Глава 5
Колдовское логово
Плюнь на их грозы, ты блажен трикраты.
Благо, что дал бог ум тебе, столь здравый.
Пусть весь мир будет на тебя гневливый,
Ты и без счастья довольно счастливый…
Ф. Прокопович
Отлетел не на вечное время, но и не на короткое. Это Митьша понял, когда раскрыл глаза и увидел по танцующим в солнечном луче пылинкам, что в Божьем мире давно настал день. Ещё, повыше луча, Митьша увидел тёмные доски потолка, а пониже — натянутую кручёную нить, с которой свисал малый глиняный кувшин. Подул лёгкий сквозняк, в кувшинчике что-то булькнуло, и Никитин почувствовал, как ссохлось горло. Близко до сосуда, приподними голову — губами до горлышка дотянешься, но не было сил пошевелиться.
Пахло чем-то покойным, сладким. Это в полотняном мешке, заменявшем подушку, благоухали травы.
На болоте, в холодной воде, Дмитрий продрог до окоченения, зато теперь ему было жарко. То ли натоплено сильно, то ли из-за медвежьей шкуры, которой он был укрыт до самого подбородка. Ох, душно.
Ещё толком не оглядевшись, больной скосил глаза в сторону, откуда лился солнечный свет и потягивало сквозняком. Там было наполненное сияньем окно, всё из стеклянных квадратов, как в городских зажиточных домах. Распахнуть бы, побольше воздуху впустить.
Стоило Мите об этом подумать, как вдруг верхний левый квадрат сам собой скрипнул и отворился, снаружи дохнуло свежестью.
В первый миг Никитин растерялся, но, прищурившись, рассмотрел на раме маленькую задвижку. Видал он в Москве такие. Немецкая выдумка, «васисдас» называется: всю оконницу не открывая, можно приотворить малую её толику — выглянуть наружу, спросить, кто пожаловал, или, как сейчас, допустить внутрь воздух. Сбоку лязгнуло железом. Он с трудом скосил взгляд.
У стены белела печь. В ней — опять сама собой — открылась заслонка, за которой весело полыхало пламя. Оно вдруг зашипело, приопустилось, и заслонка с лязгом же захлопнулась.
Что за наваждение? Снится, что ли? Конечно, снится. Потому что лежит Митя на спине, а не больно.
— Сгинь, сатана! — тем не менее прошептал Никитин.
Однако перекреститься ему было невозможно, а без крестного знамения сколько лукавого ни отгоняй — не сгинет. С другой стороны раздался стрекот.
Испуганно, ожидая увидеть страшное, Дмитрий дёрнулся, поворотил голову. Ему вспомнилось страшное видение на болоте. Где мужичок-с-ноготок? Что тут за колдовское логово?
Страшного, однако, пока ничего не было. Стрекот издавала рыжая белка, пустившаяся в бег внутри проволочного колеса. Ну, это не велика невидаль. У царицы Прасковьи в Измайлове таких затворниц несколько штук, а ещё имеются говорящие скворцы, попугаи, две дивнохвостные павы.
Но клетка у белки всё же была необычная. К низу приделана воронка, из неё вниз сыплется что-то белое. Мука! Это зверушка мельню крутит, зерно мелет.
— Затейно, — сказал Дмитрий вслух, от звука собственного голоса ему стало как-то спокойней. — Много, однако, так не намелешь.
— Одному много и не надо, — прогудел густой голос очень близко, поназади изголовья.
Изогнувшись, Дмитрий запрокинул голову. Резкое движение сразу отдало в спину.
— Ох!
Сзади, вплотную к ложу, оказывается, находился стол. За ним в деревянном кресле сидел мужичина с широченными плечами, в темно-русой бороде, волосы стрижены кружком. Из-под густых бровей на Митьшу смотрели очень спокойные глаза, отчего-то показавшиеся Никитину удивительно знакомыми. Побожился бы, что глядел в них раньше, и не раз, а вспомнить не мог.
В огромной пятерне у незнакомца (иль знакомца?), одетого в серую застиранную рубаху, была какая-то хитрая штуковина, вся из винтиков и проволочек, но её Дмитрий толком не рассмотрел. До того ли было?
— Не гнись, спину порвёшь. Я ее битый час травами обкладывал. Сейчас ближе подберусь, — пробасил верзила.
Отложил штуковину (кажется, это было курантное нутро), взялся за подлокотники, но не поднялся на ноги, а вдруг взял да поехал! Раздался тот самый скрип, который Митя уже слышал на болоте.
Кресло оказалось непростое, а самоходное, на колёсах. Оно докатило мужика до кровати, повернулось и встало.
— Господи святый… — пролепетал дворянский сын.
Вблизи было видно, что мужик, несмотря на стать и бородищу, совсем ещё молодой. Может, не старше Дмитрия.
— Ты что за человек? — неторопливо спросил детина. — Почему, тово-етова, в болоте топ? Пошто запеленат, как дитё? Может ты бесноватый и тебя замотали, чтоб на людей не кидался? Развязывать тебя иль, тово-етова, не надоть? Бояться мне тебя, аль как?
Спрошено, однако, было безо всякого страха, спокойно.
Дважды повторённую присказку «тово-етова» Митьша последний раз слышал девять лет назад.
Нет, не может быть! Но обстоятельная манера говорить, но крепкая, основательная посадка головы!
— Свезло тебе, бесноватый, что я утром на болоте силки птичьи расставляю, — продолжил бородач. — Услыхал, кто-то блажит, слова молитвенные орёт. Надо думать, любопытно стало. Еще малость, и, тово-етова, увяз бы ты насмерть.
— Илейка?! — ахнул Дмитрий, наконец, обретя способность к речи. — Ты живой?! Я это, Митьша Никитин! Помнишь меня?
Богатырь разинул рот и по-мальчишески шмыгнул носом. А у Дмитрия из глаз хлынули слёзы.
В два дня двух давних приятелей, кого живыми не чаял, встретил! И оба поочередно ему жизнь спасли. Воистину чудо Божье!
* * *
Ильша смотрел на ободранного, полудохлого бродягу и не верил своим глазам. Это Митька? Сказывали, при царях-царицах обитает, в шелках-бархатах ходит. Ильша за него радовался. А Митька вон ломаный, пытаный. Про бесноватого Илья сказал шутейно. Когда раздевал недотопленного, видел и плечи обмотанные, и от кнута рубцы. Вот те и жизнь медовая в царских хоромах. В лесу с волками-медведями обитать куда человечней. Слабину явишь — загрызут, а попусту мучительствовать не станут.
Оба старинных друга заговорили разом, но у Мити, несмотря на слабость, это получилось живей. Илейка на лесном житье поотвык языком шевелить.
— Не могу в толк взять! Лёшка говорил, утонул ты! Столько лет! Где ж ты был?
Изредка удавалось вставить словечко Илье, но и он всё больше спрашивал. Через некое время перебивчивой беседы он уже знал обо всех никитинских злоключениях, Дмитрий же о чудесно воскресшем товарище почти ничего. Наконец, спохватившись, Митя осерчал.
— Я тебе как на духу, а ты на всё молчок! Рассказывай, каким дивом живой остался!
Ильша почесал затылок.
— Тово-етова, не одним дивом, а двумя. Одно от Бога. Другое, думать надо, от чёрта.
— Ты мне загадок не загадывай. Говори! Теперь не слезу. Пал ты с плотины в реку. Дальше что было?
— Как падал, помню. Потом ничего не помню. Бочонком меня по башке стукнуло. Думать надо, уволокло меня на дно, пошвыряло там водяным током, а после назад выкинуло. Ежели бы не был сомлевши, наглотался бы воды да потоп. А тут рот разинул, только когда меня на верхи вынесло. Глазами хлопаю, губами шлёпаю, крутит меня, тащит. Чую — тону. Не могу плыть. Ноги как не свои. Руками одними с потоком не справиться, а еще в голове гудит. Тово-етова, пропадать надо. Видел на плотине двух конных, видел внизу Алёшку… А не крикнешь, на помощь не позовешь. Молча тонуть приходится. Тут вдруг…
— Продолжай! Что глаза отводишь?
Илья, действительно, смотрел куда-то в угол, где вроде бы и не на что: киот, ставенками прикрытый, под ним горит лампада.
— Вдруг вижу плывет ко мне что-то. Короб плоский, деревянный. Невеликий, а все ж не соломинка. Да и сам я не такой, как сейчас, был. Мальчонке хватило, чтоб на плаву удержаться.
— Повезло!
— Не повезло, а Бог чудо явил, — спокойно поправил Илья. — Там ведь что было, в коробе? Икона Спасителя.
— Да ну?!
— Вон висит.
Митьша снова посмотрел на киот, теперь уже внимательно.
— А почему прикрыта?
— Не любила её старая. Всё дверки затворяла. Ну, я, тово-етова, и привык.
— Какая «старая»? О ком ты?
— Бабинька. Второе моё диво спасительное, которое от нечистого. Что одна икона? Мне б всё одно и с нею потонуть следовало. Долго бы на плаву не удержался. Бабинька меня увидала, ниже по течению. В воду сошла, клюкой подцепила. Я уже себя почти не помнил. Ещё малость, и, тово-етова, камушком бы…
— Та самая ведьма?! У которой ты кольцо покрал?!
— Она. При ней я и остался, тута вот.
Дмитрий испуганно оглядел горницу ещё раз. Неужто они девять лет назад через окошко сюда и заглядывали?
— Ты не бось, — неправильно понял его испуг Ильша. — Ваши заречные ко мне не ходят, робеют. Не сыщут.
Река Жезна была не особенно полноводна, однако довольно глубока и крутобережна. То ли от этого, то ли от того, что в древние времена здесь проходила граница двух враждующих удельных княжеств, жители селений, находившихся по разным её сторонам, говорили друг про дружку «те, заречные» и общения не поддерживали, в гости не ездили, сватов за невестами не засылали. Эта обособленность усугубилась после того, как пришла в запустение речная мельня и люди перестали пользоваться плотинным мостом, единственной переправой на всю округу. Никем не назначенную границу пересекали только торговцы-коробейники, да перехожие калики. Если какой-нибудь правобережный помещик ехал навестить левобережного или наоборот, то пользовались объездным путём, по проезжему шляху, до которого от мельни был добрый десяток вёрст, далеконько.
— Как это «ваши заречные»? — не взял в толк Митьша. — У тебя же в Аникееве мать, братья?
— На что им калека безногий, лишний рот? Ноги-то у меня, сам вишь, так и не пошли… Ну, пропал мальчонка и пропал. Поплакали, тово-етова, помянули, да живут себе дальше. Мне про них коробейник один знакомый доносит. Я ему штуки разные делаю, он продаёт. Заодно и сведывает, о чём прошу. Когда-никогда мамане рублишку-другой пошлю, вроде как тяте-покойнику кто-то должок старый возвращает… Вначале-то я как думал? На ноги встану — вернусь. Бабинька со мной билась-билась, лечила-лечила…
Он безнадёжно махнул рукой, стал рассказывать. Старая говорила: бывает, что у человека бес пережмет внутреннюю жилку, и надо через неё, жилку эту, ужасть прогнать. Тогда бес напугается, жилку отпустит, и человек снова станет здоров. Уж как она только того беса не пугала. Ночью Илейке спящему на голову ледяную воду лила, грохотала колотушками. Таскала в полнолуние на погост, где мёртвые в могилах шевелятся. Когда совсем отчаялась парнишку в ужасть вогнать, отвезла на санках в лес да спустила на постромках в берлогу к медведю.
— И что? — ахнул Дмитрий.
— Что-что. Надо думать, задавил.
— Медведь тебя? А как же…
— Не-е. Я медведя. Он снулый был, тошший… Вон шкура-то, ты под ней лежишь…
Надоело Илье про скучное рассказывать, замолчал. Бабинька с ним не один год провожжалась. Потом, наконец, отступилась. Сказала, осерчав: «Тебя, чугунного, ничем не напугаешь. Нет такой пугалы на свете. Ну и живи калекой, коли охота». Ноги, правда, продолжала травами оборачивать, мхом натирать. Велела каждый день мять, щипать, руками разгибать. Чтоб росли, не усыхали. Вырасти-то ноги выросли, висят двумя колодищами, да какой от них прок?
— Где она, Бабинька?
— Померла, — коротко ответил Ильша. — Два года скоро.
И вспомнил, как она помирала: долго и тяжко, но без горечи, радостно. Всё повторяла: наконец-то, наконец-то, поскорей бы уж.
— Ведьма она была иль нет? — выпытывал у немногословного друга Никитин.
— Кто ее знает…
Сама она Илейке так говорила: «Несчастная баба, которая одинокая, завсегда ведьма». Ей видней, Бабиньке. Сам-то Илья про баб мало понимал.
Одно всё-таки захотелось рассказать. Про это Ильша часто думал, только поделиться было не с кем.
— Помнишь? Как она в нарядное переоделась и завопила, когда я кольцо скрал?
— Ещё бы не помнить. Мне тот вопль сколько лет снился. Что за кольцо-то было? Вправду волшебное?
— Обыкновенное. Венчальное. Мельник здешний её суженым был. Давным-давно, когда Бабинька ещё в девках хаживала. Отец хотел её за прасола богатого выдать, а она за прасола не желала. Бегала тайно на мельню. И поп их повенчал тоже тайно. В ту саму ночь, как они повенчались, гроза была. Ну, жениха молоньей и убей. Прямо у Бабиньки на глазах. Надо думать, тогда-то она в рассудке и стронулась. Закопала суженого на берегу, где пригорочек. Цветы посадила. И с тех пор, как гроза надвинется, сюда ходила. Много-много лет. Убор свадебный наденет, кольцо венчальное на палец. Сядет на пригорок под дождь, улыбается. Ждёт, тово-етова, не пришибёт ли её тоже молоньей. Я сам сколько раз это видел… Вон оно как в жизни бывает, Митьша. Невеста жениха на шесть десятков лет пережила.
Задумались друзья, помолчали.
Молчать Илейке было лучше. Он после Бабинькиной смерти, бывало, по неделям ни слова не произносил. Вовсе б говорить разучился, если б не Василиска. Поэтому первый от тишины устал Дмитрий.
— А что это у тебя чудно так? — спросил он, с любопытством оглядываясь. — Оконце само открывается, печка. Кувшин вон на нитке зачем?
— Для удобства. Лежишь, пить захотел — вона.
Ильша показал, где потянуть за верёвочку, чтоб из кувшина прямо в рот медовая вода пролилась.
— На кресле колёсном за всякой мелочью ездить скуплю. У меня тут всюду, тово-етова, рычажки разные, проволоки, тяги.
Отпер-запер засов на двери, потом саму дверь — всё это, не вставая из кресла. Завёл крутяное опахало на потолке, для жаркого времени. Сам придумал: накручиваешь жилу на барабан, зажимаешь; если отпустить, она лопасти вертит, долго.
Тоже и масляную лампу на стене зажёг-потушил. Это была штука похитрей, долго объяснять. Митька только ахал.
— До чего ж ты искусен в полезных затействах!
— А куда мне податься? Бог, Он ведь как? Если у тебя чего отобрал, то вдвойне вернет. Слепой так слышать научается, что ему, тово-етова, и глаз не надо. У Бабиньки вон суженого прибрал, зато дар ей послал исцелительный. Сколько она за шестьдесят лет народу вылечила? И мне, дурачку малолетнему, всё повторяла: на кой тебе ноги, если у тебя есть руки и голова. — При этих словах Илья сначала постучал себя по темени, а потом предъявил руки, которыми мог переломить полено, а мог и собрать часобойное устройство, которыми в последнее время сильно увлекался. — В ногах, Митьша, одна суета. Не дают остановиться, подумать. А если человек на одном месте обретается, то дело найдется и рукам, и голове. Я мужик ленивый, зазря работать не люблю. Вот и удумываю себе всяки-разны облегчения…
— Ты-то ленивый? — усмехнулся Дмитрий. — Ух! А что это вон там, в углу, за самострел чудной? Покажи!
И попробовал приподняться, но Илья уложил друга обратно на подушку.
— После. Окрепнешь, встанешь — всё покажу. А сейчас я тебе каши-толкухи с орехами и медом намну. Бабинька говорила: молодого и лечить неча, давай ему спать поболе и жрать посытней, всё само заживет. Заживай, Митьша. Будем вдвоём лесовать.
И стали они жить вдвоем.
В первый же день Илья уехал куда-то на своём кресле, приводимом в движение посредством рычагов и хитрых зубчатых колесиков. Вернулся только к вечеру, сильно мрачный.
Это он наведался на хутор, к знакомому пасечнику, для которого делал какие-то особенные ульи. Пасечник продавал мёд и воск по всем окрестным сёлам.
— Плохие дела, Митьша. Во всей округе только и толкуют, что о вчерашнем. Одно только хорошо…
Побледнев, Дмитрий сказал:
— О плохом догадываюсь. Степаныча при мне карла какой-то зарезал. Тятя тоже?..
— И ещё троих мужиков побили насмерть. В Аникееве с ночи вопль да плач — не только по убитым. На ворота ваши сургуч поклеили. Сказано, отпишут вотчину на государя. За вами, Никитиными, людям хорошо жилось. Что дале-то будет?
Скрипнув зубами, Митьша спросил:
— Ну, а хорошего что?
— Объявлено, что государев преступник Митька Никитин наказан Богом. Принял лютую смерть, задавлен землёю. Поминать тебя в церкви не велено. Это вот жалко. Кого при жизни отпевают, долго живёт, — попробовал Илейка подбодрить друга, но шутить у него не очень получалось, что в детстве, что ныне. Не повеселел Митя.
— Ничего-то у меня теперь не осталось. Ни отца, ни вотчины, ни рук.
— Руки оживут, куда им деться? А будут руки, будет всё, что пожелаешь. Если, конечно, к ним в придачу голова имеется.
На второй день Дмитрий сумел донести до рта ложку. На третий удержал ковш с молоком. На четвертый у больного спал жар. На пятый встал и пошёл.
— Тут вот у меня лодка, невод закидывать, — показывал Илья своё мудрёное хозяйство. — Сама по заводи кругом ходит. Вишь, кормило на канат поставлено? Швы на лодке особой смолой прохвачены.
Ещё показал, как нажатием потайной пружины над плотинным провалом, где вода льётся вниз, выдвигается не широкий, но крепкий мост.
— Без меня никто не пройдёт с берега на берег. На кой ляд мне надо, чтоб чужие шлялись?
Много тут было всяких чудес, одно другого искусней.
— К царицыныму бы тебя двору, в Измайлово, главным механикусом. То-то деньжищи бы грёб.
— На что мне деньжищи? У меня и так все, что надо, есть. А цариц да царей я, тово-етова, не люблю. Проку от них мало, а расход обчеству большой.
Никитин не согласился.
— Это как тулово голове рекло: «Я потею, утружаюся, ногами хожу, руками страдничаю, а ты высоко сидишь, ешь-пьёшь, языком болтаешь, да ещё мною приказничаешь. А ну тебя совсем!» Вот что такое обчество без царя.
— Может, оно и так. — Ильша подумал. — А может, и не так. Голова, она тож разна бывает. Бывает и пустая. «Без царя в голове» — как раз про такую сказано.
Спорили они между собой часто. Митьша говорил много, легко впадал в горячность. Илейка отвечал немногословно, но веско. К согласию почти ни в чём не приходили, но дружбы это не портило.
Руками Дмитрий и неделю спустя мало что мог делать, еле сам себя обихаживал. Но всё же, чем умел облегчал жизнь безногому калеке: нетяжёлое с места на место перенести; сходить утром посмотреть, не прихватило ль рыбный садок льдом; проверить капканы на зайцев.
— Я без рук, ты без ног, — шутил Никитин. — А вместе — один завидный жених.
Илейке тоже хотелось молвить острое слово. Поднатужился, придумал:
— Ещё позавидней других женихов. Тово-етова, считай, две башки да два мужских снаряда.
Вроде удачно сказал, самому смешно, а Митьша, чистоплюй, поморщился — не одобрял похабного.
В общем, неплохо приятели жили по-над речкой Жезной.
А день, что ли, на десятый иль около того, вдруг нагрянули гости.
На ту пору друзья были на берегу. Илья, как обычно в полуденное время, трепал свои мёртвые ноги: гнул их руками так-сяк, тёр да мял, как Бабинька показывала. Она говорила, чтоб не ленился, не давал ногам покою, шевелил их в день не мене трёх раз. А то вдарит по тебе ужасть — к примеру, молонья небесная (очень старая молнии уважала) — ноги и рады будут пойти, да силы-мяса нету.
«Мяса-то у меня в ногах много, — говаривал товарищу Ильша, — только всё дохлое».
Пока он, стало быть, жал-тряс свою дохлятину, Дмитрий по бережку похаживал, рассуждал вслух, как с первым снегом, едва дорога встанет, отправится в Малороссию, к запорожскому полковнику, проситься на ратную службу. Там, в Сечи, никакая власть не сыщет, ибо от казаков выдачи нет. Край у них, на юге, для лыцаря весёлый, неспокойный. Тут тебе и крымцы, и турок, и шляхта. Руке, которая умеет меч держать, дело найдётся.
Митьша был окрылён тем, что нынче утром сумел отрезать ножом ломоть хлеба. Оттого и про руку с мечом заговорил
— Тихо! — оборвал его Илья, прислушавшись к раздавшемуся из леса птичьему крику. — На дороге пищалка шумнула. Едет кто-то.
У него на всех подходах к мельне под землей были расставлены кряквы, пищалки, кукуньки. По звуку слыхать, с какой стороны чужой приближается. Никитин переменился в лице. Преображенцы?! Но Ильша был спокоен.
По дороге — это со стороны Сагдеева. Известно кто. Давненько что-то не наведывалась, подумал он. Не хворала ли?
Лицо лесного жителя странно помягчело. Митя смотрел на товарища с удивлением — никогда его таким не видел. Уже катясь встречать гостью, Илейка сказал:
— Ты, Митьша, в сарайчик поди. Спрячься от греха.
Не одна ведь она, а с возницей, да со Стешкой своей. Возница болтать не станет, но от Стешки лучше поберечься, дура девка.
Из-за деревьев выехала нарядная повозка, которую тащила весёлая лошадка с разноцветными лентами в гриве. Василиска соскочила, побежала навстречу. Возница остался на облучке, помахал Илье рукой. А Стешки нынче не было. На её месте сидел какой-то парнишка, Илье незнакомый.