№ 414
Каждый раз все должно было быть иначе, но каждый раз это не получалось. Ни у нее, ни у него. Этого не забыть. Того голода и того нетерпения. На полу, у стены, в коридоре, на подоконнике. Так они встречались…
Он садился в самолет, чаще всего в Венеции, пересаживался в каком-нибудь аэропорту, чаще всего во Франкфурте, и через шесть-семь часов приземлялся в Гданьске. Иногда он прилетал из Рима, иногда из Болоньи, но и оттуда невозможно было добраться до Труймяста без пересадок.
Поначалу, пока он не узнал ее, ему это было, честно говоря, на руку. У него оставалось больше времени на изучение всей этой финансовой документации. Его фирма совместно с поляками строила торговый центр в Гданьске. Огромные инвестиции, большая ответственность для всех, а особенно для него, потому что он все это координировал.
Потом, когда появилась она, он с документами заканчивал в офисе, а в самолетах, в аэропорту и в такси читал, как нанятый, русские книги. Сначала в переводе, потом – только в оригинале. Чаще это были исторические и биографические книги, но попадалась и поэзия. Если бы не его «русскость», до этого момента им не осознаваемая и как бы даже не существующая, наверно, никогда бы не случилась с ним эта любовь. И если бы не Бродский…
Больше года назад, в мае, он приехал в Гданьск, срочно вызванный из Лондона. Возникли какие-то проблемы, кто-то кому-то не заплатил, кто-то из-за этого обиделся и начал грозить судом. В итальянской строительной индустрии это было совершенно нормальным явлением, но поляки – народ необыкновенно обидчивый в вопросе чувства собственного достоинства – не на шутку разозлились. Он должен был стать посредником, переговорщиком и кем-то вроде гаранта. Переговоры решено было проводить на нейтральной территории. И это оказался Сопот, а точнее, конференц-зал в «Гранде». Территория была не совсем нейтральная, по совести говоря, потому что хотя это и не был Гданьск, но отель принадлежал французской фирме «Софитель», а одной из сторон в произошедшем конфликте было французское архитектурное бюро. Но когда он уточнил, не принимало ли оно участие в строительстве отеля или объекта 04101975/PL-FR-CH/NEGATIV (у него была целая база таких данных – в строительстве информация подчас даже важнее, чем в разведке), оказалось, что нет. Это свидетельствовало, несомненно, в их пользу, потому что то, что сделали с «Грандом», было преступление с точки зрения истории и архитектуры, по его мнению.
Переговоры должны были начаться в 9.30. Его это известие не обрадовало. С французами лучше разговаривать где-нибудь в 15.30, а лучше всего – в районе 19.30. За обедом они уже выпивают бутылочку вина, а к вечеру – минимум две.
Он прилетел из Лондона в Варшаву, оттуда поездом добрался до Гданьска, а потом уже на такси до Сопота. Заснул он уже после четырех. Когда зазвонил будильник на телефоне, пожалел, что он не безработный. Некоторое время он боролся со сном, потом в конце концов встал, принял ледяной душ и начал одеваться. Последний раз галстук – единственный, который у него был, – он надевал на похороны отца. Французы галстуков не носят принципиально – наверно, это отголоски исторической памяти о гильотине времен революции. С другой стороны, когда речь идет о деньгах, мужчинам без галстуков как-то не очень доверяют, как и женщинам в юбках; это, вероятно, какая-то очередная глупость и паранойя, что-то связанное с комплексами и идиотской политкорректностью Америки, – убеждение, что женщинам в брюках можно больше доверять, чем женщинам в юбках, потому что они меньше женщины и потому менее коварны.
Галстук из синей шерсти украшал вышитый вручную герб Гарвардского университета с надписью Veritas на красном поле. Он получил его вместе с дипломом. Отец тогда произнес: «Ну вот, сына, теперь я могу спокойно умереть!» И через неделю действительно умер. По непонятным причинам всю эту американскую чушь французы воспринимают необыкновенно всерьез. Особенно если она вышита на гербе. Что это нравится французам – он еще мог понять, но вот что его отец, образованный еврейско-русский коммунист, по природе своей все эти затертые каноны презиравший, в этом нашел, он понять не мог.
В Гарварде он научился гораздо меньшему, чем в маленькой частной школе Вероны. Без герба…
Он услышал стук в дверь, открыл и невежливо буркнул по-английски:
– Ну что там, черт побери? Я буду через минуту! Я не опоздаю – я вообще никогда не опаздываю!
Он думал, что обеспокоенные его отсутствием поляки послали какого-нибудь назойливого напоминателя.
За тележкой, полной бутылок, бутылочек и коробок, стояла молодая женщина в белой блузке, к которой был приколот бейджик с именем и должностью.
– Прошу прощения, – ответила она испуганно, – я не хотела вас заставлять нервничать. Я только хотела убедиться, что у вас все в порядке и всего хватает. Например, минеральной воды, и если надо – пополнить запасы. Прошу меня простить.
Он, в свою очередь, извинился за грубость и, когда она уже уходила, добавил:
– Вы не могли бы мне помочь? Я тут воюю с этим дурацким галстуком, – объяснил он. – Может быть, вы умеете завязывать галстуки? Я спрашиваю, потому что мама моя вот умела…
Она улыбнулась, прислонила тележку к стене, отбросила волосы со лба, подошла и сняла галстук с его шеи. Посмотрев на узел внимательно, она сказал:
– Моя мама тоже. Она иногда завязывала свой, а отцовский – каждый день. Какой вы хотите узел? Виндзорский? Простой? Полувиндзорский? А может быть, Шелби?
Она стояла очень близко. Почти касаясь его. Он чувствовал запах ее духов. У нее был слегка хрипловатый, низкий голос. Она подняла голову и посмотрела ему в глаза. Он заметил забавные, как у девочки, веснушки у нее на носу и необыкновенно длинные черные ресницы. И маленький шрамик на нижней губе, справа. И изящные руки с длинным указательным пальцем, и ногти без лака, что он так любил, и выступающие вены на запястьях, как у его матери, и маленькую родинку на левом ухе, как у его дочки. Она держала галстук в руках и деликатно водила по нему пальцем.
– Какой бы узел вы ни завязали – он будет однозначно лучше того, что я мог бы изобразить, – сказал он, глядя на ее руки.
– Тогда я вам сделаю Шелби. Вы очень высокий, а галстук слишком короткий для Виндзора. Он бы у вас заканчивался прямо над пупком. А это не слишком элегантно, – ответила она. – О, Гарвард! – вздохнула она. – Боже мой. Я всегда об этом мечтала. Чтобы учиться в Гарварде…
Он до сих пор не может понять, как случилось, не иначе как необъяснимая рука судьбы, что при завязывании галстука, в спешке, в каком-то случайном отеле он вдруг рассказал этой совершенно чужой женщине то, чего никому до тех пор не говорил. Может быть, ему просто надо было от этого избавиться.
– Вот и мой отец мечтал о том же. Он был уже слишком стар для Гарварда, поэтому и послал туда меня. Чтобы я исполнил его мечту. Родители часто переносят свои мечты на детей. По сути, в Гарвард меня отправили отец и его друг Бродский. Они разговорились на тему моего будущего за русской водкой, читая какую-то российскую поэтессу в оригинале. То есть мой отец читал, а Бродский наизусть декламировал. Меня, самое заинтересованное лицо, они ни о чем не спрашивали. Вы когда-нибудь пили настоящую русскую водку?
– Я пила водку в России. Не знаю только, настоящая ли она была. В России никто не обращает на это внимание. А этот Бродский… его случайно не Иосифом звали?
– Именно. Хотя для меня он был просто дядей Йосей. Вы его знаете? Он был довольно известным. Книги писал. И стихи тоже писал. Даже Нобелевскую премию получил.
Она смотрела на него странно и, чуть сильнее затягивая галстук на его шее, спросила:
– Нобелевскую премию, говорите? Дядя Йося, говорите? Русскую поэтессу наизусть, говорите?
– Да вы меня удушите, пани! – прошептал он, хватая ее за руку. – А еще я точно опоздаю.
– Простите. Я слегка забылась. Простите. А эту поэтессу случайно не Ахматова звали?
– Думаю, что так и было. Я почти уверен. Ее точно звали Анной, а фамилия – да, похоже было на Ахматову. Но я могу узнать точно. Моя мама наверняка это помнит. Я ей позвоню вечером, – пообещал он. – А сейчас мне и правда нужно идти. И как вам мой галстук? Что думаете?
Он отодвинулся и встал в двух шагах от нее. Она быстро оглядела его с ног до головы. Потом подошла и поправила шелковый платочек в кармане его пиджака. И вдруг он почувствовал, что она прикасается к его ширинке. Рефлекторно напряг мышцы. Раздался звук застегивающейся молнии.
– Я думаю, что при таком-то галстуке нужно все-таки ширинку иметь застегнутой, – сказала она с улыбкой.
Некоторое время он не двигался с места. Он не испытывал смущения. Скорее, удивление от того, что ему вообще ни капельки не стыдно. Потом он вернулся к столу, взял компьютер и выскочил из комнаты.
Это была плохая мысль – вести переговоры с французами утром. Они не были готовы к компромиссу. Их юрист заявил, что поляки не получат никаких денег, пока объект не будет принят официальной комиссией. В проекте, который защищала фирма, им представляемая, не было выполнено более тридцати процентов обязательств. И кроме того, были указаны польские нормативы вместо европейских. Если объект не будет принят вышеупомянутой комиссией, то все недочеты будут устраняться за счет архитектурного бюро. Поэтому об урегулировании конфликта может идти речь только после подписания акта приемки. А вообще, кричал юрист, эту идею финансирования исполнителя за счет архитектурного бюро просто невозможно объяснить логически! Во всем цивилизованном мире все делается наоборот!
Даже этот выпад не вывел его из себя. Хотя это именно он придумал такую систему финансирования. Он прекрасно помнил, как в Париже в самом начале работ французы приветствовали эту его идею. При убийственной конкуренции на рынке идея, чтобы архитектор платил исполнителю, тем самым уменьшая расходы на свои услуги, представлялась им гениальной. А теперь, когда деньги должны были быть перечислены на счета поляков, с ним случилась амнезия. Пирамида была проста и незатейлива. Французы проектируют, для исполнения нанимают поляков, платят им, потом его фирма выставляет счет французским инвесторам в Саудовской Аравии, а те, в свою очередь, – главному инвестору в Пекине. «Где тут проблема, черт возьми?» – думал он, глядя исподлобья на юриста. Нужно только чуть-чуть терпения. Французы, однако, его потеряли, а поляки никогда не имели, так что в общем-то удивляться было нечему.
На самом деле виной всему были кризис и его запаниковавший шеф, который не хотел платить французам, чтобы раньше времени не высылать счетов-фактур в Эр-Рияд. Французы заплатят полякам, когда они, итальянцы, заплатят французам. Он приехал из Лондона в Гданьск, чтобы либо уговорить французов заплатить, либо уговорить поляков потерпеть. Это оказалось невозможно, что он и объяснил по телефону во время перерыва на обед. Услышал в ответ, что «он знает, что делать в такой ситуации» и что «надо спасать то, что удастся».
После ланча поляки уступили и отказались от штрафных санкций. После ужина французы пошли на компромисс и были готовы заплатить в течение двух недель, но на двадцать процентов меньше «по причине невыполненных обязательств», хотя их юрист изначально говорил о тридцати процентах. Поляки отправились в ресторан, чтобы посовещаться. Около двадцати двух часов пришли к соглашению. Поляки простили французов и успокоились. Французы были уверены, что «сделали» поляков, и тоже радовались, а он задумался о том, когда его шеф собирается перечислить французам обещанные миллионы.
У него не было желания праздновать. Ни с французами, ни с поляками. Тем более что в конце, когда нужно было оплачивать счет, он должен был взять это на себя и протянуть официанту свою кредитку. А он хотел побыть один. Чтобы не надо было слушать, а еще больше – говорить. И чтобы не надо было никого обманывать.
Он незаметно выскользнул из отеля и прошел по саду на пляж. Выключил телефон. Снял ботинки, подвернул брюки и стал бродить по воде. Глубоко вдыхая свежий морской воздух, распустил галстук. Пряча его в карман, он улыбнулся сам себе: когда тот идиот-юрист потрясал какими-то бумажками и кричал о несоблюдении европейских норм, он думал о той уборщице, которая завязала ему сегодня утром узел Шелби на галстуке…
Он вернулся в отель, когда начался дождь. Администратор догнал его на лестнице, подал ему компьютер, который он забыл забрать из конференц-зала. На втором этаже он вдруг сообразил, что не помнит номер своей комнаты.
Он сел на лестницу, закурил. В последнее время он часто забывал подобные вещи. С какого-то момента ему казалось: жизнь проходит мимо. Что он живет отдельно от жизни. Он не помнил, когда был счастлив. Он реализовывал проекты. Исполнял обязательства. Зарабатывал деньги. Платил по счетам. Подписывал договоры. Подписывал чеки. Покупал билеты на самолет. Засыпал в самолетах, засыпал в отелях. Забирал из стирки чистые рубашки, отдавал в стирку грязные. Перед взлетом самолета писал дочери смски, в которых говорилось, что он скучает. Но не знал, понимает ли она его. Он не получал ответа и думал с грустью, что скорей всего она его не понимает. Потом он садился в такси и забывал о своей грусти под грузом других проблем и новостей. Он забывал также, что такое желание, чувство, нежность и пробуждение утром рядом с кем-то нужным. И в сумасшедшем калейдоскопе своей жизни он уже перестал даже думать и мечтать об этом.
Послышались чьи-то шаги. Он испуганно затушил сигарету о подошву собственного ботинка и быстро спустился на ресепшен. В последнее время – такое у него складывалось впечатление – курение в публичных местах было преступлением, пожалуй, даже более серьезным, чем употребление водки из горла во время службы в костеле.
Улыбающийся молодой администратор напомнил ему, что он проживает в номере 414. Ночники в комнате были включены, а экран плазменного телевизора желал ему спокойной ночи и информировал, что он может оплатить свой счет прямо сейчас. Его называли по имени и фамилии и благодарили за «оказанное нашему отелю доверие». Фамилию какой-то программист написал с двумя ошибками, зато имя – правильно. На подушке лежала перевязанная розовой ленточкой коробочка бельгийского шоколада. В вазе на столике стояли свежие цветы. Если бы этот отель не принадлежал французам – он бы мог рекомендовать его любому с легким сердцем.
Вешая пиджак в шкаф, он старался вспомнить, во сколько у него утром самолет в Варшаву. И вдруг услышал странный шорох – кто-то пытался просунуть конверт в щель между дверью и полом.
Он резко открыл дверь.
– Вы звонили? – спросила она, делая неловкую попытку встать с колен. Волосы у нее были распущены, губы накрашены. И черное платье вместо белой блузки и синей юбки униформы. И колечко с янтарем на безымянном пальце.
Он подал ей руку, она встала и вспыхнула румянцем.
– Кому?
– Матери. По поводу Ахматовой…
Он пригласил ее в номер. Она вошла неуверенно, словно в незнакомое и чужое помещение. Не садилась, оперлась о стол около двери. Смущенная.
– Нет, я не звонил. У меня было несколько неотложных дел. Просто вылетело из головы. Вы выпьете со мной? Который сейчас час? – он взглянул на часы. – Ну так, может быть, чаю?
– В мини-баре есть водка. Я думаю, что сейчас больше всего мне хотелось бы водки. И не русской. Польская даже лучше.
Он налил ей рюмку и начал искать телефон. Наконец нашел.
– Слушай, Маша, у меня все хорошо, я в Польше, поэтому времени мало. Я позвоню. Да не убьют меня в Польше, что ты бред несешь? Нет, я позвоню. Нет, я не счастливый. Я заплатил, и за дантиста тоже. Ты не помнишь, как отец с дядей Йосей те стихи… да не простужен я, перестань! Слушай, мамуля, те стихи от дяди Йоси – это Ахма… Да что ты придумываешь, какая Басманова? Да почему девка, что ты бредишь? Слушай, вот те стихи, это Ахматова? Нет, я не курил и ничего себе не впрыскивал. Мамуля, ну что ты придумываешь? Сходи к психиатру, я заплачу за визит… Ахматова или нет? Ну да, я хочу это знать, представь себе, для меня это имеет значение. Я тоже тебя люблю.
Он замолчал, подошел к окну, закурил.
– Да, это была Ахматова, та поэтесса, – сообщил он после паузы.
– Вы очень хорошо говорите по-русски. Почему? – спросила она.
– Потому что моя мать не слишком-то хорошо говорит по-итальянски. Она не хотела учиться. А я люблю с ней разговаривать. С матерью нужно разговаривать на том языке, который она знает лучше всего. Только тогда можно узнать от нее самые важные вещи. Вы так не думаете?
– Нет, не думаю. Вы мне расскажете о дяде Йосе?
Он снял пиджак и сел на подоконник. Она придвинула стул к окну, налила себе еще водки.
– Отец мне когда-то говорил, что русские отобрали у него Россию. А для русских это очень большое страдание. И не какие-нибудь там оккупанты, не какие-то, к примеру, немцы. А русские. Это как легкие, личность и печень одним взмахом у человека отрезать. Он же от рака легких умер, хотя не курил никогда.
Работал отец в библиотеке. В советской библиотеке. В Ленинграде. Был госслужащим. Можно сказать, что в этой библиотеке он служил режиму. Некоторые негодяи даже это и говорили. Но в какой-то момент он этому режиму совершенно случайно помешал. На него донесли какие-то нехорошие люди, было это примерно в шестьдесят третьем, как он мне рассказывал, что он якобы распространял порнографическую и антисоветскую литературу запрещенных авторов. А он только, пользуясь невнимательностью библиотекарш, не выкидывал из сборников стихи дяди Йоси. Когда его после доносов вызвали на ковер в Министерство культуры, то он даже не представлял себе, кто такой вообще Иосиф Бродский. Там он клятвенно пообещал, что теперь эту творческую порнографию найдет и из всех сборников удалит. Потому что, что он мог еще другого там сказать? Ведь он получил от комитета, отстояв в очереди, комнату с центральным отоплением в коммуналке, удобную, рядом со станцией метро, и до сих пор там благополучно проживал вместе со своей женой, Машей, то есть моей будущей матерью. Секретарь комитета не слишком моему отцу доверял и поэтому напомнил ему, что он вообще-то еврей, как и тунеядец Бродский, и посоветовал не упускать это из виду.
Из комитета мой потрясенный отец поехал домой, а потом они с женой пошли в библиотеку и до ночи читали там Бродского. Маша сказала, что правда на стороне Бродского и что комната в коммуналке около метро им не нужна. Через два месяца книги уничтожил другой директор библиотеки, а отца уволили. Спустя полгода у них отобрали комнату. Несколько лет они скитались по чужим углам, главным образом приют им давали ленинградские евреи. Выживали за счет написания текстов для других и переводов. Мой отец владел английским, а мама писала прекрасные сказки для детей.
В семидесятом они получили вызов в Израиль, в семьдесят первом – еще один. Они могли эмигрировать. В семьдесят втором отца вызвали в министерство, которое от КГБ, в Москве. Родителям пришлось продать обручальные кольца, чтобы купить билеты на поезд. Министерство ничем не отличалось от комитета. Отца спросили, почему он не принимает вызовы в Тель-Авив и не подает документы на выезд. Это бы все решило. Он только сказал им, что любит Россию. А они поинтересовались, любит ли он также Советский Союз. Он не ответил.
Четвертого июня семьдесят второго года, в воскресенье, милиционеры посадили моего отца, мать и в какой-то степени меня, потому что Маша была на шестом месяце беременности, в самолет до Вены. С собой они могли взять по одному чемодану. В самолете рядом с отцом сидел Бродский. Его в аэропорт тоже привезла милиция. Я думаю, что в то воскресенье Бог должен был громко хохотать.
Он замолчал, сполз с подоконника и подошел к шкафу. Вытащил сигарету из кармана пиджака.
– Нальете мне водки? – попросила она, когда он возвращался к подоконнику.
– Нету. Кончилась.
– В России водка никогда не кончается. Вы должны бы это знать. Вы уж постарайтесь.
– Есть французский бренди и шотландский виски, а кроме этого только соки и какая-то пепси, – ответил он.
– Быть не может. Утром я убирала вашу комнату и проверяла мини-бар. Там должен быть польский джин и английский ром. Такие теперь времена. Польский джин – это недоразумение какое-то, а вот ром – пить можно. Он стоит там, рядом с томатным соком.
Он не стал возвращаться на подоконник. Протянул ей бокал и сел на пол около ее стула.
– Маша, отец и Бродский вышли в этой Вене, чувствуя себя словно заблудившиеся в пустыне безумцы. Бродского встречали какие-то люди с пейсами. А Машу и моего отца никто не встречал. Они четыре дня болтались в аэропорту. Ни мой отец, ни Маша в Израиль не хотели. Больше всего они хотели обратно в Ленинград.
Но евреи не любят, когда у других евреев нет дома и об этом пишут в газетах. Особенно если пишут по-немецки, а еще более особенно – если об этом пишут по-немецки в Австрии.
Какой-то смущенный и огорченный этим фактом российский еврей оплатил два билета на самолет до Венеции. Поэтому я родился там. Этот город, несмотря на свое постоянное медленное умирание, моим родителям понравился. И Бродскому, по удивительному стечению обстоятельств, тоже. Может, потому, что она немного похожа на их Ленинград. Каждую зиму Бродский приезжал на Рождество в Венецию, которую любил больше всего именно в это время года. И каждый раз навещал моего отца и Машу. И меня. Дядя Йося никогда не забывал того рейса в июне семьдесят второго. Так же, как никогда не забывал о нем мой отец. А потом Бродский получил Нобелевскую премию. Я был еще слишком молод, чтобы оценить этот факт. Да и потом, откровенно говоря, литература меня никогда особо не интересовала. Мой отец ничего мне об этом не рассказывал. Узнал я это все только на кладбище. Во время похорон дяди Йоси, у его могилы. У нас, в Венеции, на Сан-Микеле… И да, это была Ахматова. Если вкратце.
Они помолчали, а потом она дотронулась до его руки и поцеловала его в щеку. Он встал с полу и лег на постель.
– Я очень устал. Спал всего несколько часов, – сказал он тихо.
Она укрыла его одеялом и вышла.
Через две недели он снова прилетел в Гданьск.
Поляки знали, что он хочет остановиться в «Гранде» и чтобы ему зарезервировали номер 414.
Когда на следующий день утром он услышал стук в дверь, то почувствовал возбуждение и волнение. Он хотел ей рассказать, что думал о ней в самолете до Варшавы, а потом – и в самолете до Рима, что у нее красивые глаза, когда она улыбается, и что он помнит прикосновение ее руки. А также хотел извиниться за то, что, как идиот, заснул той ночью, и признаться, что хотел увидеть ее перед отъездом, но не мог нигде ее найти, хотя и обошел все этажи, заглядывая во все открытые комнаты, около которых стояли тележки. А еще хотел бы узнать, как ее зовут, потому что думать все время о ком-то, чье имя тебе неизвестно, это трудно и как-то грустно. И вообще он хотел бы узнать о ней как можно больше, а еще лучше узнать все.
Когда наконец он открыл дверь и увидел ее – в той же самой белой блузке, онемевшую, но с радостью в глазах, – он забыл все, что собирался сказать. Он просто вышел за порог, склонил голову и поцеловал ей руку. Он помнит, что некоторое время они разглядывали друг друга молча.
– Я о вас думал. Почти все время…
* * *
Вечером она повела его на прогулку по пляжу. Рассказывала о своем восхищении Бродским и Ахматовой, говорила о Сибири, о Санкт-Петербурге, в котором студенткой провела несколько месяцев, и о том, что до сих пор многие люди – такие, как его мать, например, – называют этот город Ленинградом. Говорила и о Польше, которая иногда ее восхищала, а иногда пугала. Вспоминала о книгах, которые любит, и о музыке, которую слушает. Она хотела, чтобы он как можно больше рассказал ей о Венеции, которую она знала как свои пять пальцев благодаря Бродскому, хотя никогда не была в этом городе. Она спрашивала, почему он выбрал профессию архитектора и какое чувство рождается, когда рисунок на чертежной доске вдруг становится настоящим зданием, и каково это – стоять перед таким зданием, чувствуя гордость, как писатель, который берет в руки свою изданную книгу, или, может быть, печаль, что уже ничего нельзя исправить. Она рассказывала о своих друзьях из Новосибирска и своих планах. Она даже словом не обмолвилась о мужчине – ни в России, ни в Польше, о мужчине, который имел бы для нее какое-нибудь исключительное значение. Он вспоминал об этом вечером в номере, когда совершенно не мог сосредоточиться на делах.
Первый раз с самого начала проекта он не хотел уезжать из Польши. Он был очарован этой девушкой. Он не мог сказать, когда именно влюбился в нее и, вместо того чтобы просто думать о ней, вдруг стал тосковать по ней, как пылающий страстью мальчишка. Это тогда он начал читать в самолетах стихи. Он помнит, что однажды даже выучил для нее стихи наизусть. Он засыпал тогда рядом с ней в 414-м номере, обняв ее плечи и прижавшись к ее ягодицам, спрятав лицо в ее волосах и держа руки на ее груди.
В Гданьск он прилетал теперь так часто, как только мог. Ему удалось убедить шефа, что крайне важно наблюдать за объектом в Польше и что, если лично не следить за всеми нюансами, может повториться ситуация с французами. Он постарался, чтобы его включили в проект в Калининграде, где их фирма участвовала в качестве соинвестора в строительстве портовых сооружений. Обычно он всеми силами отбрыкивался от подобных скучных объектов, поэтому его участие в калининградском проекте вызвало огромное удивление у всех его коллег. А он заинтересовался этими сооружениями исключительно потому, что от Калиниграда до Сопота всего неполных двести километров. Он брал машину, ехал к ней, они занимались любовью, набрасывались друг на друга, едва успев запереть двери, никогда не успевали добраться до постели. Потом они до рассвета разговаривали, обнимались и касались друг друга. Он засыпал на два, три часа, а утром, после завтрака, который он заказывал в номер, они снова занимались любовью.
Был ее день рождения. Ей исполнялось тридцать лет. В Варшаву он прилетел еще накануне, ранним утром ехал в автомобиле в Гданьск. Он бросил все срочные дела и в полдень появился в отеле. Он никогда не забудет тот крик радости, который услышал, когда позвонил ей и сказал, что хочет обнять и поцеловать ее, а потом, стараясь не выдать свое возбуждение, как бы случайно спросил, могли бы они это сделать вечером. Она ответила, что будет его ждать в скайпе с восьми и что покажет ему свое новое платье, а может быть, даже новое белье, которое купила себе в подарок для него. И если он вдруг захочет, она его попросит, чтобы он это белье с нее быстро снял. Услышав это, он уже не мог сдерживаться и сообщил ей, что находится в «Гранде» и что будет ждать ее в баре на первом этаже. Она тогда сначала закричала от радости, а потом расплакалась.
Он вышел из отеля. На ближайшей площади нашел цветочный магазин, выбрал самые белые цветы. Из Венеции он привез для нее все книги Бродского, изданные на итальянском языке. Между страницами он положил копии черно-белых фотографий, на которых был он, дядя Йося, его отец, а на некоторых и мать, которую она, конечно, хотела увидеть.
В новом платье она выглядела потрясающе. Он был уверен, что сегодня на ней под этим платьем вообще нет белья. Он отдал ей цветы, она в ответ не поцеловала его, и он отнесся к этому с пониманием: она тут работала, а он был гостем. Потом она вставила цветок себе в волосы. Языком он дотронулся до ее уха. Почувствовал, как она дрожит. В баре оставаться ему совсем не хотелось. Он хотел пойти с ней в номер наверху немедленно. Когда освободился столик, она взяла его за руку. По дороге она задержалась около какой-то молодой женщины. Они сели, она взволнованно рассказывала ему о преобразившемся бродяге – он слушал не особенно внимательно. Он просто смотрел на нее. Она была невероятно прекрасна, когда что-то увлеченно рассказывала.
Потом, поздно вечером, уже в комнате, она лежала, обнаженная, на постели и читала ему вслух Бродского по-польски. Ее акцент был таким милым – как у маленькой девочки, которая первый раз читает учебник. Он оделся и под каким-то предлогом спустился в ресторан. Такая у него была договоренность с администрацией отеля: он лично должен был дать знак, когда нужно будет прийти с тортом и свечами.
Когда он вернулся в номер, она сидела на подоконнике и курила. Молчала. Вскоре двое официантов внесли в номер торт. Она спустилась с подоконника и, не вынимая сигареты изо рта, задула свечки. Она плакала. Он подумал, что у нее случился приступ ностальгии по этой ее Сибири – она часто говорила, что никогда от этой ностальгии не избавится. Особенно в последнее время, когда он уезжает, ей каждый раз все труднее с ним расставаться. И она предпочитает тосковать по Сибири, чтобы не тосковать по нему. Потому что она заметила, что эта тоска, с тех пор как она полюбила его, причиняет ей меньше боли, чем тоска по нему.
В эту ночь они не разговаривали. Она вышла из ванной, когда он уже спал. День был очень долгий: он выехал из Варшавы, когда еще было темно.
Разбудил его странный звук. Он поднял голову и посмотрел на часы под телевизором. Наклонившись, одетая в свою белую блузку и синюю юбку, она пылесосила ковер в номере.
Она подняла голову, выключила пылесос и поставила две бутылки с минеральной водой рядом с телевизором.
– Когда ты вчера пошел за моим именинным тортом, звонила твоя жена из Венеции. Я вообще-то никогда не отвечаю на звонки телефонов гостей этого отеля. Но вчера ночью я подумала, что это можешь быть только ты. Поэтому я взяла трубку. Твоя жена была, кажется, очень удивлена, что в твоем номере в такой поздний час находится какая-то женщина. Я ее успокоила, что я вовсе не женщина, а просто уборщица и что как раз готовлю постель для гостя нашего отеля. Это ее вроде бы убедило, потому что она попросила меня, чтобы я оставила тебе сообщение: она купила билеты на самолет в Индию для вашего отпуска в августе. А в конце разговора она просила, чтобы ты ей позвонил, потому что у нее какие-то проблемы с кредиткой. Ты позвони ей, а то она сильно волнуется…
Она вытащила шнур пылесоса из розетки и вышла, тихонько закрыв за собой дверь.