человеческие – если принимать во внимание масштабы века – были, в общем, невелики: около ста убитых граждан с чешской стороны и двенадцать советских военнослужащих. В Чехии после успешного завершения операции было арестовано около двух тысяч человек, в России – всего ничего: семеро демонстрантов с Красной площади и десяток бесславных и безвестных в провинции.
Готовился большой процесс над участниками демонстрации. Чернопятов знал всех, вся информация о готовящемся процессе стекалась к нему.
Миха с Эдиком собирались к Новому году выпустить номер «Гамаюна», целиком посвященный движению крымских татар. Хуже всего дело обстояло как раз с литературной частью, но Миха, произведя с помощью татарских друзей литературные разыскания, нашел одного крымско-татарского поэта, живущего в Узбекистане, – Эшрефа Шемьи-заде. Татары сделали Михе подстрочник, он перевел отрывки из полупогибшей поэмы. Они были писаны живой кровью, и Миха извелся, пока кой-как перевел:
То не собака воет страшным голосом
В московской ледяной ночи,
То вождь кремлевский, крови алчущий,
Несытый, воет и рычит…

Под Новый год Миха получил боевое крещение – пришли с обыском.
Четверо мужиков долго шарили по голой комнате и, обескураженные ее полной прозрачностью, даже простукали стены. Они обнаружили на полке среди книг большую связку писем, принадлежавших покойной тете Гене. Письма были завернуты в серую бумагу, связаны суровыми нитками в маленькие стопки по годам, и на каждой стопке стояла дата – с 1915-го по 1955-й. Их было ровно сорок. Это была семейная переписка с родственниками из Архангельской области, Караганды и с Урала. Миха нашел эти письма не так давно, когда шкаф выбрасывал, держал их по просьбе Марлена, но из деликатности даже не подумал их читать, а теперь сотрудники быстро размотали нитки и, увидев столь древние даты, потеряли всякий интерес. И напрасно: там была, среди прочего, и переписка легендарного дяди Самуила с Лениным, с одной стороны, и с Троцким, с другой. Было также интереснейшее письмо, в котором Ленин наущал Самуила, что необходимо создать секретный финансовый источник, не зависящий от государства, для развития коммунистического мирового движения…
– Это письма моей тетки, их хотел забрать ее сын – просмотреть, – объяснил Миха, пододвигая пачку к себе.
– Раньше надо было смотреть, – грубо вырвал старший сотрудник письма из Михиных рук.
Все мероприятие заняло около двух часов. Искать было и негде, и нечего.
Забрали скорее из чувства служебного долга семейные письма, с десяток поэтических дореволюционных сборников, почти все подаренные Ильей, перефотографированную книгу Бердяева, которую Миха все собирался прочитать, но руки не доходили, и малоформатный двухтомник «Доктор Живаго», полученный от Пьера Занда.
Все материалы по журналу Миха сразу же отвозил Эдику. Ничего не было в доме. И тем не менее… тем не менее, когда он увидел пастернаковский двухтомник в руках у обыскивающих, его как горячей волной окатило. Он вспомнил один исписанный мелким почерком листок. И вспомнил, куда засунул этот листок – в первую попавшуюся книгу, в тот момент, когда соседка позвала его к телефону, прикрученному к стене в общем коридоре.
Поговорив, он хватился листка, не нашел, махнул рукой и по памяти восстановил текст. А теперь Миха вспомнил, что засунул этот листочек именно в один из томиков «Доктора Живаго».
Листочек был драгоценным: Миха готовил для следующего номера журнала демографическую заметку о выселенных из Крыма во время войны татарах. Крымские татары провели опрос спецпереселенцев и их потомков в Средней Азии, присоединив к старым, давно забытым данным новые. Это была огромная работа, в которой приняли участие сотни татар-переселенцев.
На листочке мелким каллиграфическим почерком, под красной шапкой «ТАТАРЫ», было написано:
1783 г. – около 4 млн. чел – татарское население Крыма на момент присоединения Крыма к России.
1917 г. – татарское население составляло 120 тыс. чел.
1941 г. – татарское население Крыма – 560 тыс. чел.
1941–1942 гг. – мобилизовано 137 тыс. мужчин, из них погибло 57 тыс.
1944 г. – 420 тыс. чел (200 тыс. детей) – гражданское население.
1944 г. 18–20 мая – в депортации принимало участие 32 тыс. войск НКВД.
1944 г. 18 мая – выслано в Среднюю Азию 200 тыс. (официальная цифра).
1945 г. – погибло 187 тыс. спецпереселенцев (по официальным данным, 80 тыс.).
1956 г. – с татар Средней Азии снят режим спецпереселения, но возвращение в Крым запрещено.
Внизу приписка синими чернилами:
Рыжий! Обрати внимание, все официальные цифры (о высылке, нпр.) занижены, по нашим данным, погибло около 42 % спецпереселенцев в первые полтора года. Не сходится с официальной цифрой. У них все занижено. Равиль готовит тебе сводку с 1945 по 1968 год. Муса.
Оставалась надежда, что томик не раскроют и листок не найдут. К тому же Миха радовался, что Алена в тот день задержалась допоздна в институте и, когда пришла, гэбэшников уже не застала.
Миха сразу же позвонил Эдику, но там не отвечали.

 

Наутро Миха с Аленой поехали к Эдику. Заплаканная Елена Алексеевна рассказала, что вчера, в то же самое время, у них тоже прошел обыск. Но все было гораздо менее удачно. Эдика увезли, он до сих пор не вернулся. Нашли много черновиков, материалы последнего номера журнала с карандашной правкой, забрали, кроме того, пять номеров выпуска «Вестника РХД» и кучу другого самиздата. Изъяли несколько фотокопий самой, может быть, антисоветской книги, изданной для партийной элиты, малым тиражом, с грифом «Совершенно секретно» – «Технология власти» Авторханова.
Комната Елены Алексеевны также прошла «санобработку»: отобрали два экземпляра Библии, статуэтку Будды, четки и ксерокопии буддийских текстов. Выясняли у хозяйки, на каком языке написана эта антисоветчина. Она пыталась объяснить им, что она по профессии буддолог, занимается Востоком, два языка, с которыми она больше всего работает, – санскрит и тибетский. А та бумага, что у них в руках, копия документа, написанного в седьмом веке.
В их сказочном невежестве была доля некоторого очарования: когда один из пришедших сообщил ей шепотом что ему все известно о буддийских кровавых жертвоприношениях, Елена Алексеевна, несмотря на весь страх, не смогла удержаться от смеха. Да и сейчас, рассказывая, улыбалась. Она понимала, что копии вернут, а если не вернут то и бог с ними, но ей было жаль семейной Библии, на последней странице были написаны имена ее первых владельцев.
Решено поехать к Сергею Борисовичу и посоветоваться с ним как с опытным человеком. Дом его, как всегда, был полон народу: какой-то вчерашний зэк, проездом в Ростов, восточный человек из Средней Азии, пожилая дама с цветочным именем Мальва, которую прежде Миха уже встречал, и сам Юлик Ким собственной персоной, с гитарой. Пили кто чай-кофе, кто водку-вино. Алена морщилась – ее всегда раздражала эта обстановка проходного двора, вокзала, ночлежки. Миха поволок тестя в уголок и рассказал, как обстоят дела с Эдиком. Не пойти ли на прием в районное отделение КГБ? Может, в приемную КГБ?
– Ну, ходи не ходи, они имеют право задерживать до семидесяти двух часов без предъявления обвинения. – Сергей Борисович с детства постигал все порядки на практике. – Скорее всего, сейчас они ничего не скажут. Но действовать нужно, чтобы они понимали, что есть заинтересованные люди. Прояснится через трое суток.
Миха поехал к Илье, а Елена Алексеевна с Женей на Кузнецкий Мост, в приемную КГБ.
Илья сообщил, что в эту ночь было семь или восемь обысков у разных людей – четверых задержали, но двоих вскоре выпустили. Про Эдика Илья ничего не знал.
Через трое суток Эдика Толмачева не выпустили. Ему предъявили обвинение по статье УК 190.1 – «Распространение ложных измышлений, порочащих государственный и общественный строй СССР».
И снова Миха пошел за советом к опытному тестю, теперь по поводу журнала. Он хотел продолжать выпуск журнала, но не был уверен, что потянет такое сложное и ответственное дело. К тому же все материалы для следующего номера были конфискованы. Но Миха знал, как их восстановить.
Сергей Борисович был настроен категорически: нет, сейчас не время. Миха провалится, не сходя с места.
Что же касается самого Михи, он вошел во вкус этого странного дела. Как прежде он был весь захвачен методикой выработки речи у глухих, так теперь он ощущал свое занятие важнейшим в жизни. Ему мнилось, что он в своих руках держит судьбу всей дальнейшей поэзии. Как будто кто-то дал ему задание свыше – сохранить для будущего то ценное, что живет по случайности, по недосмотру властей.
Умный совет дал Илья:
– А ты не продолжай журнал, а сделай новый, Миха. Название поменяй. Придумай какое-нибудь птичье, даже забавно будет. С поэзией ты сам разберешься, я тебя сведу с художниками. Есть у меня искусствоведы знакомые, очень классные. Это новый авангард. Я тебе помогу по части связей, я многих отличных ребят знаю. Будет художественный журнал. А политика – она сама собой прорастет.

 

Прошло три месяца. Когда Миха уже устал ждать вызова по делу журнала, он нашел в почтовом ящике повестку в КГБ.
Алена в те дни плохо себя чувствовала, подозревала, что беременна, но Михе пока не говорила. Она молчала сутками, как это с ней иногда бывало. Зато он говорил, не переставая: об Эдике, об адвокате, которого нашли друзья, о журнале, старом и новом, о Сане Стеклове, который вдруг пригласил их в консерваторию, а ведь полгода даже не звонил…
Болтая обо всем на свете, он умолчал о повестке из КГБ, которая лежала в кармане ковбойки.
Причин вызова могло быть две. Либо потрясли наконец как следует томик и нашли листок с татарскими сводками, либо Эдик на него показал как на помощника. Второе представлялось Михе маловероятным.
Никакой досады он не испытывал. Скорее чувство неловкости, что так мало сделал: всего ничего! Успел только написать несколько статей, составил несколько поэтических подборок.
Илья, которому он сказал о вызове, ужасно расстроился:
– Следовало ожидать. Я скорее удивлялся, почему они оставили тебя в покое. А виноват я, втянул тебя в эти журнальные дела. Надо теперь выпутываться. Эдик крепкий, не думаю, что он тебя сдал. Это будет «терка» по поводу татарской статистики. Подготовь хорошую версию – «Живаго» купил давно, на толкучке, потому что много слышал, но раскрыть не успел. Про записку ничего не знаешь. А купить в Москве можно все возле букинистического на Кузнецком, у Первопечатника есть толкучка, а еще лучше на Птичке, возле входа. И опиши им продавца подробно. Скажешь, например, волосы длинные, висят грязными прядями, нос длиннющий, прямо до губы, глаза карие, говорит с украинским акцентом. И жилетка такая в искорку… – Илья смотрел на друга испытующе. – Или – маленький такой, кудрявый, бачки тоже кудрявые, нос немного вислый, глаз светлый, ручки небольшие, как у женщины… И картавит. Или возьмем другого: нервный такой тип, худой, высокий довольно, желтоватый весь, лоб спереди лысоват, бороденка редкая, и как будто тик небольшой его передергивает…
Миха подхватил игру:
– Нет, крупный такой мужик, с бородой, одет по-деревенски, борода лопатой, усы. Неопрятного вида старик, я бы сказал. И книги у него в мешке, а на ногах валенки с галошами! Матерого вида человечище!
Оба хохотали, едва не катаясь по полу.
– Нет, лучше дама: высокая, пожилая, полная дама, вида аристократического. Шляпка на голове, с зонтиком, книгу вынула из ридикюля, а на руках – перчатки, и знаете, странность, вроде бы как не на ту руку надеты перчатки… Я ее по перчаткам и запомнил… – увлекся Миха розыгрышем.
– Ладно, Миха, что я тебе могу сказать? Говори на все «нет», это самое верное дело. По себе знаю.
– Ты там был? – с уважением.
– Был. Но отбился. Это самое лучшее – ничего не говори. Помни, каждое сказанное им слово против тебя. Что бы ни говорил… Понимаешь, мы все в этом деле дилетанты, а они профессионалы. У них отработанные приемы, и они знают, кого на какую удочку цеплять. Самое лучшее – вообще ничего не говорить. Но от людей слышал, что это труднее всего. Они умеют разговорить и глухонемого.
Миху упоминание о глухонемом как прожгло. Январь был на дворе. Три года подряд он проводил это лучшее в зиму время с интернатскими детьми, со своими глухонемыми. Они выходили на лыжах из ворот интерната, шли метров сто к лесу, лыжня с вечера была занесена, обычно он шел первым, потом ребята, а замыкающим Глеб Иванович. Сколько времени не навещал ребят? Год? Два? И ему захотелось их навестить. Немедленно! И он сложил непроизвольно руками слово-знак – срочно!
Он ничего не сказал Илье. До понедельника было еще два дня, и он решил, что в воскресенье утром встанет рано и поедет в интернат, и проведет с ребятами день. В конце концов, ведь родителей пускают. А он с ними три года проработал… Кто посмеет не пустить?
Взяли Миху на Ярославском вокзале, когда он садился в электричку. Совсем уж ногу занес в вагон, но двое мужиков стащили его так ловко, что сначала показалось, будто сам споткнулся и слетел с подножки.
– Тихо, тихо, – рыкнул один в кроличьей ушанке.
– Тихо, так лучше будет, – подтвердил второй в нутрии.
У Михи, как назло, насморк, он хотел руку в карман за платком запустить, дернулся. И почувствовал резкую боль в запястье.
Миха тут только и понял, что произошло: не дали ему своими ногами притопать, поспешно изъяли… Значит следили. Боялись, что уходит…
Шмыгнул носом:
– Да сопли вытереть дайте, – засмеялся.
– И так хорош будешь, – опять рыкнула кроличья ушанка.
– Да зачем же вам сопливые нужны? – И стало вдруг на душе совершенно спокойно, с холодком даже: задержан.

 

Эти первые дни были самыми тяжелыми. Он был сосредоточен на том, чтобы выполнить со всей точностью Илюшину рекомендацию. На третий день предъявили обвинение, и тогда он понял, что захлопнулась мышеловка и его не выпустят. Когда до него это дошло, он впал в отчаяние: теперь он думал только об Алене, и чувство огромной вины, знакомой ему с детства, накрыло его с головой. Он ничего о ней не знал, никакой связи с прежней его жизнью не было, и первым родным лицом, которое он увидел на второй неделе, было осунувшееся бледное лицо Эдика Толмачева.
Они не сговаривались о стратегии поведения, но их поведение удачным образом совпадало. Эдик отрицал участие Михи в издании журнала, Миха вообще отказывался отвечать на вопросы. Единственной уликой против Михи была изъятая из томика «Доктора Живаго» записка, вернее, приписка Мусы с обращением «Рыжий!».
Как оказалось, этого было достаточно. По делу об издании неподцензурного журнала «Гамаюн» кроме Эдика Толмачева, привлечены были еще два человека, которых Миха действительно не знал. Эдик, несмотря на допущенные им промахи, все-таки прошел «азы» конспирации – не все участники издания были знакомы.
Следствие и подготовка к процессу заняли три с небольшим месяца. Все это время Миха просидел в Лефортовской тюрьме, в следственном изоляторе КГБ, в самом закрытом и таинственном месте, в одиночной выбеленной камере с зашитым от света и мира окном. Каждый день под металлический перестук надзирателей его выводили в длинные запутанные коридоры, вели по узким лестницам, где двое не расходились, дважды, когда вели встречных, заталкивали в какие-то боковые чуланы, потом снова – вверх-вниз – по путанице длинных, как дурной сон, коридоров и запускали в кабинет следователя. Теперь допрашивающие его люди не менялись: был один, тяжелый и сумрачный, который начинал их многочасовое общение словами:
– Будем в молчанку играть или как?
Фантазии у него не было ни на грош, и он всякий раз повторял ему тихим хриплым голосом:
– На тебе ж ничего нет, мог бы завтра выйти. Сам себе срок нагоняешь. Мы ж тебя здесь сгноим.
Миха скучным голосом монотонно повторял:
– Я даже к своим несовершеннолетним ученикам обращаюсь на «вы». Прошу обращаться ко мне на «вы».

 

Фамилия следователя была Мелоедов. Миха, чуткий ухом, сразу же оценил это созвучие – Мелоедов и Меламид. Кроме трех первых букв фамилии, они ни в чем не совпадали. Мелоедов, надо отдать ему должное, людоедом не был и слыл в своей среде почти либералом (среди тех, кто слова такие знал). Да и этот рыжий парень поначалу показался следователю случайным каким-то лицом в чужой пьесе. В досье его был довольно уже старый донос Глеба Ивановича да неопределенная записка, свидетельствующая о его связи с татарским движением. Семидесятой статьи – пропаганда и агитация – здесь явно не было, а сто девяностую – распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советскую власть, – еще надо было суметь вменить. Одного доноса одного психа было маловато, тем более что защита у этих ребят была очень неплохая.
Миха никак не мог знать, что решение о его изоляции принято, но начальство неторопливо соображает, по какому делу Миху оформлять.
Наконец решение наверху утряслось, допросы стали более целенаправленны, и теперь уж Миха сообразил, что его дело «проводят» не по журналу, а оно выделено в отдельное «делопроизводство» и связано с крымско-татарским движением. Эдик к этому времени уже получил свой срок.
Миха показаний не давал, ничего не подписывал, отвечал на какие-то бытовые, незначащие вопросы только не «под протокол». Был даже приветлив с виду, но твердо отрицал свое участие в движении и настаивал на том, что записка с татарскими цифрами ему неизвестна.
Мелоедов, уверенный, что «разговорит» Меламида на втором часу, все более раздражался Михиной неуступчивостью, прибегал ко все более убедительным угрозам. Злел от его упорства, но никаких показаний добиться не смог. А ведь поначалу сложилось о подследственном такое впечатление, что достаточно слегка припугнуть – и пинком в зад.
Словом, к исходу месяца Мелоедов оставил его в покое, перестал вызывать, и интерес следственной группы переместился на татарских ребят. Один из них показал, что Миха помогал в составлении писем.
Но Миха ничего этого не знал. Он сидел теперь в камере с двумя мужиками. Один совершенно сумасшедший, бормочущий себе под нос не то молитвы, не то ругательства, второй – бывший военный, проворовавшийся снабженец. Компания, не располагающая к общению.
Потом его перевели в другую камеру, к татарину, проходящему по крымско-татарскому движению. Он, как заявил, был в приятелях с Михиными знакомыми, Равилем и Муссой и только на третий день, когда татарина от Михи забрали, он сообразил, что тот был «наседкой». Теперь он еще более утвердился в том, что не скажет следователю более ни слова. Через некоторое время Мелоедов снова стал его вызывать, и теперь уж Миха действительно молчал, как глухонемой.
В середине февраля Михе предъявили обвинение и допустили к нему адвоката. Адвокат был «свой», не государственный, об этом позаботился Сергей Борисович. Дина Аркадьевна ее звали – первое интеллигентное и красивое лицо за долгое время. Она вынула из кармана жакета плитку шоколада и сказала:
– Алена передает привет. И еще одна большая семейная новость: Алена беременна. Чувствует себя хорошо. А теперь подумаем, что мы можем сделать, чтобы ко времени рождения ребеночка быть дома… А шоколад ешьте здесь, я не имею права вам ничего передавать.
Она принадлежала к «великолепной пятерке» адвокатов, бравшихся за политические дела. Это был третий процесс такого рода, на нем она совершила поступок, за который ее исключили из московской коллегии адвокатов. Дерзость адвоката заключалась в том, что на процессе, после речи прокурора, потребовавшего применения статьи 190 часть 1 – распространение заведомо ложных сведений, порочащих советскую власть, – она в своей защитительной речи не просила о смягчении наказания, а настаивала на отсутствии состава преступления. Другими словами, говорила о невиновности подзащитного.
Алена, убавившая с лица и прибавившая животом, сидела в последнем ряду маленького, тесно набитого зала, по правую руку ее мать Валентина, по левую – Игорь Четвериков, одноклассник Михи, но не из самых близких. Илью и Саню, как и многих других, в зал суда не впустили, они стояли под дверью.
Марлен, тоже пришедший в судебный двор, с искаженным от злости лицом шепотом орал Илье в ухо:
– Он просто сумасшедший! Это выше моего понимания! Ну при чем тут татары! Крым! О себе бы позаботился! Еврею сесть за возвращение татар в Крым! Уж лучше сел бы за свое собственное возвращение в Израиль!
Михе объявили приговор весом в три года лишения свободы с отбыванием в лагерях общего режима, после чего он произнес последнее слово подсудимого. Он говорил лучше судьи, и прокурора, и адвоката, вместе взятых. Чистым, довольно высоким голосом, спокойно и уверенно о конечной справедливости жизнеустройства, о тех, кому стыдно будет за себя, о внуках сегодня живущих людей, которым трудно будет понять жестокость и бессмысленность происходящего. Какого прекрасного учителя литературы лишились тогдашние школьники!
После суда родители увезли Алену к себе. Она провела у них два дня, рассорилась с отцом и вернулась на Чистопрудный бульвар.
Саня, появившийся у Алены в тот же день, как узнал о Михином аресте, ходил к ней теперь ежедневно. Годы взаимного охлаждения с Михой как будто ластиком с бумаги вытерлись. Дружба, оказывается, была жива и свежа и не требовала никакой специальной подпитки в виде частых телефонных разговоров, взаимных отчетов и совместного питья пива.
Через неделю после Михиного ареста Илья с Саней сидели вечером в Милютинском саду на лавочке с двумя выбитыми планками. Саня разглядывал носки ботинок: сказать, не сказать? Глупо было и то, и другое, но промолчать было совсем уж неправильно. Сказал, в лицо не глядя:
– Илюш, а ведь Миху-то ты посадил.
Илья вскинулся:
– Ты с ума сошел, что ли? Что ты имеешь в виду?
– Соблазнил. Ну, помнишь про малых сих?
– Нет, – твердо отрекся Илья. – Мы все в совершенных летах. Что, я не прав?
Но на душе было неспокойно: он действительно познакомил Миху с Эдиком и косвенным образом отвечал за происшедшее. Но – косвенным образом!
Мстительный Мелоедов сделал все от него зависящее, чтобы не дать Михе свидания с женой перед отправкой на этап. Только настойчивость тестя, опытного зэка, добившегося приема у помощника тюрьмы по режиму, перебила козни следователя.
Накануне отправки на этап Миха получил свидание с женой. Она подурнела, как это бывает с беременными женщинами, особенно, по простонародному предрассудку, кто носит девочку. Михе ее красота показалась ангельской, но он не смог ей ничего сказать такого, что в нем вскипало и поднималось. Не смог из-за привычного, врожденного и усиленного всеми обстоятельствами его жизни чувства глубокой вины перед всеми. И все, что он успел ей сказать, – какая-то глупость в духе Достоевского: «Пред всеми людьми за всех и за вся виноват…»
С этим чувством он и ушел на этап: виноват, во всем виноват… Перед Аленой, что оставил ее одну, перед друзьями, что не смог сделать ничего такого, что могло бы изменить положение вещей к лучшему. Перед всем миром, которому он был должен…
Непостижимый, странный закон: к чувству собственной вины склонны всегда самые невинные.
Назад: Демоны глухонемые
Дальше: На первой линии