Часть 2
1
Родимая. Теплая. Вкусная.
Смотрит в меня. Глазами. Носом. Дырочки темны. Губы говорят «му-у-у». Волосы волною. Смеюсь. Руки тяну. Любишь играть в коровку, любишь играть в лошадку, и я. Но сейчас не надо, сейчас я скажу тебе что-то важное, мама. Не говори «му». Нет, нет, и «тпру» не говори пока, и «мяу» не.
Ма-ма.
Опять улыбаешься, «фрр…». Это жеребенок фырчит, да?
Я говорил с ними там, беседовал длинно, и мы играли. Мама, их язык другой. Сколько их, мама! Они – дивны. Рыжи, белы, шоколадны, пестры. Вороные. В пятнышко на палевом поле мохнатом. В крапинку легкой мороси, в оранжевое кольцо. Жираф, мартышка, гиппопотам, фламинго, воробушек Вася. Тигр-бык-свинка-тюлень-коза. Олень, лисица. Барс. Кенгуру. Морская свинка. Мамонт, овца, черепаха. Мы резвились, болтали. Баловались, смеялись и понимали друг друга с полузвука, полувзмаха хвоста.
Я и теперь помню этот язык. Сегодня на улице, пока баба Нина крошила хлебные крошки, я слышал явно, как наш котик, совсем не взрослый, увязался с нами гулять, подкрался к лавке, шепча голубице: «Ах! ты моя сладкая, сейчас я тебя…» Она тихо клевала, сыпала баба крошки, но тут встрепенулась, хохотала: «Не успеешь сделать и шага, взлечу!» И взвилась, и хлопала крыльями звонко! Котик визжал: «Вырасту, съем-м!»
Видишь ли, все это так ясно, так чисто они говорили, совсем непохоже на «курлы», «мяу», на «гав» и «гули», похоже только на «ыгм», на «ау» – да? Но это беседа – только смех, шелест перьев, беззвучие лап, котик лишь играть хотел, он не есть ее собирался, и она знала. Он шутил – и эти стеклянные шарики (не бери в рот!) врассыпную – ее голубиный голос.
Мама, но я хочу сказать тебе о другом.
Первое, самое важное, что я скажу тебе, слушай. Умом младенец, но сердцем нет, однако умом… мысль – прозрачный ручей. Журчит, льется, разливается на новые ветки, нити, сети, не потеряю ни одной. Но самое важное вот, скорее! а то отвлекусь опять. Мама!
Любовь – это ветер. Он живет в высоком и близком небе. Дышит вольно в сияющих облаках. Пьет их плотность. Чуть тяжелеет. Скользит вниз на землю и задувает в люди. Задувает в сердце. Мама, сердце иных – роща. Белые дерева, зовут березы, чуть подросли, юны, чисты, безмятежны. Ветер гуляет, трепещут листья, сребристый шелест и счастья вздох. Есть другие сердца – дубовые чащи, крепки, кудрявы, есть и сосновый бор, высокий, легкий, выстланный снизу ковром иголок и тоненькой травкой сквозь. Есть и рябины молодые, пурпурным по зеленому сбрызг. Но перед ветром беззащитны все.
Он веет вольно, летит сквозь все, только легкий скрип раздается, вдох, выдох, смех. Всюду этот сквозняк. Что ты включала мне, что повторяла? «моцарт»? Не знаю, что это, «моцарт», – но сквозняк любви напоминает «моцарт». Музыка, знаю, это музыка под куполом светлым, высоким куполом неба, где все мы живем, и движемся, и ползаем, и летаем, и скачем – в любви. Любви – свободном ветре.
И это самое важное, мама, по миру гуляет ветер, а мы – его рощи, леса, камыши, виноградники, заросли вереска, садики померанца и лимонных дерев, смородиновые кусты. Слушай же дальше, мама.
2
Ветер принес его. Я и раньше его часто видел, до рождения, он посещал меня тайно в тишине безъязычия, в невечернем свете густого млека. Я родился, и он снова был рядом – склонялся надо мной, поправлял одеяло, однажды сдвинул меня подальше от тебя, когда мы вместе заснули; другой поддержал, когда ты потянулась за чистой пеленкой, отпустила меня, и на миг я остался наедине с водой в моей ванночке и уже собирался хлебнуть… Я называл его «Тот» и ему улыбался. Юноша златокудрый, в белых одеждах, с глазами неба син е й. Он махал мне крылом и исчезал. Но тут вдруг сказал:
– Привет.
Он был веселым и такой, как не ты и не папа и бабушка, нет. Он был немного как я.
– Я и правда как ты, – он ответил, – но и другой.
– Кто ты?
– Твой Няньгел-хранитель, – ответил он, и весело хлопнул крылом. – Но можно и просто Няня.
Няня, няня! Как с тобой хорошо! Как ты быстр, светел и словно прозрачен.
За плечами его между крыльями был такой же, как и весь он, золотистый переливающийся полупрозрачный рюкзак.
– Что там? – спросил я и кивнул за спину.
– Там? – Он сделался хитрым-хитрым. – Смотри!
Мама, из рюкзака прямо ко мне в кроватку полетели игрушки! Невесомые, сияющие, цветные… Погремушки, звенящие на все лады, гусеница в огоньках, трубка с шариками, калейдоскоп, фонарик, вспыхивающий ярко-оранжевым и густо-желтым. И еще одна ветка, на которой вместо листьев росли колокольцы, они звенели так тонко, нежно… Больше всех мне понравилась эта веточка, и я все звенел ею, и звенел, и звенел.
И тут я увидела тебя, мама, и карусельку со слониками «динь-динь» и смеялся. А ты сказала папе:
– Гляди, как он научился смеяться! Ему нравится, как я щекочу его волосами.
И целый день потом я не плакал.
3
Няня пришел ко мне снова. И позвал меня на прогулку.
– Сегодня я покажу тебе сад, свой дом, хочешь?
Мог ли я не хотеть?
И тогда он поднял меня на руки, так же, как ты, моя мама, прижал крепко-крепко, и мы полетели по лазури, по изумрудному и златому в волнах прохладного ветра, который дул здесь повсюду, быстро-быстро. «Востани, севере, и гряди, юже, и повей во вертограде моем, и да потекут ароматы мои», – напевал мне Няня, чтобы я не боялся.
И стал на месте. Благоухание текло отовсюду, благоухание накрыло нас невесомой волной.
– Вот мы и на месте, – Няня повел рукой.
Я увидел своды зеленых арок, деревья, уходящие в ввысь без пределов, совсем не те, что росли в нашем дворе и в парке, – огромные, оплетенные лианами, обвитые гирляндами цветов, с веток свешивались яблоки, апельсины, гранаты, груши и другие неведомые плоды всех форм, всех оттенков. Многие деревья еще и цвели, лили потоки лепестков, напоминая пышные, лучезарные фонтаны.
– Вот цветики, – указал мой Няня рукой, тихо опуская мою голову чуть пониже, чтобы я не захлебнулся, – вот травы, вот кусты. Мята, лаванда, шалфей, базилик, розмарин… – тихо ронял он имена, – видишь, стелятся по холму? сплетаются вместе, потому что запомни: здесь все связаны. Корнями, листьями, общей пыльцой или просто дружбой. И каждый цветок, каждый пестик и капелька сока травы любит.
– Меня?
– Тебя! И всех, кого видит. Смотри.
И он снова говорил мне названия, и все, кого он называл, в то мгновение, когда слышал свое имя, даже произнесенное совсем тихо, вдруг улыбались.
Ландыши, застенчиво потупив головки, вскинув пышные прически, розы, колокольчики, тихо брякая. Лилии, дочки тигров, пестрели, васильки синели, нарциссы вытянулись над зеркальным прудом, в пруду плыли желтые и белые кувшинки, на их листьях ужи и лягухи играли в салки. Жасмин сыпал душистым снегом. Но один стоял в стороне.
– А это кто?
– Это чертополох, он любит уединение и живет поодаль. Это все понимают и не беспокоят его понапрасну…
Благоухание все плотнело, цветные ленты ароматов текли и пеленали меня все крепче, я дышал и не мог надышаться, но тут в глаза брызнул белый-пребелый свет, это жасмин хулиганит, да?
Доброе утро!
Мама. Как я рад, что вижу тебя, – еще немного, и я сам превратился б в цветок, глазок Анюты.
4
Я не знал, когда ко мне снова явится мой Няня, я знал только, что он придет, когда мама уже произнесет: «Баю-бай. Спи, крокозюля».
И я спал, а потом видел светлое утро, но бывало, видел и Няню.
Он снова нес меня на прогулку. Сад был огромный, ни разу мы не были там, где до этого были. Няня сказал мне, что это только малая часть. Что один сад переходит в другой, есть сады и выше и дальше, но во всех побывать невозможно, потому что Сад – безбрежен. Ему нет конца, как и здешним озерам дна, морям границ, ручьям окончания.
И я все смотрел и смотрел. В одних местах было безмолвно, тихо, в других все было в движении. Цветы бросали в нас венки ароматов, в столпах света порхали бабочки, наперерез им неслись стрекозы, деревья перекидывались радугами, на них усаживались передохнуть птицы. И опять Няня меня знакомил. Жаворонки, дрозды, овсянки, аистов целое стадо, цапля, выпь, серый гусь, рябчик, кукша, сойка, вальдшнеп, кукушка. И все они пели, но не как на земле – это опять был немного «моцарт», и так, что хотелось, чтобы это никогда не кончалось. Пение меня топило в себе, пока Няня снова не шептал мне на ушко: зяблик, щуп, пеночка, перепелка. А вот и павлинихи с ослепительными веерами, и горлицы, и попугаи! И еще какой-то красивый воробушек в алых перьях, с желтой полоской на шее, бирюзовой шляпкой – Няня не сказал, как его точно зовут.
Рядом летали другие Няни – юноши, девицы, но иногда и бабули, дедули – все в златотканых, голубых, сиреневых, мандариновых, нежно-лиловых одеждах. Кто-то был в очках и с бородой, как мой папа, кто-то длинноволосый, как мама, кто-то с арфой, кто-то с подзорной трубой, кто-то нес под ручку корзину свежесорванной земляники, кто-то был с остроконечным мечом-лучом. Потому что и свет здесь умел становиться плотным, вода летучей, облако делаться тяжелее камня, деревья испаряться розовой дымкой утра.
5
Был здесь и кто-то еще, не только Няни, мелькали чьи-то веселые тени, но словно за тонкою пеленою. Мой Няня сказал мне: «Трудно видеть то, чего не можешь постичь».
Я спросил:
– А где твоя мама?
Он сказал:
– Взгляни, что ты видишь?
Я видел свет, и от этого света всем бабочкам и красным в черную точку коровам, всем пташкам и Няням с корзинами яблок, пингвинам, фазанам, козявкам… было так хорошо! Будто на всех на них смотрит их мама. И немного щекочет их своей длинной челкой.
– То, что ты видишь, – сияние Начального света, это горит Незаходимое Солнце. Оно-то и смотрит на нас, и все мы – его дети. И сам ты, и твоя мама.
– А папа?
– И папа, и баба Нина, и котик, и голуби, и воробьи.
– А что если Свет погаснет?
Но Няня только прижал меня к себе покрепче, поцеловал в лоб и проговорил, глядя мне прямо в глаза:
– Главное, ничего не бойся. Этот Свет никогда не погаснет, Он – надежда и неизреченная милость.
Няня тпрукнул мне в самый живот, так иногда делала мама. А это и была, оказывается, мама. Я хотел есть! Очень-очень, я же так нагулялся сегодня, мама. Ты долго-долго кормила меня. Папа смотрел, и я ощущал его затылком, потом папа дул мне в затылок немного, чтобы я больше маму не ел и остановился. Он мне не мешал, и я все равно ел маму. Потом мы долго еще играли с папой в мячик. Котик тоже играл. Я смеялся.
6
Я лежал один и видел там облака чистые-чистые, в тихом рассвете, и знал: «Няня – рядом и скоро придет». Тут я расслышал плеск внизу, может быть, на дне двора, под нашим окном – так плавники раздвигают воду. Небо подернул сумрак. На нем появилась темная-темная, фиолетовая туча, из тучи выплыл черно-фиолетовый ерш с горящими красными глазами. Он ужасно пах. Тинистой гнилью. Я закрыл глаза, но в ответ он стал только больше. И глаза разгорелись ярче.
Ему не хватало. Ему всегда было нужно еще. Он так и дымился неудовлетворенностью цвета тучи. Желтоглазый, с плавниками, отливающими в топкую зелень, он медленно, упрямо плыл на меня. Чтобы проплыть меня насквозь и оставить дыру, а потом всю жизнь будет кровоточить эта черная рана, эта прорубь «еще!», «не хватает!».
Я заплакал. Ерш ответил мне: «Сейчас продырявлю тебя, малявка!» И раскрыл рот пошире, а там оказались острые мелкие зубы! И жег, жег мне лицо глазами.
Мама! Как я кричал! И ты прибежала. Ты взяла меня на руки, дала сисю. Я не хотел! Я боялся! Тогда ты стала ходить со мной, качать меня. И ты пела про волчка, твою любимую песню, что он ни за что никогда не придет ко мне! «Этот серенький волчок ни за что к нам не придет!» И ерш застыл. Остановился. Ему не понравилось, как ты меня сильно любишь. Он больше не плыл, замер. Но не исчез. А ты все качала меня и пела. Потом ты устала и перестала петь. Ерш сразу же снова поплыл, разинув пасть. Я опять закричал, и ты снова меня качала. Он не плыл, ты садилась, он плыл – я кричал. Ты качала и пела. А потом ты села со мной на стул и заплакала горько-горько.
– У меня нет больше сил! Понимаешь, у меня нет больше сил!
И закричала:
– Я не могу больше тебя качать! Я качаю тебя с пяти утра, а сейчас уже восемь. В десять придет бабушка Нина, но до этого я умру.
Ты впервые кричала на меня, мама… Вот что сделал с нами фиолетовый ерш.
Потом ты сказала: «Прости».
И уложила меня в кроватку, и ерш поплыл снова, но я уже не мог кричать от усталости и неподвижного страха.
Ты сказала:
– Спасибо тебе, мой мальчик, спасибо, что ты не кричишь больше.
Ерш раскрыл свою пасть, он был уже у самой кроватки! Но тут я увидел Няню. Няня мчался из неба быстрей, быстрей и мечом-лучом обоюдо-острым пронзил огнеглаза. Он порвался в мутный дым и вонь. Стало очень вонюче.
А ты сказала:
– Господи, чем тут так пахнет? Неужели ты пукаешь так? Значит, это все же животик. Надо срочно вызвать врача.
И опять взяла меня на руки и стала нюхать, но памперс был пуст. Я не пукал, мама! Мой живот не болел.
Ты сказала:
– Надо же, нет. Ты пахнешь только собой – так сладко!
Няня стоял с тобой рядом. За окном сиял свет. Вернулось утро.
Я жадно ел тебя и больше не плакал. Вы качали меня, ты и Няня – вы оба, вдвоем. Мама говорила:
– Прости меня. Я очень устала. Вторая ночь без сна, вот и сорвалась. Ты мой самый…
Но дальше я уже не мог слышать и уже ничего не видел, только в черном прозрачном бархате спал спал спал спал.
7
Мама, жалость разрывает мне сердце. Жалость к тебе. Мама, это мой Няня.
Он ушел, только что ушел навсегда, до нескорой встречи. Так он сказал. Мама. Смотри в меня дальше, смотри, как смотришь. Не надо сисю, не надо бутылочку! Соску – не-е-е-е-т! Мама, ничего этого я сейчас не хочу.
Смотри только, а я буду смотреть в тебя. Так ты услышишь меня. Мама, это не лепет, это печаль. Не смейся, не говори «болтуша!». Я расскажу тебе свою боль. Няня водил меня гулять по дивному саду, и сад этот был «моцарт», только легче и бесконечней. Няня пел мне, как ты, и питал своей пречистой блаженной песней. Я в ней тонул. Крылатый, веселый, простой, ласковый, грозный. Но только что он сказал «пока!».
– Скоро! для мальчика очень рано! ты заговоришь, наш любимый мальчик. Заговоришь языком человека, не легкими и плавными словами, похожими на ветер, вздохи, звуки и «моцарт», нет. Будешь курлыкать, щелкать и булькать, как все твои братья – люди.
Он помолчал.
– Я тебя покидаю. Все наши прогулки и язык безбрежного Сада ты отныне забудешь, но не подумай, что это было напрасно. Вот тебе мой первый подарок, на память. Сладость. Когда ветер любви пройдет сквозь твою душу, обтечет твое сердце, ты вспомнишь. Не все, но эту воздушную сладость сада. Когда глубокое горе пронзит тебя, ты тоже вдруг вспомнишь. И это даст тебе пережить, пересилить и двигаться дальше.
– Подожди! Подожди, любимый мой Няня! неужели ты больше не залетишь за мной, не поведешь меня на прогулку? Ты про это мне говоришь? Я не верю!
Он ответил:
– Я тебя никогда не оставлю. Если только сам не прогонишь меня тысячью дурных дел, волосяной плетью, сплетенной из злых поступков, не исхлестаешь!
– Нет! Никогда.
– Ну, вот видишь, – он вздохнул, мне показалось, немного грустно. – А я, я просто стану невидим, не огорчайся! Зрение – это так, для развлечения. Ты же спал и сколько всего уже видел. А глаза-то твои были закрыты. Значит, не в них дело. Запомни меня не глазами, не памятью зрения, не словами – душой. Я еще столько раз буду ее касаться, исцелять ее боль, но и ликовать с тобой, и смеяться.
Он улыбнулся. И дальше еще и еще говорил мне, и речь его была звон. Он опять повторил, что едва я заговорю связно, а это наступит вот-вот, я смогу рассказать о тех чудесах, что видел. Но я не должен. Ведь от всех людей, кроме бессловесных младенцев, младенцев и великих святых, этот сад укрыт, скрыты озера без дна, радуги меж дерев, птицы, звери, говорящие речи, и благоуханные рощи. Все, что я вижу сейчас, последние мгновения вижу, – все это после того, как проснусь, вдруг исчезнет. Тот мир наутро растает, и останется только этот.
– Но оставлю тебе печать, вот здесь, на твоей головушке, мальчик.
Он невесомо коснулся макушки, вон там, мамуля. Куда ты любишь меня целовать, там, где уже нарос новый настоящий пух.
– Станешь доктором, будешь лечить людей, – говорил он, касаясь. – И как лечить! – он засмеялся счастливый. Он мной был доволен. – Значит, и страданий станет немного меньше.
– Страданий?
Но он не ответил. А я ощутил, как странный жар боли сейчас же разлился по мне, жар и боль…
– Что это? Что ты сделал со мной? Почему мне так?
– Это? – он опять улыбнулся. – Жалость. Жалость поселилась в тебе. Вот и все.
Тихие руки, золотистые кудри, глаза синевы – голубь Света, посланец небес, присланный для меня одного, певец чистых песен, защитник меня навек. Положи мне руку, положи, мамочка, вот так, тепло, на животике пусть лежит.
И теперь эта жалость переполняет меня. Жалость заполняет сначала кроватку, потом комнату по подоконник, потом двор и вот уже целый мир.
Жалость к тебе, моей маме. Потому что ты – мама. Жалость к папе: он кричит, потому что не знает, как еще по-другому сделать, чтобы ты любила его сильней, – люби, только люби его, мама. И к бабушке Нине – следующей зимой она заболеет и вскоре сама будет возить коляску с младенцем в чудном саду. И к нашему котику Флоксу – потому что он мяукает, любит прыгать и ходит в белых тапочках на темно-рыжих лапах. И всех, кого я видел и еще дальше увижу, мне стало жаль. Нет, я не плачу, это просто ветер, он веет повсюду, и я плыву в нем как самый любимый друг.
– Мама, дай пить! Дай тють-тють. Ак-кой. Ак-кой это! Киса пить. Дай кисе! Коее!