Книга: Vremena goda
Назад: Насущные задачи деятельности по профилактике болезни Альцгеймера
Дальше: Вера, Ника

Сандра. Начало пути

Пятницу я почти не слушаю. В речи медицинского функционера, которую монотонно читает мой ангел-тюремщик, для меня нет ничего интересного. Общие фразы, расхожие факты. Я начинаю задремывать. Не из упорядоченного хранилища памяти, а из мутного омута сновидений выплывают бессвязные, перепутанные образы. Харбин смешивается с Петроградом, Сунгари с Невой, мелькают расплывчатые лица, доносятся глухие звуки.
Вдруг сквозь невнятный гул отчетливо звучит японское имя: Сабуро. Я так и не поняла, откуда оно возникло. Может быть, его подбросила гаснущему сознанию память – как бросают хворост в затухающий огонь, чтоб он погорел еще. Мой мозг, кажется, не хочет расставаться с летом тридцать второго года. Ну что ж.
Потухший было свет оживает, сонные сумерки отступают. Я не дремлю. Я мысленно повторяю: Сабуро, Сабуро.
Это очень распространенное в Японии имя. Означает «третий сын» – не очень поэтично. Сабуров говорил, что у него отец человек военный, любит простоту. Старшего мальчика назвал Ичиро – «Первый Сын», следующего Джиро – «Второй Сын», ну а он, стало быть, зарегистрирован под номером 3.
Кроме как «Сабуровым» никто из русских его не называл. Он сам так представлялся. Был Сабуро-Сабуров для японца очень высок, с правильным, несколько холодноватым лицом, с не по-азиатски внушительным носом. Всегда вежливый, безукоризненно одетый, не тратящий слов попусту. На визитной карточке по-русски и по-английски написано: «Сабуро Ооэ, капитан генерального штаба императорской армии». Он мне объяснял, как переводится его фамилия, даже иероглифами писал, но я забыла. То ли «Большая Река», то ли «Большое Озеро» – в общем, что-то большое и мокрое. По-русски Сабуров говорил так, что ходили слухи, будто он не японец, а казанский татарин. Но я знала: он потомок старинного самурайского рода, а наш язык выучил еще в детстве. Его отец перед войной служил военным агентом в Петербурге, и Сабуров несколько лет отучился в «Петришуле», куда отдавали своих детей многие иностранные дипломаты.
Думаю, что я была в него почти влюблена, хоть и не хотела себе в этом признаваться. Он меня интриговал, мне нравилось его общество, но свой интерес к Сабурову я объясняла сугубо антропокультурными причинами. Он представлялся мне знаменательной личностью, прообразом будущего человечества: носитель японского духа, вооруженный европейским воспитанием и образованием; амфибия, одинаково свободно чувствующая себя на тверди Запада и в водной стихии Востока.
Я намеревалась стать такой же амфибией, для того и учила китайский. Мне нравилось воображать, что Сабуров ко мне неравнодушен и однажды сделает мне предложение. Я, пожалуй, согласилась бы стать его женой и произвести на свет некоторое количество представителей новой евроазиатской расы.
Теперь-то я очень хорошо понимаю, чем на самом деле импонировал Сандре японский офицер. Она наконец встретила мужчину, который не уступал ей силой характера.
Чем капитан Ооэ занимается по роду службы, я точно не знала. Военной формы он никогда не носил, общался преимущественно с русскими. Скорее всего, он состоял в оперативном или политическом отделе штаба Квантунской армии и ведал там связями с эмигрантскими кругами, которые могли оказаться полезны его стране. Во всяком случае, в Харбине он был фигурой весьма влиятельной и к тому же окруженной таинственностью. Меня эта аура притягивала и волновала. Еще очень льстило, что такой человек оказывает мне знаки внимания. Никаких ухаживаний или, того пуще, заигрываний Сабуров себе не позволял. Напротив, был всегда корректен и серьезен, но несколько раз я ловила на себе его интенсивный, словно испытующий взгляд, и мне казалось, что я читаю в нем тщательно скрываемую, сдержанную страсть. Возможно, я и ошибалась – у меня в таких вещах совсем не было опыта. Но несомненно одно: так доверительно, как со мной, он ни с кем из русских не разговаривал – ни с мужчинами, ни с женщинами. Я тоже бывала с ним откровенней, чем с кем бы то ни было.
Когда в моей жизни вновь появился Давид, я перестала гадать, что может означать взгляд, которым время от времени выстреливал в меня Сабуров. О совместном производстве представителей новой расы мечтать я перестала. Мне было удобней считать, что мы просто товарищи, относящиеся друг к другу с симпатией. А товарищ в моем состоянии был мне просто необходим.
Я все время думала о Давиде, и говорить мне хотелось только о нем. Но с кем? Не с мамой же?
Сабуров частенько заглядывал в редакцию. Мы пили кофе, обсуждали новости. И всякий раз получалось, что разговор заходит о Давиде Каннегисере. Сабуров, будто ненароком, спрашивал: «Как там ваш петроградский знакомый?» – и я охотно подхватывала тему.

 

Тот разговор начался так же. Мы сидели в редакции, возле вентилятора. Пили японский чай – Сабуров утверждал, что это самое лучшее средство от жары.
– Что ваш golden boy? – спросил он. – Всё еще не понял, что вы самая лучшая женщина в Маньчжоу-го?
– Нет, он туп и слеп. Предпочитает безмозглых вертихвосток. Боюсь, уплывут от меня миллионы.
Я всегда рассказывала о Давиде в комичном ключе, изображала из себя прожженную охотницу за богатым женихом. Мне казалось, что этой шутливостью я очень ловко маскирую свои истинные чувства. Сабуров посмеивался, участвовал в игре, давал советы – будто мы с ним сообщники в этих кознях и в случае успеха он рассчитывает на комиссионные.
– Во всем виноваты вы, – пожаловалась я. – Знакомство с этим субъектом я возобновила по вашей милости. Сколько денег я трачу на наряды, на косметику, и всё впустую. Вот заставлю вас возместить мои расходы!
Сабуров смиренно склонил голову:
– Представьте счет, и он будет оплачен.
– Зачем вы только заставили меня подойти к нему, – вздохнула я. Это прозвучало менее шутливо, чем мне хотелось бы.
Вдруг японец перестал улыбаться. Лицо, всегда такое спокойное, задергалось, отражая какую-то внутреннюю борьбу. Я замолчала, глядя на собеседника с удивлением. Таким я его никогда не видела.
– Всё, больше не могу. Стыдно, – отрывисто произнес Сабуров и опустил голову. – Мне часто приходится манипулировать людьми, использовать их в качестве слепых инструментов для достижения тех или иных целей. Но с вами, Сандра, я так поступать не хочу. Простите меня.
– Простить? Но за что?
(Я сама не заметила, как память переключилась в другой регистр. Я уже не вспоминаю разговор с Сабуровым – я перенеслась в прошлое.) Жужжит вентилятор, волны нагретого воздуха шевелят мне челку. Желтоватая кожа японца чуть лоснится от испарины.
– Я нарочно спровоцировал вас вступить в контакт с Каннегисером, – говорит Сабуров. Его длинные пальцы нервно поглаживают поверхность стола. – Как только вы сказали, что давно знакомы с ним, включилась профессиональная хватка…
Он поднимает лицо, бросает на меня взгляд исподлобья – тот самый, прежний. Не могу сказать, что взгляд оставляет меня равнодушной. Внутри будто теплеет. Но не так как раньше – слабее. И потом, что такое «теплеет»? Я думаю, по инерции еще не выйдя из иронического настроения: «Если бы так посмотрел Давид, со мной случилось бы самовозгорание».
– Вы подтолкнули меня к Давиду специально? Я заметила, что вы все время о нем расспрашиваете… – На самом деле я только сейчас это припоминаю. – Зачем?
Сабуров долго молчит, отведя глаза. Потом, как это часто с ним бывает, начинает говорить о другом, будто я не задавала никакого вопроса. Но я знаю эту его манеру и слушаю очень внимательно.
– Нас скоро ждут большие перемены. Всех нас. – Он делает кругообразный жест. – Маньчжурию, Харбин, русских, меня. То, что я вам сейчас расскажу, относится к категории «совершенно секретно». Но я вам доверяю. Мы ведь единомышленники? – Дождавшись моего кивка, он продолжает. – Через месяц будет назначен новый командующий Квантунской армией, он же чрезвычайный и полномочный посол в Маньчжурии. Это генерал Муто, мой учитель, покровитель, благодетель – то, что по-японски называется онши. Его превосходительство – человек масштабного мышления и отличный знаток России. С таким начальником я смогу осуществить свои замыслы, имея мощную поддержку сверху…
– Рада за вас и вашу карьеру, – вставляю я, потому что Сабуров снова умолкает.
Нетерпеливый жест:
– Дело не в карьере. Тот, кто слишком заботится о продвижении по службе, высоко не поднимется. Меня интересует не карьера. Я хочу быть одним из тех, кто делает историю.
Это сказано так спокойно, с таким достоинством, что у меня замирает дыхание. На какое-то мгновение даже становится жалко, что я полюбила не Сабурова. Но сердцу, увы, не прикажешь.
– Какая связь между деланьем истории и Давидом Каннегисером? – тихо спрашиваю я. – Он ведь просто попрыгунья-стрекоза, как из басни Крылова.
Мне на ум приходит другой образ: уайльдовский Счастливый Принц, но я нарочно снижаю уровень аллюзии.
– Думаю, вы его не раскусили, он совсем не стрекоза. К тому же дело не в нем, а в его отце, Сауле Каннегисере. По нашим данным, этот банкир принадлежит к узкому кругу очень влиятельных лиц, с которыми нам нужно установить доверительный контакт. Единственный человек, кто может оказать на Саула Каннегисера эмоциональное воздействие, это его сын. Мне нужно было, чтобы вы подружились с Каннегисером-младшим, и вам это удалось. Теперь вы должны сделать так, чтобы он отнесся ко мне без предубеждения. Не как к представителю японской армии, а как к вашему другу. Мы ведь с вами не только единомышленники, но и друзья?
Сабуров улыбается – обаятельно, немного смущенно. «Милый, – думаю я. – Серьезный, масштабный и очень милый. Ну почему я такая дура?»
– Понимаете, Сандра, мне поручено дело огромного значения, выходящее далеко за рамки маньчжурского региона. Существует один проект, он носит кодовое название «План Фугу». Вы слышали про рыбу фугу? Она очень вкусна, но, если не уметь ее готовить, можно отравиться. Яд фугу смертелен, противоядия не существует. Ужаснее всего, что человек сохраняет ясное сознание до последнего мгновения, но ничего не может сделать. Происходит полный паралич всех мышц, смерть наступает от медленного удушья… Блюдо, которое мы хотим приготовить, такое же опасное. И такое же вкусное.
– Я не понимаю. О чем вы?
– О мировом еврействе, – отвечает Сабуров, в его узких глазах вспыхивают азартные огоньки.
Он говорит долго и увлеченно. Сначала я слушаю с недоверчивой улыбкой. Мне всё кажется, что Сабуров шутит, морочит мне голову.
(Переворачиваю эту страницу, не дочитав ее до конца. Всё равно на следующей будет повтор. Мне придется выслушать эту речь снова, и со второго раза она уже не покажется мне безумной. Сдержанная страстность, звучащая в голосе Сабурова, придает всей фантастической схеме какую-то поразительную убедительность. В конце концов, все по-настоящему грандиозные затеи в начале казались сумасшествием.)

 

Следующий день. Летнее кафе на берегу Сунгари.
Мы втроем. Сабуров в русской рубашке с расшитым воротом. Давид в льняном костюме и элегантной белой панаме. Над нашими головами шелестят крылья огромного электрического веера-дракона, но всё равно очень жарко. Я в новом сарафане чудесного японского шелка. Мне приятно, что, несмотря на величественную серьезность беседы, мужчины поглядывают на мои загорелые плечи. Но это, конечно, ерунда и задевает лишь краешек моего сознания. Главное чувство, которое меня переполняет – гордость. Я присутствую при встрече, которая, возможно, станет исторической.
– …Один из нервных узлов нашего века – так называемый еврейский вопрос, – говорит Сабуров то, что я уже слышала вчера, но слова подбирает другие. Вероятно, делает коррекцию на главного слушателя. Обычно немногословный, японец может быть, если понадобится, весьма красноречивым. – Могущество еврейской компоненты в современной цивилизации продемонстрировано эпохальными событиями последних лет. Главная антисемитская держава Россия разрушена и сегодня слита с Коминтерном – организацией, в руководстве которой преобладают евреи. Финасово-промышленный капитал ведущей мировой экономики, американской, в значительной степени тоже еврейский. Но значит ли это, что ваш клан одержал окончательную победу?
Давид благовоспитанно внимает, на риторические вопросы вроде этого задумчиво сдвигает брови, а иногда, наоборот, приподнимает их в учтивом удивлении. Прямо юный лорд Фаунтлерой.
– Нет, не значит, – сам себе отвечает Сабуров. – В Германии ваша Веймарская республика терпит явный крах. Очень скоро к власти там придут ваши враги. Очень сильны антисемитские настроения и в большинстве других европейских стран. Наши аналитики утверждают, что еврейскому народу предстоят тяжелые испытания. Возможно даже новый экзодус. Куда же устремятся миллионы ашкеназов? Кто их примет? Кто придет им на помощь?
На лице Давида отражается приличествующая вопросу печаль. Он вздыхает, пожимает плечами.
– Такой народ есть, – торжественно объявляет Сабуров. – Это мы, японцы. У нас нет и никогда не было антисемитизма. А кроме того мы умеем быть благодарными. Это качество считается у нас главной человеческой добродетелью. Мы помним, как в трудную для нас годину, во время войны с Россией, еврейские магнаты Америки выделили нам кредит на двести миллионов долларов, помогли с оружием и снабжением. Великий император Мейджи наградил большого друга Японии мистера Якова Шиффа Орденом Священного Сокровища и Орденом Восходящего Солнца второго класса. Никогда еще иностранец не удостаивался такой чести. Мы уважаем евреев за стойкость, упорство, целеустремленность – это те самые качества, которые свойственны и нам, японцам.
Тут Давид слегка расправляет плечи, кидает на меня взгляд искоса. Как, мол, смотрюсь я стойким, упорным и целеустремленным? Я хмурюсь, призывая его быть посерьезнее. Неужели непонятно, до какой степени всё это важно?
Сабуров продолжает чуть охрипшим от волнения голосом:
– На кого еще надеяться евреям, когда у них начнутся проблемы в Европе? Американцы пустят к себе лишь горстку самых богатых. Англичане не позволят евреям переселиться в Палестину, это поссорит Британскую империю с арабами. Быть может, вы надеетесь на Советский Союз?
Давид решительно помотал головой.
– И правильно делаете. По нашим сведениям, в советской верхушке идет упорная борьба кавказской группировки с еврейской, и последняя проигрывает. Нам стало известно, что Сталин задумал переправить значительную часть еврейской популяции подальше из центра – на Дальний Восток, где будет учреждена специальная автономия с центром в Биробиджане. Но если уж отправляться на Дальний Восток, то лучше не на ту, а на эту сторону. Мы, японцы, только что создали новую страну Маньчжоу-го. Она богата ресурсами, землями, мало заселена. Возможности для инвестиций и развития безграничны. Мое правительство даст евреям гарантии и привилегии. Только представьте себе, какие перспективы откроются для ваших предпринимателей, если они создадут в этом регионе свою базу! Речь ведь идет не только о Маньчжурии. С этого плацдарма мы станем управлять Китаем, а впоследствии и всей восточной Азией. Без еврейского капитала такую махину нам не поднять. А вы без нашего покровительства обречены на тяжкие потери и жертвы. Твердость самурайского меча мы соединим с мягким путем еврейского экономического завоевания. «Всё куплю, – сказало злато. Всё возьму, – сказал булат». Вместе мы купим всё, что не сможем взять, и возьмем всё, что нельзя купить. Поговорите с отцом, господин Каннегисер. Подготовьте его. Я вылечу в Шанхай для встречи в любое удобное ему время. Точнее, мы с вами полетим вместе. Я предлагаю вам долгосрочный союз. На первом этапе без содействия вашего отца мы, конечно, не обойдемся. Но он стар, а мы с вами молоды. Завтрашний мир будет принадлежать не его поколению, а нашему.
Концовка речи особенно эффектна, она производит на меня сильное впечатление. Взволнованно смотрю я на Давида: что он скажет?
Но он молчит.
– Что вы об этом думаете? – спрашивает Сабуров после паузы. – Или вам нужно время для размышлений?
– А, так вы закончили? – Давид манит кельнера. – Нет, спасибо, времени для размышлений мне не нужно. Чушь это всё, господин Ооэ. Выкиньте из головы.
И подошедшему официанту, с лучезарной улыбкой:
– Как всегда. Белый мартини с содовой, ломтик лимона и четыре кусочка льда.
У Сабурова дергается угол рта. Один раз я уже видела эту мимическую гримасу – мое сердце съеживается от страха.

 

Это было весной. Я засиделась в редакции, сдавая номер. Мы с Сабуровым договорились вместе поужинать, но ему пришлось долго ждать. Когда мы наконец вышли на улицу, там уже почти не осталось прохожих.
Он сказал, что знает одну славную лапшевню, которая открыта допоздна, но это далековато, на самой набережной.
С Новогородной улицы, где находилась редакция, мы прошли до Полицейской. За универмагом «Марушо» свернули в переулок, где горели неоновые огни кабаков и красные фонари азиатских питейных заведений. Из одного, покачиваясь, вышли два здорово набравшихся японских унтер-офицера.
Первый уставился на меня снизу вверх, щелкнул языком и что-то сказал. Второй зашелся сиплым хохотом курильщика, перешедшим в кашель. Вероятно, шутка касалась моих статей и была похабная. Я догадалась об этом по реакции Сабурова.
Он произнес какую-то короткую, свистящую фразу. Военные презрительно оглядели штатского пижона в шляпе. Сиплый плюнул ему под ноги густой желтой слюной и замахнулся. У Сабурова коротко и бешено прыгнул край рта. Я даже толком не разглядела, что именно он сделал. Просто два раза дернулся, будто в судороге, и оба пьянчуги повалились – один ничком, другой навзничь.
– Идем отсюда! – вскрикнула я.
– Минуту…
Он наклонился над бесчувственными телами, порылся в карманах, вынул удостоверения личности.
– Мне очень жаль, Сандра, но я не смогу вас сопровождать, – мрачно сказал Сабуров, не глядя на меня. – Я должен сдать этих негодяев патрулю. Они позорят императорскую армию. Приношу свои извинения. Мне очень стыдно.

 

Вспомнив этот инцидент, я жду, что оскорбленный небрежностью Давида, Сабуров сейчас на него накинется. Я даже приподнимаюсь на стуле, готовая броситься на защиту.
Но Сабуров – сама сдержанность.
– Чушь так чушь, – говорит он ровным голосом. – До свидания. Мне пора идти.
Встает, кланяется только мне. Поворачивается, уходит. Я накидываюсь на Давида:
– Ты с ума сошел?! С ним нельзя так разговаривать!
– А как еще с ним, идиотом, разговаривать? Ты тоже хороша. «Ах, капитан Ооэ, такой титанический ум, такой важный разговор!» Бред, белая горячка. – Давид пожимает плечами. – Начитались, стратеги японские, всякой белиберды. Знаешь, все, кто свихнулся на еврейской теме, неисправимые романтики. Что антисемиты, что сионисты, что талмудисты. Ах, евреи всех ужасней! Нет, евреи всех прекрасней! Они погубят мир! Нет, они спасут мир! А на самом деле евреи такие же болваны, как все остальные. Папочка им представляется членом всемогущего Синедриона! Ну не анекдот? Да он за лишний процент прибыли любого конкурента загрызет, будь тот хоть сто раз еврей. И все банкиры такие же – иначе не выживешь. Капитал, Сандрочка, национальности не имеет. Запиши мысль, дарю. – Он важно поднял палец и подмигнул. – А Якова Шиффа, который «священное сокровище», я в Нью-Йорке видел. Смешной такой старичок, всё хвастается, как он царю Николашке за кишиневский погром отомстил.
– Ты бы эту речь не мне, а капитану Ооэ произнес, – говорю я сердито. – Он совсем не идиот, он бы понял. А так только зря обидел человека.
– Какой он человек? Так, междометие одно. Ооооэ. Кожура от апельсина. Мерси.
(Последнее не мне – официанту, за принесенный коктейль.)
Я удивляюсь столь странному определению:
– Почему кожура?
– У японцев национальная болезнь: мундир так прирастает к коже, что заменяет ее. Нет мундира – нет человека. Ты можешь представить себе это твое междометие в отрыве от секретных заданий и капитанского звания, просто человеком? О том и речь. Кожура есть, а апельсина внутри нет…
Хочу возразить, заступиться за Сабурова, но молчу. А действительно, что он за человек – на самом деле? Понятия не имею.
(Такое потом случится еще не раз. Давид подчас умел видеть людей и события проще и сфокусированней, чем я. Его взгляд словно бы не отвлекался на второстепенности, различал главное. Эта способность была не рационального, а интуитивного свойства. Только что, сию минуту, мне пришла в голову мысль, которую я оставлю на потом, для долгого, обстоятельного обдумывания. Возможно, Давид был мужчиной с женским складом души, а я – женщина с психоэмоциональным устройством мужчины. Если так, это разъяснило бы многое.)

 

Еще один важный день того лета.
Так и вижу перед собой страничку отрывного календаря харбинского издательства «Луч» – я только что оторвала предыдущую. На черно-белой картинке всадник с черным крестом на белой тунике.
26 июля, пятница. Годовщина основания крестоносцами Иерусалимского королевства. День поминовения священномучеников Панкратия и Кирилла.
Сегодня день рождения Давида, ему исполняется двадцать девять лет. Я приглашена на банкет в Яхт-клуб – с «джаз-раутом», лодочным катанием и барбекю (новая американская мода), вечером будет китайский фейерверк. В приглашении написано:
«наряд неформальный, открытые плечи и спины у дам приветствуются, по случаю адова пекла рекомендуется захватить купальник».
Стою в новом белом купальнике перед зеркалом, мрачно себя разглядываю. У меня умопомрачительная фигура (я язвительно бормочу: «умо-по-мра-чительная»), я бо-жест-венно плаваю, фе-е-рически ныряю с вышки. На фоне худосочных, бледнокожих подружек Давида я буду смотреться богиней. В разговоре на всякую мало-мальски содержательную тему я любую из этих кукол заткну за пояс. И все же надеяться мне не на что. С половиной дамочек, которые придут его сегодня поздравить, он успел «прокрутить романчик» – легкий, взаимоприятный, без обязательств и обид. Я знаю это от самого Давида, он всё мне рассказывает. По-товарищески. Потому что у него, видите ли, «любовниц много, а настоящий друг только один». Когда он мне это повторяет, я готова разреветься. Или расцарапать его смазливую физиономию.
Вчера мы сидели в коктейль-баре гостиницы «Аркадия», и он вдруг говорит: «Слушай, Сандринелла, я никогда тебя не спрашиваю, а что у тебя с любовниками? Сейчас у тебя никого нет, это видно. А раньше? – Подмигнул. – Не удивлюсь, если ты девица. Признайся, самоуверенная Сандра, предводительница амазонок, ты нетронутый цветок? – Расхохотался, очень довольный моей реакцией. – Нет, право, это было бы комично! Признавайся, мы же друзья!»
Я изобразила презрительную усмешку:
– Шутишь? Мне двадцать семь лет. Просто, в отличие от тебя, я своими романами не хвастаюсь.
Очень кстати, что мы зашли выпить «мартини» именно в «Аркадии». Это дало мне возможность выразительно покоситься на обнаженную с луком.
– Ах да, я забыл про итальянского казанову, – хлопнул себя по лбу Давид и заговорил про другое.
Но я со вчерашнего дня хожу пришибленная и ужасно, невыносимо страдаю. Ночью я почти не спала. Чертова девственность терзала меня, казалась постыдной инвалидностью. Будь у меня такая возможность, отдалась бы первому встречному!
Нет, в самом деле, какой позор! Мне уже двадцать семь лет, а не нашлось ни одного мужчины, который польстился бы на мои так называемые прелести…
(Никогда не понимала, как могут люди ностальгировать по своей молодости и умиляться ей. Вспоминая себя в том возрасте, я чаще всего чувствую досаду, а бывает, что и жгучий стыд. Такое ощущение, словно в тринадцать лет я – это еще не я, а десятая часть меня; в двадцать семь – максимум четвертинка. Даже пребывая в нынешнем беспомощном положении я лучше и больше, чем была двадцать, сорок или, того паче, восемьдесят лет назад. Иначе, по-моему, и не может быть. Чего стоит человек, если, двигаясь по жизни, он становится хуже, слабее, неинтересней?)
У меня идея. Такая шальная, сумасшедшая, что я от нее будто пьянею.
Не пойду я в Яхт-клуб любоваться, как он целуется со своими шалавами. Я сделаю ему отличный подарок ко дню рождения: избавлюсь от проклятого «цветка», который Давиду всё равно не нужен. Может быть, тогда во мне что-то изменится, Давид это почувствует, и у нас всё пойдет по-другому.
Есть человек, который относится ко мне всерьез – в том числе и как к женщине. Он-то мне и нужен.

 

Сабуров живет на углу Аптекарской, занимает номер «люкс» в гостинице «Токио», куда обычных постояльцев не селят – только важных гостей из Японии и Синьцзина, столицы Маньчжоу-го. У входа нужно сказать, к кому идешь. Но портье с выправкой кадрового военного меня хорошо знает. Да, говорит он, господин Ооэ у себя. Я вижу, как рука в белой перчатке тянется к телефонной трубке и быстро взбегаю на второй этаж. Хочу, чтобы мое появление стало для Сабурова сюрпризом.
Меня не удивляет, что поздним утром, в двенадцатом часу, он у себя. Гостиничный номер – его рабочее место: и кабинет, и приемная.
Когда, коротко, по-свойски, стукнув костяшками пальцев в дверь, я вхожу, капитан еще только тянет руку к трезвонящему телефону. Я знаю эту его привычку: он никогда не отвечает сразу, а некоторое время ждет, как если бы по сигналу можно было определить, кто именно его вызывает. Правда, аппаратов на столе два: черный и коричневый, и когда звонит коричневый, трубка снимается сразу. Я несколько раз при этом присутствовала, но разговор неизменно шел на японском. Черный телефон – обычный, гостиничный. Увидев меня, Сабуров опускает руку и перестает обращать на него внимание.
– Сандра? – говорит он, хмурясь. – Что-то случилось?
Голос официальный, но это меня не остановит. Просто Сабуров не один, у него посетитель. Некто с соломенными волосами, и того же цвета запорожскими усами, но глаза татарские – припухлые и раскосые. Странный тип, но я встречала здесь субъектов и почуднее.
Судя по поведению косоглазого запорожца, это невелика шишка. Сразу вскакивает, делает несколько шагов назад.
– После закончим, – роняет Сабуров, не повернув головы, и человек, поклонившись, моментально исчезает.
– Что это за Тарас Бульба? – спрашиваю я.
Знаю, что Сабуров ответит уклончиво, да мне, собственно, и нет дела до его таинственных агентов. Просто я тяну время. Мне вдруг становится страшно.
– О чем вы? Здесь никого не было. Вам померещилось.
Улыбается, но взгляд настороженный. Почувствовал во мне нечто особенное.
И я, как с десятиметровой вышки в воду, бросаюсь головой вниз.
– Слушайте, Сабуров. Не знаю как вам, а мне эти игры надоели. Хватит страстных взглядов исподтишка, недомолвок и недосказанностей. Мы живем не в девятнадцатом веке, я не тургеневская барышня. Я молода и красива. Вы тоже. Нас давно тянет друг к другу. Так, может быть, перестанем ханжить?
Как и в прыжке, страшно только в момент отрыва и в секунду полета. Потом обжигающее соприкосновение с водой и чувство облегчения, свободы.
Самое трудное позади. Всё сказано. Мне больше не стыдно. Я хочу только одного: чтобы с его лица исчезла настороженность, чтобы он сжал меня в объятьях, и всё уже поскорее произошло. Пусть я наконец стану настоящей женщиной. И тогда моя жизнь пойдет иначе.
Но Сабуров молчит, не сводя с меня глаз. Что-то в них мелькает. Но не страсть, что-то горькое и печальное.
– Неправда, – говорит он. – Вас ко мне больше не тянет. Вы влюбились в своего «золотого мальчика». А ко мне пришли, чтобы ему досадить. Наверное, поссорились или еще что-нибудь.
Невероятно – на ресницах несгибаемого самурая что-то блеснуло! Он сердито, кулаком, смахивает слезинку.
– Уходите, пожалуйста. Вы делаете мне больно.
И вот здесь стыд обрушивается на меня всею своей жаркой и влажной тяжестью. Всхлипнув, я поворачиваюсь и выбегаю.
«Дурак, какой дурак!» – бормочу я, спускаясь по лестнице.
Это я не про Сабурова, а про Давида. Сам ты кожура от апельсина! Пустая яркая погремушка. Вот Сабуров – это человек. Господи, почему я такая идиотка? Нет-нет, хватит. С ним нужно расставаться. Вопрос ребром. Нынче же. Пускай уж всё сразу…
Я решаю, что все-таки отправлюсь в Яхт-клуб и объяснюсь с Давидом начистоту. Благородство Сабурова меня не столько тронуло, сколько уязвило. Девственница malgré soi!
Мне хочется испить чашу унижения до дна. Сегодня самый позорный день моей жизни! Сердце рвется от жалости к себе. Даже нравится воображать, какая я буду отверженная, всеми изгнанная.
Зато честная. И свободная.
Я скажу Давиду всю правду! Если он пустышка, пусть катится к дьяволу. А если он оценит мою смелость, то…
Но об этом я себе думать не позволяю, чтобы не сбиться со стези мученичества.
(В самом деле, какая же я была идиотка! Вечно лезла напролом, припирала к стенке, требовала немедленного ответа. Слониха в фарфоровой лавке. И добро б крушила посуду, а то ведь сама вся изранилась острыми осколками.
И ничем дуре не поможешь, ничего не изменишь…)

 

В Яхт-клуб я приезжаю вечером, когда основное веселье уже позади. Мне нужно залучить именинника для разговора наедине, а для этого потребна темнота.
На набережной много зевак, которые пришли полюбоваться фейерверком, послушать джаз, поглазеть через ограду на танцующий бомонд.
Мое имя в списке приглашенных. Прохожу в ворота, провожаемая завистливыми взглядами. По белой дощатой дорожке ступаю, словно по эшафоту.
В небе с треском раскрывается многоцветный зонт, за ним второй, третий. Начинается фейерверк.
Отовсюду радостные крики. Поверхность реки вся в радужной ряби.
Вон он. Стоит с высоким бокалом, болтает сразу с тремя дамами. У одной к прическе приделан султан из перьев («как у цирковой лошади», думаю я). Другая с очень низким декольте. Третья стоит так, что я вижу только спину, обнаженную чуть не до ягодиц.
– Давид, могу я с тобой поговорить?
Вижу, что он слегка пьян. Счастливое у него свойство: быстро хмелеет, но потом, сколько ни пьет, остается на одном и том же градусе.
Мне он рад, это я чувствую.
– Наконец-то! Я уж думал, не придешь. В редакции застряла. А где подарок?
Он ведет меня под руку к берегу, где пришвартованы лодки и яхты.
Залпы салюта грохочут один за другим, и все ракеты разные, без повторов. Небо то желтеет, то зеленеет, то алеет. Иногда это россыпь звезд, иногда причудливый цветок, а то вдруг мерцающая змея.
– С подарком не вышло. Поставщик подвел… – криво улыбаюсь я. – Я хочу тебе сказать кое-что важное. Где бы нам уединиться, чтоб не мешали?
– Где-где – на воде, – весело отвечает он в рифму.
Мы садимся в шлюпку. Она белая, Давид тоже во всем белом. А я оделась в черное – это траур по моей жизни. Наверное, со стороны кажется, что Давид в лодке один и разговаривает сам с собой.
На веслах катаются многие. После жаркого дня на воде свежо, прохладно. Отовсюду смех, голоса. Кто-то прихватил с собой патефон. Вертинский картаво поет мою любимую песню про Бал Господень:
…Но однажды сбылися мечты сумасшедшие.
Платье было надето. Фиалки цвели.
И какие-то люди, за вами пришедшие,
В катафалке по городу вас повезли.

Разноцветные вспышки озаряют реку так часто, что в промежутках глаза не успевают свыкнуться с темнотой. То слепнешь, то жмуришься от ярких сполохов.
– Отплывем подальше, – прошу я.
Шлюпка движется к середине. Мы удаляемся от зоны всеобщего веселья. Теперь лодки проплывают мимо нас реже, и это не гости Давида, а просто публика. Катания по Сунгари в эту жаркую пору очень популярны, особенно у местных китайцев. Их суденышки красивее европейских – с резными носами, бумажными фонарями, затейливыми кабинками.
Я опускаю кисть руки в маслянисто поблескивающую воду. «Выпалю всё, да и в омут головой», мрачно думаю я.
Жалуюсь:
– Господи, они перестанут когда-нибудь палить? Невозможно говорить!
Он смеется:
– Перестанут, но нескоро. Я заказал 290 залпов, по десять за каждый год моей жизни. Лупят каждые 15 секунд, значит, эта война в Крыму будет продолжаться… Сколько же это…
– Больше часа. Ладно. Поговорим под аккомпанемент.
«Шикарный антураж для самого паршивого дня моей жизни», думаю я.
(Бедная дурочка Сандра, она даже не представляет, что ее ждет – но я-то это знаю, и мне с каждой секундой всё страшнее.)
Я произношу приготовленный текст. С вызовом, отрывисто – приноравливаюсь не столько к перерывам в трескотне салюта, сколько к четвертьминутным периодам темноты, милосердно прячущей ошеломленное лицо Давида.
(Побыстрей проскочить этот эпизод, даже сейчас вспоминать его мне мучительно. В любви Сандра признается таким тоном, будто обвиняет или угрожает.)
Из мрака выпячивается какая-то зловещая черная харибда. Вспышка – это всего лишь Солнечный остров. Днем там тоже купаются и загорают, но сейчас он темен и пустынен, пляжные ресторанчики по вечерам не работают. Далеко же отнесло нас от набережной течением.
Давида моя атака застала врасплох. Он испуган. Его растерянно мигающие глаза, его молчание подтверждают, что чуда не случится.
– Что ты сжался? – бросаю я. – Не бойся, я тебя не изнасилую. И топиться не стану. Я ведь не барышня Арт-нуво, сам говорил. И всё, закончим на этом. Просто греби к берегу, а то нас к Затону утащит.
Впервые я вижу Давида смущенным.
– Сандра, Сашенька… Я никак не мог предположить… – лепечет он самым жалким образом. – Мы же с детства… Я никогда не смотрел на наши отношения в этом смысле…
– Не смотрел – и не смотри! Помалкивай и греби, или ты выбился из сил? Давай тогда я.
(Господи, не женщина, а бульдозер! Спасибо, что весла насильно не отобрала.)
Давид разворачивает шлюпку. Из темноты прямо на нас движется длинная китайская лодка, на носу и на корме у нее фонарики, но они не горят.
– Эй, осторожно! – кричу.
Мне чудится, будто кто-то глухо по-русски говорит: «Вот он!». Может быть, послышалось.
Вместо того чтобы свернуть, лодка прёт прямо на нас. На корме силуэт рулевого в круглой шапочке.
– Куда? Столкнемся! – сердито обращаюсь я к нему по-китайски. Пьяный он, что ли?
Вдруг хруст. В наш борт впиваются крючья.
Рывок.
Качнуло – я чуть не падаю с сиденья.
Рывок – наша шлюпка оказывается борт о борт с джонкой.
Четыре черные руки тянутся к белеющему во мраке Давиду. Хватают его за плечо, за одежду. Легко, будто мешок соломы, выдергивают со скамейки, переволакивают на ту сторону. Шлюпка накреняется, я снова чуть не падаю, но уже в другую сторону.
Я кричу, но мой голос заглушен очередным залпом.
При карнавальном свете желто-красных ракет я вижу две белые брючины, торчащие кверху – Давид пытается сопротивляться, бьет одного из черных людей ботинком в голову, но наваливаются другие. Их целая гурьба. Я вижу, как на Давида что-то натягивают. Кажется, мешок. В джонке надстройка в виде маленького павильона: четыре шеста, матерчатый полог. Просвечивает силуэт какого-то человека в кепи. Он неподвижен.
– На помощь! – ору я во все горло, когда эхо салюта стихает. – Бандиты!
По реке мой вопль разносится далеко, но на берегу тоже орут, там всем весело.
Свет меркнет.
Шлюпка прыгает на волнах.
Кто-то сел напротив меня.
В мою грудь больно тыкается твердая палка. Я хватаюсь за нее рукой.
Это не палка. Длинное дуло пистолета или револьвера.
Негромкий голос говорит с сильным китайским акцентом:
– Твоя кличи – моя стлеляй, вода кидай. Никто не слушай, думай лакета.
Он прав. На выстрел никто не обратит внимания.
Убьет!
И Давида не спасу.
– На.
Китаец тянет мне что-то маленькое, квадратное, белое. Механически беру. Сложенный листок бумаги.
– Бумазька папа давай.
– Что?
В джонке возня, мычание, хрипы. Кажется, Давиду заткнули рот кляпом.
Новая вспышка, на сей раз бело-зеленая.
Передо мной сидит сухощавый мужчина в темном френче. Лицо не закрыто – обычное китайское лицо, немолодое, очень спокойное.
– Бумазька папа давай, – повторяет человек и показывает на кучу-малу в джонке. – Его папа давай.
– Что? – переспрашиваю я. – Вы кто? Что вам нужно?
– Дула. Глупая дула. Мы хунхуз. Бумазька папа давай. Поняла?
Это хунхузы! Они хотят получить за Давида выкуп! Со мной разговаривает их главарь. В руке у него «маузер». Я читала, что у бандитов «маузеры» очень ценятся, это у них признак высокого ранга.
Сунгари погружается в тьму.
– Поняла, дула?
– Поняла…
Хунхуз поднимается, легко перешагивает в соседнюю лодку. Крючья отцепляются. Я немедленно вскакиваю, но повелительный окрик заставляет меня сесть.
Когда ночь озаряется в следующий раз – в небе разлетается на ломтики несколько огромных апельсинов, – джонка уже в десятке метров от меня. Оранжево-черная, она быстро уходит.
Хватаюсь за весла, отчаянно гребу к пристани.
Кричу что есть мочи:
– На помощь! Давида похитили хунхузы! На помощь!
С середины реки доносится рокот. Это на джонке включили двигатель. Во время следующего залпа ее уже не видно.
Меня услышали. На причале толпятся люди.
Да что толку? Похитители уже далеко. И потом, кто же погонится ночью за вооруженными до зубов хунхузами? Уж во всяком случае не гости Давида Каннегисера.
* * *
Хунхузы. У нас в Маньчжурии детей пугали не Бабой-Ягой или серым волчком. «Придет хунхуз, утащит тебя за Сунгари», – говорили шалунам. Наверное, так же в древней Руси стращали малышей злым татарином или половцем.
«Хунхуцзы» по-китайски означает «краснобородый». Вероятно, из-за того что в традиционной опере борода красного цвета является атрибутом злодея. Еще я где-то читала, будто первые хунхузы нарочно красили свои бороды хной, чтобы люди больше боялись.
Шайки бродячих разбойников расплодились на диких и относительно безлюдных просторах северо-востока во второй половине девятнадцатого века, когда Цинская империя пришла в упадок и каждый губернатор обзавелся собственным войском. Солдат частенько вербовали насильно, не платили жалованья, плохо кормили, и те бежали на волю, прихватив с собою оружие. Когда в Заамурье пришли русские, хунхузов было так много, что против них пришлось посылать регулярные войска. Знаменитая Охранная стража КВЖД была создана прежде всего для защиты от туземных бандитов. Они нападали на поезда, грабили пароходы, опустошали целые селения.
Пока в Харбине властвовал грозный генерал Хорват, нападать на русские владения хунхузы не осмеливались. Но кроме кочевых шаек появились хунхузы городские, они промышляли контрабандной торговлей, наркотиками, похищали или облагали данью китайских купцов. Эта преступная сеть существовала во всех дальневосточных городах, где имелись китайские кварталы. Русских бандиты не трогали, боялись уголовной полиции, которая при Хорвате работала, как часы. Правда, внутренними конфликтами «туземного населения» сыщики не интересовались, и это дало городским хунхузам возможность пересидеть трудные годы. После 1920 года, когда «Счастливая Хорватия» приказала долго жить, а Охранную стражу и уголовную полицию распустили, для разбойников наступило золотое время.
В степях и лесах Северной Маньчжурии появились многочисленные банды. Наша газета, имевшая доступ к официальной информации, писала, что общая их численность составляет не менее ста тысяч человек.
Всякий поезд, пароход, автомобильный или гужевой караван рисковал быть ограбленным. Если полиции удавалось схватить преступников, их безжалостно казнили, но положение лучше не становилось. Единственной силой, которой боялись налетчики, были японцы. Поэтому подданных микадо хунхузы не трогали, и новые хозяева страны, как в свое время хорватовская полиция, не считала «краснобородых» серьезной проблемой.
Зато у русских иммунитет кончился. Чуть не каждую неделю пресса сообщала о новом похищении. Иногда пленников отпускали быстро – если выкуп вносился без промедления. Но бывало, что переговоры тянулись месяцами, и тогда все с ужасом читали об отрезанных ушах и пальцах, которые доставлялись по почте несговорчивым родственникам. Бывало и так, что похищенных убивали – для острастки, в наущение несговорчивым.

 

Дальше несколько страниц в книге моей памяти будто забрызганы черными чернилами, я могу восстановить лишь отдельные строки. Еще это похоже на много раз склеенную, прыгающую кинопленку. Несколько дней я находилась в полусумасшедшем состоянии, в самом настоящем помрачении рассудка. Ни минуты не сидела на месте. Не ела, не спала. Весь этот первый, самый страшный период моей июльско-августовской эпопеи слипся в один вязкий ком непрекращающегося кошмара.

 

Вот я в полиции.
Обшарпанное помещение, половина отделена низкой деревянной перегородкой. На стене портрет молодого человека в очках – это верховный правитель. Инспектор изучает бумажку, которую сунул мне человек с «маузером». Там написано: «300 000. Слово» – и только.
– О-о-о, какая сумма. – Чиновник почтительно качает головой. По-русски он говорит примерно так же, как главарь хунхузов, поэтому охотно переходит на китайский. – Триста тысяч юаней! Обычно вымогают две, три тысячи. Больше двадцати тысяч еще не бывало. Слово явно знает, что с господина Каннегисера-старшего можно взять много больше.
– Кто знает? – переспросила я.
Чиновник-китаец удивлен.
Как, госпожа не слышала про шайку, главарь которой носит прозвище Слово? Но ведь это самый опасный из харбинских преступников. Он всеведущ и совершенно неуловим.
Нет, я мало что знаю про городских хунхузов. Я никогда не занималась полицейской хроникой и даже не заглядывала в раздел уголовных происшествий.
– «Слово»? Почему такая странная кличка?
Обычно предводители хунхузов именуют себя как-нибудь грозно и цветисто: Черный Дракон, Безжалостный Меч, Ядовитое Жало.
– Потому что этот человек всегда держит слово. Не было случая, чтобы он убил жертву, за которую внесен выкуп. Но зато у него строгие правила. Если деньги не внесены в течение месяца, он присылает семье палец. Через две недели ухо. Еще неделю спустя подбрасывает к дверям отрезанную голову. И никогда не торгуется. Слово очень хорошо знает, кто сколько может заплатить.

 

Контора харбинского отделения «Китайско-азиатского банка».
Заместитель Давида господин Гурвич был поднят среди ночи. В кабинете управляющего есть междугородняя связь. Мы пытаемся связаться с Саулом Каннегисером.
Я знаю, что по-настоящему делами филиала ведает Гурвич. Вероятно, в его обязанности также входит докладывать «папочке» о том, как ведет себя непутевый наследник. Во всяком случае шестизначный номер заместитель называет телефонистке по памяти. Звонок должен раздаться прямо в спальне у банкира.
Мы ждем. Трубка трясется в руке у низенького, лысого Гурвича. В другой руке трепещет бумажка с требованием выкупа.
– Господин директор, прошу извинения за беспокойство, но у нас… несчастье.
Перед страшным словом заместитель сглатывает.
Даже с расстояния в несколько шагов я слышу доносящиеся с того конца крики. И могу разобрать два слова: «мой мальчик». У меня течет из носа. За эти несколько часов я столько раз плакала, что заработала хронический насморк и совершенно огнусавела.
– Нет-нет, Давид Саулович жив! Как вы могли подумать?! – переходит на полуплач-полукрик и Гурвич. – С ним всё в порядке… То есть, не совсем всё в порядке… Видите ли, его похитили хунхузы. Требуют выкуп. Триста тысяч. Китайских долларов. Что?
Он дует в трубку, трясет ею, несколько раз повторяет: «Алло! Алло!»
Разъединилось.
Не менее получаса мы пробуем вновь связаться с Шанхаем. Наконец кто-то отвечает.
– Дворецкий, – шепчет мне Гурвич. – Это харбинское отделение, Соломон Гурвич. Я бы хотел… Что? Что?!
Он умолкает, хлопает глазами, на лбу выступают капли пота.
– В чем дело? Дайте я сама с ним поговорю!
– Господина Каннегисера хватил удар. Домашний доктор подозревает тяжелый инсульт, – растерянно говорит мне заместитель. – Им не до нас. Боже, боже, что будет?
– Выпишите триста тысяч и передайте бандитам! Для банка это не сумма!
– Это невозможно…
– Почему?!
– Вы не знаете нашей системы. Списание сколько-нибудь значительной суммы, тем более выдача ее наличными допускаются только по санкции директора. Такой у нашего банка устав.
У меня полное ощущение, что я разговариваю с умопомешанным.
– Банк ведь принадлежит Каннегисерам?
– Формально нет. Совету акционеров. И устав могут изменить только они.
– Так соберите их! И пусть изменят!
– Не выйдет. Девяносто процентов акций контролирует Саул Каннегисер, а он без сознания. Придется подождать.
– Чего?! Чего вы хотите ждать? Пока хунхузы начнут резать Давида на куски?
Гурвич устало трет глаза.
– Одно из двух. Или господин директор придет в себя и подпишет распоряжение. Или… или он скончается. Тогда в права наследства автоматически вступает Давид Саулович. Он выпишет господину Слово чек, и всё устроится.

 

Всё еще ночь.
Вестибюль гостиницы «Токио». Дежурит ночной портье – с такой же, как у дневного, выправкой. Он тоже меня знает, но пропустить отказывается.
– Господин Ооэ вечером уехал.
– Куда? – Я хватаюсь за голову. На Сабурова была моя последняя надежда. – Когда он вернется?
– Не могу знать. Сказал, что отбывает в срочную командировку и вернется нескоро.
Обессиленно падаю в кресло. Больше сделать ничего нельзя. Только названивать в Шанхайскую клинику – как там «папочка». Не очнулся ли, не умер ли? Всё равно – лишь бы поскорее.

 

Следующий день.
Редакция. С тридцатой или пятидесятой попытки я прозвонилась главному врачу Американского Госпиталя в Шанхае.
– …Ситуация тяжелая, но стабильная, мисс, – рокочет в трубке приятный бас. – Непосредственной опасности для жизни мистера Каннегисера я не вижу. Он находится в коме. Мы делаем всё возможное, чтобы вывести больного из этого состояния. Не беспокойтесь, мисс, наше нейрологическое отделение оборудовано самым превосходным образом.
– Что такое «кома»? – спрашиваю я дрожащим голосом. – Сколько это может продолжаться?
(Доктор начинает объяснять Сандре значение этого термина, не столь давно появившегося в медицинском обиходе, но я отправляю свою память дальше. Про кому я знаю побольше, чем врач 1932 года.)

 

Четвертый день после похищения.
«Папочка» всё в том же положении, в госпитале объясняют, что это может продолжаться недели, даже месяцы. Точного прогноза сделать нельзя. Про несчастье с мистером Каннегисером-джуниором они знают, всё понимают, о малейшем изменении в состоянии больного немедленно меня известят.
От бессонницы, истощения и горя у меня начинаются галлюцинации.
Вот одна из них.
Я стою в редакции, у окна, с телефонной трубкой в руке. Смотрю на залитую солнцем улицу. Идут люди, едут машины. Около светофора остановился «форд». Вдруг автомобиль превращается в джонку, кабина – в надпалубный павильончик на четырех шестах. Колышется ткань, рассыпается фейерверк. Я вижу неподвижный силуэт в кепи.
Хунхузы не носят кепи! Все они были одеты по-китайски: в куртки, круглые шапочки, а главарь – в темный френч, какие носят важные маньчжурские начальники.
И как я могла забыть, что перед самым столкновением чей-то голос на джонке сказал по-русски: «Вот он»?
За пологом сидел кто-то, знающий Давида в лицо!
Но кто?
Я бешено тру веки. И вдруг вижу силуэт спрятавшегося человека с невероятной отчетливостью. Я поняла, кто это! По осанке, по посадке головы – сама не ведаю как – я его узнала. (Возможности эйдетической памяти Сандре пока неведомы, но в состоянии стресса, обостренного длительной депривацией сна, мозг способен проделывать еще и не такие фокусы.)
Сомнений у меня нет, ни малейших. Схватив сумочку, я бегу к двери.

 

Я подстерегла его у дома на Мостовой улице, где находится бюро РФП, Российской фашистской партии.
Лаецкий в кожаной куртке, клетчатых галифе, крагах. На голове кепи, тоже клетчатое. То самое или точно такое же!
– Я всё знаю. Я видела вас в джонке. – Вместо крика у меня получается какое-то змеиное шипение. Меня душит бешеная ненависть. – Ваша карта бита!
(Господи, откуда, из какого кино или бульварного романа, выдернула я эту дурацкую фразу, которую в реальной жизни никто никогда не употребляет?)
Главным доказательством, фактически признанием становится то, что Лаецкий нисколько не удивлен. Он смотрит на меня с презрительной усмешкой, натягивая перчатку с широким раструбом. Странный для жаркого дня наряд объясняется просто: у подъезда стоит мотоцикл, Лаецкий помимо тенниса увлекается еще и мотоспортом.
– Вы меня в чем-то обвиняете, мадемуазель? – Он задает этот вопрос, предварительно оглядевшись. Свидетелей нет, можно особенно не актерствовать, поэтому усмешка становится шире. – В чем же?
– Это вы устроили похищение Давида! Вы были с хунхузами в лодке!
Ярость начинает уступать место растерянности. Я не понимаю, почему он нисколько не испуган, даже не встревожен.
Светлые, наглые глаза глядят на меня с явным торжеством.
– Уверены? Имеете улики? Тогда бегите в полицию. Или ступайте к вашему обожателю Сабурову. Поделитесь с ним своими стрррашными подозрениями. А меня от мелодраматических сцен избавьте.
Вот в чем дело, наконец соображаю я. Он знает, что маньчжурская полиция ничего делать не будет. Все говорят, что она часто действует в доле с похитителями. А про отъезд Сабурова мерзавцу известно. Он наверняка нарочно подгадал момент, когда Сабуров уедет в длительную командировку. Потому и спокоен.
– Если с головы Давида упадет хоть волос, я пристрелю тебя, как крысу, – задыхаясь шиплю я.
(Еще одна идиотская фраза из кинематографического репертуара. Ах, Сандра-Сандра, разве так нужно было с ним разговаривать? Он негодяй, но не трус, и ты это отлично знаешь.)
Лаецкий небрежно отодвигает меня в сторону. Надевает мотоциклетные очки и становится похож на большую стрекозу с оторванными крыльями.
– Нашла чем пугать, истеричка. Я в боевые рейды за Амур ходил, чекистских пуль не боялся…
Лающий треск мотора, облако бензинового чада. Я остаюсь одна, беспомощно сжимаю кулаки.

 

К Лаецкому я помчалась, совсем потеряв голову от безнадежности. Сама не знаю, на что рассчитывала. Если похищение действительно организовал он, я лишь побудила его принять дополнительные меры предосторожности, подчистить следы. Хуже того: очень вероятно, что этим безумным поступком я создала дополнительную угрозу для Давида.
Мною двигало отчаяние.
Когда стало ясно, что выкуп за пленника вносить некому, я испытала смутное чувство, которое затруднилась бы перевести в слова.
На поверхности был страх за Давида, это понятно. Но где-то внизу, в топком, придонном иле души, шевельнулось нечто иное.
Едва слышный бесстыжий шепоток прошелестел: «Теперь его никто не спасет кроме тебя. Ты одна можешь это сделать. И ты это сделаешь. Он будет всем тебе обязан. И тогда…»
В ужасе я велела шепотку умолкнуть. Я не стала его слушать. Да, я спасу Давида. Не знаю, как и какой ценой, но спасу. А после этого отпущу на все четыре стороны, мне ничего от него не нужно! Уж во всяком случае любви по долгу благодарности. Пускай живет себе бессмысленным пустоцветом, без меня, лишь бы жил!
Я уже очень давно ни о чем толком не разговаривала с мамой, ибо о чем же беседовать с человеком, вся жизнь которого в прошлом, а все интересы сводятся к уходу за палисадником? Но теперь, опять-таки из отчаяния, бессонными ночами я стала изливать маме душу. Больше было некому.
Я говорила про свою бездарную любовь. Говорила про истязания, которым Давида сейчас подвергают звери-хунхузы. Говорила, что, если его убьют, я тоже жить не стану, я последую за ним не только на край, но и за край света.
Мама пугалась, причитала, рыдала вместе со мной. Но, как ни странно, именно она дала дельный совет.
– Раз его отец не может дать денег, нужно собрать самим. У твоего Давида много состоятельных знакомых. Организуй подписку. Они дадут. Они ведь знают, что Каннегисеры очень богаты, и за ними не пропадет.
На следующий же день я объехала весь Харбин. У меня имелся список гостей, приглашенных к Давиду на день рождения.
Я взывала к состраданию, умоляла, убеждала. Меня сочувственно слушали. Были люди, разводившие руками и говорившие, что при всем желании не обладают средствами. Многие соглашались дать небольшую сумму – пятьдесят или сто долларов. Некоторые давали много – тысячу или две. Я понимала: трудно требовать от людей большего. Что, если хунхузы выкуп возьмут, а пленника все-таки убьют? В твердость обещания, данного каким-то разбойником, какая бы там ни была у этого Слова репутация, никто особенно не верил.
И все же к исходу моего паломничества составился длинный список готовых помочь. Например, Гурвич пообещал отдать все свои сбережения, двадцать одну тысячу.
Дома я долго сводила цифирь, считала столбиком. Мама перепроверяла.
Увы, набралось чуть-чуть за сто тысяч. Мало!
Я завыла. Слез у меня больше не было.
– Кончено, кончено… – повторяла я. И снова мама оказалась разумней меня.
– Меньше, чем они требуют, но все равно очень много. Нужно с ними вступить в переговоры. Поторговаться.
– Я же тебе говорила: Слово никогда не торгуется!
– Нужно объяснить ему ситуацию. Попробовать. Так он получит сто тысяч, а так – ничего.
И я вцепилась в эту идею. Я готова была хвататься за любую соломинку, делать что угодно – лишь бы не метаться в четырех стенах.
В ту ночь впервые мне удалось уснуть.

 

Короткий, не имеющий особенного значения эпизод. Он выплывает всего на несколько секунд, обрывком без начала и конца.

 

– Мадама…
Оборачиваюсь.
Молодой китаец в ватной куртке, жара ему нипочем.
– Слово плислала. Говоли.
Немигающий взгляд сощуренных карих глаз. В них ни тени тревоги. Хунхуз не боится, что я позову полицейского, хотя тот стоит в двадцати шагах, регулирует движение на шумном стыке Диагональной и Китайской улиц.
Я напряжена, но не слишком удивлена. Мой редактор, с которым я вчера советовалась, как бы мне выйти на контакт с похитителями, сказал: «Идите в полицию, расскажите там об этом». Так я и сделала. Тот же самый инспектор, который в свое время рассказал мне о Слове, цокает языком, отговаривает меня связываться с разбойниками. Я ушла – и вот, на следующий же день, посреди людной улицы, меня окликают.
У меня нет уверенности, что человек в ватной куртке хорошо понимает по-русски, и я объясняю по-китайски: про болезнь банкира, про сто тысяч. Прошу передать все это «господину Слово». Китаец качает головой.
– Нет. Один раз уступим, все начнут торговаться. Ищи триста тысяч. Не найдешь – через две недели пришлем палец. Если старик не очнется, пришлем тебе. Где ты живешь, знаем. А соберешь триста тысяч, дай знать.
– Как? Кому? – упавшим голосом спрашиваю я, ошарашенная столь быстрым и сокрушительным провалом моего плана.
Может быть, все же схватить его за рукав и позвать на помощь?
Нет, только Давида погублю…
– Пришлешь телеграмму. На Центральный телеграф. До востребования, Чао Фэну. Передадут.

 

Дома, с мамой.
– Сашенька, я кое-что разузнала. Поговорила с людьми, порасспрашивала. Помнишь, весной у Кондратьевых похитили старшего мальчика, а потом вернули?
– Помню, и что с того? – Я мрачно гляжу в пол. – Там требовали тысячу юаней.
– Для Кондратьевых и тысяча – огромные деньги. Софья Андреевна мне под большим секретом сказала, что сначала с них требовали две тысячи, а это для них совсем невподъем. Но через каких-то знакомых их свели с одним слепым китайцем, и он уговорил хунхузов сбить цену. Это какой-то старик, пользующийся у них большим авторитетом.
– Слово не станет снижать цену, – всё так же уныло говорю я.
– А попробовать все-таки можно. Ты же знаешь китайцев. Все деликатные дела у них решаются через посредников. Напрямую хунхузы могут сказать «нет», а через посредника – другое дело. Софья Андреевна отказалась мне дать адрес старика. Если б, говорит, для вашего родственника, а так не могу. Обещание с нее какое-то взяли. Но, думаю, если ты попросишь ее как следует…
Я пробуждаюсь к жизни. Бежать, просить, действовать – это лучше, чем сидеть и киснуть.

 

Даю себе передышку, медлю. Как гурман, не торопящийся приступить к изысканному блюду, не спешу переворачивать страницу.
Долгое, слезливое объяснение с мадам Кондратьевой вспоминать не буду. Кажется, в конце концов я сломила ее сопротивление тем, что бухнулась на колени. Мне было всё равно, как я выгляжу со стороны и что обо мне подумают. Прежняя гордая Сандра будто стала совсем другим человеком.
Мне называют адрес в Фудзядяне. И имя, для китайца странное: Иван Иванович.
Так я делаю первый шаг на пути, который сделал меня тем, что я есть.

 

Скрип двери. Шаги. Голоса. Я вынуждена отложить книгу. Не такая это глава, чтобы отвлекаться на внешние раздражители.
Назад: Насущные задачи деятельности по профилактике болезни Альцгеймера
Дальше: Вера, Ника