Книга: Тётя Мотя
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

«Городская библиотека», – прочитала Тетя. «Памятник архитектуры второй четверти ХIХ века. Дом купца Тимо…», – и ворвалась внутрь.
Библиотека обдала тишиной, запахом старых книг и свежесваренного кофе. В узеньком гардеробе висело одинокое мужское пальто. Налево уходил коридор, направо поднималась широкая лестница с деревянными перилами. Она метнулась в коридор, воткнулась в зеркало. Красные пятна щек, съехавшая на лоб зимняя кепка, из-под темной куртки дыбится колом клетчатый шарф. Расстегнулась, освобождаясь от шарфа, не слишком понимая, куда бежать дальше – по лестнице? в коридор? Как вдруг услышала голоса: тихое журчание женского, резкие прыжки звонкого, мальчишеского. Теплый. Совсем рядом. Выдохнула, повесила куртку на вешалку, затолкнула шарф-кепку в рукав, качнув темное мужское пальто – все время вслушиваясь. Голоса стихли. Теплый отчего-то умолк. Тетя ускорила шаг, пошла по коридору, мимо закрытых дверей с табличками, которые некогда было читать, влетела в высокие, распахнутые двойные двери.
Вот и он, к ней спиной, в расстегнутой куртке, зажимая под мышкой шапку, в так и не снятых варежках. Что-то рассматривает впереди.
– Артем. Варежки хотя бы сними, – четко произносит она.
– Мама, – растерянно отвечает Теплый, чуть вздрогнув от ее строгого голоса, оглядывается, подходит, упирается лбом в живот, начинает стягивать варежки. – Так и знал, что ты меня найдешь, – и без перехода:
– Смотри.
Только тут Тетя заметила, справа, у высоких деревянных шкафов с книгами стояла седовласая женщина в очках и темно-зеленой вязаной кофте, застегнутой на все пуговицы, с белым воротничком.
– Вы что ж от экскурсии отстали? – заговорила женщина. – Спрашиваю, а сынок ваш молчит. Где твоя мама, говорю? Сейчас прибежит, говорит.
Женщина улыбнулась.
– Раздеваться не захотел, мы с ним у самого входа столкнулись. Повела его, конечно, пока сюда.
– Да нет, мы сами по себе, не на экскурсии, – ответила Тетя, благодаря женщину взглядом.
– Надо же, так и прилип, да вы тоже посмотрите, нигде ведь такого не увидите.
Тетя подошла поближе и замерла.
По крошечному осеннему саду, среди деревьев, одетых в желтую листву, по аккуратно выметенным дорожкам аллей, меж застывших белых статуй гуляли маленькие люди. Склонясь друг к другу, оживленно болтали две дамы в длинных вышитых платьях, зеленом и сером, в салопах, перчатках, шляпках. Рядом меланхолически шагал человек в черном манто и невысоком цилиндре, возле него на одной ножке скакал разряженный мальчик в темно-каштановой курточке, круглых штанишках и чулках – барчук гулял с гувернером. На лавочку присел старик в бархатном синем камзоле, мимо шел наглухо застегнутый в темно-зеленый мундир усатый господин. Франт в кудряшках и с тонкой тросточкой смотрел, как плывут по глади пруда-зеркальца два белых восковых лебедя. На ладони стоявшей рядом скульптуры лежал красный упавший с дерева листок.
Сад окружала черная ажурная решетка, которую невозможно было не узнать, и Тетя шепнула Теплому: «Летний сад».
Но Тема давно уже смотрел на другой отсек. Там, в зале с высокими полукруглыми окнами, шел бал, кружились пары. Дамы с открытыми шеями, плечами, в ожерельях и чудных, длинных платьях, подпоясанных под самой грудью, кавалеры во фраках – расходящихся, как ласточкины хвосты. У камина лежали черные каменные львята, над ними горели тонкие свечи в чугунном подсвечнике, за суконным цвета зеленки столом собрались розовые, чистенькие старички – каждый сжимал в руке веер из мелких квадратиков, несколько таких же квадратиков улеглись на столе. «Мама, что это?» – «Карты, сынок. Такая игра». Теплый никогда не видел карт. Приедем домой, поиграем?
В дверях замерли два громилы-арапа в зеленых сюртуках – лакеи. В соседней комнате молодой человек сидел, внимательно глядя в зеркало, перед ним на небольшом столике лежали щеточки, щипчики, ножницы, круглые коробочки с пудрой. За спиной – обитый светлым бархатом пуфик, лаковое бюро, вольтеровское кресло, письменный стол. На столе несколько книг в кожаных переплетах, одна небрежно раскрыта…
– А это, мам? Театр, да?
– Да, старый.
Это была последняя здесь зала: склеенная из картона сцена, на сцене танцует балерина в прозрачном наряде, в оркестровой яме рояль и несколько музыкантов. В партере толпятся знатоки, галерка забита человечками в простых одеждах, снаружи у выхода горят фонари, извозчики побросали свои кареты, привязали лошадок и собрались в круг. Только один никуда не пошел, уснул прямо на своем месте, даже во сне удерживая повод.
Теплый рассматривает, наклоняется к фигуркам. Наконец спрашивает: «Можно потрогать?» – «Очень осторожно», – отвечает ему женщина в очках. И начинает говорить, отвечая на безмолвный Тетин вопрос.
– Нашей библиотеке эту коллекцию подарили, совсем недавно, а знаете почему? Тот, кто все это сделал, одна женщина, искусствовед, много лет жила у нас, в Калинове. До того, как она попала к нам в ссылку, она работала в Эрмитаже, и все, что вы видите здесь – это копии с подлинников, предметов, которые хранятся в Эрмитаже – и стулья, и комоды, и рояль! Все это она делала по памяти. Вот и она сама.
Тетя вглядывается в большую черно-белую фотографию на стене, в простой деревянной раме. Омытое страданиями лицо, высокий лоб, неправильные, но живые черты, усталый взгляд. Тетя снова глядит на дам и сад, но теперь весь этот чудный мир подергивается дымкой. Но кто плачет? «Тайная струя страданья», – отчего-то вспоминает Тетя знакомую строчку, и, слушая рассказ Александры Яковлевны, она уже представилась, эта милая женщина-библиотекарь, видит, как тянутся бесконечные вечера в богом забытом разоренном властями городке с одной главной улицей, где всех-то и радостей – вечерний чай с больным отцом да прогулка к Волге, к речным закатам, и молитва, конечно. «Она была очень верующей». Господь не оставит, Господь сохранит, но душа тоскует – любимых почти не осталось, кто умер, кто заточен, жених погиб двадцать лет назад. И еще одно, мысленное, утешение – вернуться к дорогим берегам.
Жадно глядеть сквозь подзорную трубочку из золотой фольги от конфеты фабрики «Рот Фронт», смастерить из той же золотой бумажки корабль, натянуть паруса из обрывка носового батистового платка, плыть в ажурный, нарядный, самый красивый на земле город, залитые воздухом и светом залы, к сверкающим люстрам, камину с черными львятами, в хранилища, к знакомым старинным вещам….
– Да что же это вы так грустно рассказываете, Александра Яковлевна, кончилось-то все прекрасно, она уехала в родной город, – подхватил, бесшумно войдя в залу, высокий, крепкий старик – седые, легкие волосы, совершенно белые – стройный, с неуловимым благородством в осанке и манерах, точно и сам он вышел оттуда, из игрушечного мира на столе.
– Сергей Петрович, – слегка поклонился человек Тете, протянул крепкую сухую руку Теплому, которую тот пожал почтительно и удивленно. И без предисловий мягко начал объяснять Теплому про двух гусаров, стоявших тут же у камина, на балу: они из разных полков, этот, в красном, из самого лучшего, лейб-гвардейского, а тот, в синем, – из Изюмского…
Теплый засмеялся – «От слова „изюм“?»
– Нет, молодой человек, – это от названия города. Есть такой город неподалеку от Харькова. Какая там крепость была, огромная!
– Повезло вам, – говорит Александра Яковлевна, – Сергей Петрович все знает и про город вам все расскажет, каждую башенку здесь изучил. С детьми сколько лет уже.
Тетя все молчит и наконец решается:
– Вы… Вы ведь Сергей Петрович Голубев, учитель истории?
Сергей Петрович оборачивается, смотрит непонимающе, но дружелюбно…
– Мама, я не видел даже никаких башенок, – вставляет Теплый.
Через несколько минут, после взаимных поклонов, приветствий – он рад, рад, Тетя видит это, но очень разволновался, несколько раз даже запнулся, не мог продолжить. Сергей Петрович уже вел их на улицу, не слушая робких Тетиных извинений.
– Видите, как судьба распорядилась. Вот где встретились, и искать-то меня не пришлось. Вот и покажу вам город, нет, нет, – снова возражает он на новые ее попытки извиниться, – я ведь учитель истории в отставке. С этого учебного года не служу. Да и все, что хотел сегодня, уже прочитал, перерыв на обед, – говорил он, галантно подавая ей куртку и надевая то самое пальто.
– Ведра с коромыслами вы потом посмотрите, – говорил он уже на улице, – в музей мы не пойдем, лучше я покажу вам то, чего на экскурсии обычно не показывают.
– Башенки? – уточняет Теплый.
– Обязательно.
Сергей Петрович говорит ясно и увлекательно – живее, чем пишет, – часто обращается к Теплому с хитрыми вопросами, но без учительского нажима, с мягкой деликатностью и вниманием, Теплый слушает разинув рот – Тетя успевает подумать, будь у нее такой учитель, наверняка влюбилась бы и в историю, и в него.
Вскоре они уже знают, что до ХVIII века Калинов был никаким не городом – просто селом, пока однажды императрица Екатерина Великая, проплывая мимо по Волге и увидев их сельцо, не обронила: «Красота какая, точно живописец писал». Так село Калиново оказалось отмечено высочайшим вниманием, и, когда началась губернская реформа, чиновники на всякий случай постановили Калинову стать городом. Новорожденный город получил собственного городничего и герб: сверху ярославский мишка с секирой шел по зеленому полю, внизу – куст с красными ягодами на серебре. Начал подниматься, строиться, как и полагалось городу – кварталами. Екатерину калиновцы не раз потом звали в гости, на случай возможных торжеств замостили даже булыжником дорогу к центральной площади возле Никольского собора, построенного на деньги купцов. Императрица до города так и не доехала. Но собор и сейчас жив, да, да, это его купол, видите? На весеннего Николу в Калинове проходила ярмарка. Крестьяне, купчики съезжались со всей округи, торговали лошадьми, горшками, ложками деревянными, скалками. «А игрушками?» – «Обязательно!» Деревянными лошадками, мишками, петушками. Кое-что сохранилось, поглядите потом в нашем краеведческом музее.
– На подъезде к городу, – рассказывал Сергей Петрович, – для тех, кто добирался сюда только поздним вечером, стоял ориентир – «дом-фонарь». Это и в самом деле был дом, высокий, двухэтажный, с харчевней. Устал, замерз, особенно если зима на дворе, хочется погреться, похлебать горячего – заходи, накормят и обогреют. А ночевать останавливались у родни или на постоялом дворе. Самый известный был дом Парамоновых, или Парамонихи, на Ильинском ручье, это во-он там, – махнул Сергей Петрович рукой, – дом был широкий, длинный, с тесовыми воротами. Приехал, стучись, заезжай да ночуй. Лошадей распрягут, покормят, ездили-то не на автобусах, на тройках…
Возле самых интересных домов Сергей Петрович останавливался. На одном показал наличники с петушками, на другом – трубу. «Такой вы больше нигде не увидите, она сама как домик – с фундаментом, зубчиками крепостной стены, дымником – этот такая шапка, прорезная, с флажком даже. А вот и первая башенка». Теплый улыбался, глядел – ни он, ни Тетя не чувствовали больше усталости. От реки пахнуло гарью, видно, настал час соломенной Масленицы, они двигались по направлению к набережной, от которой и поднимался далекий, но отчетливый шум.
– Вот здесь, где улицы пересекаются, стояла беседка, в ней летом по вечерам оркестр играл.
– Зачем? – уточняет Теплый.
– Чтобы по бульвару веселей гулялось. И самые красивые дома стояли тоже на набережной.
– А вот здесь, – показывает Сергей Петрович на пенек, – возле этого срубленного тополя – дом пароходчика Репнинского стоял, резной, ладный, на самой его верхушке тоже башенка была – пароходик, из дерева вырезанный, как настоящий, только маленький.
– Где же он сейчас? – спросила Тетя.
Сергей Петрович улыбнулся, хитро покачал головой.
– Тут когда Волга разливалась, все береговые улицы затопило, дом Репнинского тоже должен был оказаться на дне. Начали его разбирать, разобрали, но я вовремя увидел, как раз возвращался из школы вечером, подошел к мужикам, вам, говорю, зачем пароходик? Двое из них ученики мои бывшие, конечно, говорят сразу: «Забирайте, Сергей Петрович». Вот и стоит теперь пароход в моем домашнем музее. Всем показываю. Ведь что у нас еще-то есть, кроме нашей старины? Больше-то ничего, – приговаривал он и вел их дальше.
Сквозь отдающий гарью с шныряющими автомобилями город тихо проступал другой – медленный, сонный. Лошадки, крестьяне, наличники…
– А вот здесь живу я. Милости просим отобедать.
Они стояли у крепкого деревянного дома, двухэтажного, с резными окошками.
– Что вы, что вы! – Тетя отказывалась искренне. Только Теплый ее смущал – ему явно пора было отдохнуть и перекусить. Хотя можно было, конечно, вернуться в гостиницу…
– Да помилуйте, вы же сами признались, вы же ко мне в гости приехали, – говорил Сергей Петрович, заводя их в дом и, едва они разделись, повел в свой кабинет. Здесь на забитом книгами шкафу стояли диковинки. Сергей Петрович разрешил Теплому подержать тот самый, сейчас совсем уже потемневший и рассохшийся деревянный пароход, погладить шершавые борта, трубы, рубку, затем дал потрогать фарфоровую девочку в голубом платьице с игрушечным мишкой, трех оловянных солдатиков в серых, наполовину стертых шинелях, в касках и с пиками, двух пеших, одного на лошади…
– Мы их в брошенной крестьянской избе нашли, на полатях, а ведь это немецкие солдатики, не наши, ХIХ века, и уж как они очутились в русской избе? – говорил Сергей Петрович.
– А девочка? – спросил Теплый.
– Нет, девочка от одной бабушки нам досталась, это уже ХХ век, пятидесятые годы.
– Вот, смотри-ка еще, – Сергей Петрович отодвинул стекло шкафа и протянул Теплому большой темный бронзовый колокольчик, стоявший среди книг.
– Колокольчик, – констатировал Теплый. – Только большой.
– Это поддужный, ямщики такие вешали под дугу на тройке… Позвони.
Теплый тряханул, раздался высокий, чистый и необыкновенно долгий звук. Все тянулся и тянулся, дрожал. Тетя вздрогнула, и вновь будто дремота ее стала охватывать, дальняя, ушедшая давно жизнь снова звала, кликала, ей показалось, будто она снова спит и видит сон, в котором много, много как будто уже знакомых ей лиц. Но нет, это не сон, эти люди глядели на нее с фотографий, которыми были увешаны стены кабинета Голубева – желтоватые, старые, черно-белые. Насупленные крепкие бородачи – купцы из поднявшихся крестьян, женщина с открытым лбом и лицом народоволки, два батюшки в рясах и шляпах на лавочке меж берез, молодой человек с мелкими усиками в костюме и котелке, величавый бородач в пенсне – чуть выше, с кротким взглядом. Здесь же, поодаль, в самой серединке – висела и знакомая фотография. Вот они, такие близкие уже – отец Илья, матушка, Гриша, Федя, Митя, Ириша с куклой…
– Да-да, это они, и вы теперь все про них знаете, – улыбался Сергей Петрович. – Хотя нет, еще не все. Вы последнюю мою корреспонденцию получили?
– Получила только недавно, читаю, – откликнулась Тетя, – все они мне уже как родные…
– А они и есть ваши родные, – уверенно произнес Сергей Петрович. – Стоит немного покопаться, и наверняка выяснится – ваша бабушка, хотя нет, скорее, прабабушка или, может быть, прадедушка могли встречать мою маму – вы ведь из Москвы родом?
– Из Москвы.
– Мама моя училась там на Высших женских курсах, с 14-го по 18-й, а ваша прабабушка?..
– Ничего про нее не знаю почти, – задумалась Тетя, – она умерла рано, когда бабушке было двадцать лет, перед самой войной… Кажется, работала в школе, бабушка-то – точно, начинала в школе, а потом как-то попала в библиотеку.
– Узнайте! Узнайте обязательно, – с учительским блеском в глазах говорил Сергей Петрович, – вы даже не представляете, как все мы связаны друг с другом, гораздо теснее, чем можно подумать. Все мы родственники, потому и граждан Калинова и Ярославля я здесь тоже держу, – указал он на бородача в пенсне и народоволку… Тут и купцы, и врачи, и священники, и мещане, и студенты у меня есть… А это, – показал Сергей Петрович на групповой снимок мускулистых ребят в трусах и майках с окантовкой, – это уже 1931 год, члены спортивного клуба «Гладиатор», вот с медалями и местная знаменитость Иван Бутусов…
Среди фотографий в застекленной рамке висел и пустой бланк с шапкой: «Городское хозяйство. Трубочистный отдел».
– Помните, я вам трубу-башенку показывал? Старых труб сохранилось немного, а когда-то их в Калинове было столько, что трубочистов в городе работало трое. Но теперь трубочистом у себя я сам. Вот у нас какая печка, – говорил Сергей Петрович и уже вел их в другую комнату.
Она оказалась много просторнее кабинета, украшением ее действительно была печь в голубых изразцах, разрисованных темно-синими птицами с завитыми узорчатыми хвостами. Теплый глядел на птиц, что-то шептал тихонько – играл?
Рядом с печкой стояли буфет с прозрачными дверцами, резной столик, покрытый вязаными салфеточками, шкаф с книгами. Над диваном висела гитара. «Это супруга моя увлекается», – пояснил Сергей Петрович…
Тетя коснулась тугих струн, раздался слабый, нежный звук.
– Вы играете?
– Нет, давно уже нет, – замотала Тетя головой. – В юности только. Сейчас-то уж что…
– Моя Анна Тихоновна до сих пор иногда играет, при чем же тут годы, – с улыбкой возразил Серей Петрович. – Хотя в молодости голос был у нее богатый, глубокий. Семиструнная нас и свела. Я ведь как услышал ее, голову потерял…
Тетя опустила глаза – опять другой и лучшей, чем ее, жизнью повеяло от этих слов! «Семиструнная нас и свела». Вот рядом с гитарой висела и общая их фотография – молодой Сергей Петрович, с шапкой волос, в очках, чуть смущенный, уже здесь напоминающий хорошего школьного учителя, рядом молодая женщина: правильные черты, прямой нос, светлые глаза, забранные в пучок волосы, во всем облике – строгость, чистота, а вместе с тем и затаенная женственность, готовность к испытаниям и терпение безбрежное – достанет на целую жизнь. Другой мир спокойно, твердо глядел на нее с этой фотографии, мир, в котором жены уж точно верны мужьям до смерти, а если нужно, едут за ними на край света. Без позы, без лишних слов, любя их каждый день и мгновение, точно и не зная, что бывает иначе, чем бог послал. Была в этой комнате и иконка, но она стояла за застекленной дверцей буфета… Лицо Ланина всплыло в ее памяти, и впервые за это время все, что казалось ей таким новым, чудесным, бездонным – взволнованные эсэмэски, стихи, виртуальные и реальные поцелуи – представилось пустотой, теплой, уютной, но нечистой, – сейчас, в доме Сергея Петровича, перед этой гитарой, фотографией и лицом неведомой женщины она внезапно уткнулась в дно.
– Мам, ты что, не слышишь?
Теплый громко звал ее, Сергей Петрович звал ее, оба были уже на кухне, пока она стояла в забытьи. Она потерла лоб, виски, двинулась на зов.
В такой же светлой, чистой и аккуратной, как весь этот дом, кухонке их ждал уже разогретый и налитый в тарелки борщ, рядом в миске лежала сваренная картошка.
– Анна Тихоновна, – объяснял Сергей Петрович, – ранним утром еще отправилась в Углич, навестить больную сестру. Но и про нас не забыла…
Сергей Петрович хлопотал, на ее поздние попытки помочь снова улыбнулся безмятежной и мягкой улыбкой. Теплый сидел за столом скромным, воспитанным мальчиком, съел все, что дали, до последней крошки, сказал «спасибо» и попросился в большую комнату, смотреть дальше изразцы, но когда Тетя с Сергеем Петровичем пришли его проведать, обнаружили Теплого на диване – свернувшись калачиком, мальчик спал.
В высокие окна уже вплывал закат, огненные блики ложились на шкаф, фотографии, красили вязаные салфеточки в розовое и золотое, Тетя сидела в ногах у Теплого, слушала его сопение и тихую, журчащую речь Сергея Петровича о Калинове, его работе в школе, о созданном им краеведческом музее, в котором он по-прежнему водит экскурсии, но лишь когда просят. Просят нечасто, увы, и это-то ладно, лишь бы только не пропало все, что мы насобирали с ребятами, с моей бандой…
Она слушала его и не понимала, почему ей так спокойно и хорошо с этим едва знакомым человеком, почему она задает ему вопрос за вопросом и не может наслушаться, наговориться. Говорил он все-таки лучше, чем писал! Он еще раз осторожно спросил ее, не слишком ли она устала, не хочет ли отдохнуть, она не хотела, но снова начала извиняться, что вот ведь свалились на его голову и сами, наверное, не дают хозяину отдохнуть, он только посмотрел на нее с легким укором молча – и она поняла наконец, в чем дело. Комфорт. Не жалящий, не ранящий, не язвящий собеседник – любезный. Хотя и свободный при этом, и страстный, и нервный даже – когда Сергей Петрович заговорил о музее, о том, как собирал его с мальчишками по крохам, как, преодолевая страшные препятствия и клевету, ходил с ними в экспедиции, он даже заикаться начал. И все равно – порода, вот что сквозило в манерах и улыбке. Только как же он вырос таким, при советской-то власти? Ведь он и пионервожатым был, но ничего, ничего пионерского она не разглядела в нем, кроме разве что наивности некоторой и энергии, все еще бьющейся в жестах. Членом партии он так и не стал, – это Сергей Петрович тоже заметил вскользь. И она сказала, наконец, тяжело вздохнув, как поражает ее тот ушедший мир, о котором он рассказывает сейчас, – цельностью, внутренней гармонией, светом.
– Все выстроено, все ясно, путаницы нет, не то что на сегодняшнем масленичном шествии…
Сергей Петрович покачал головой.
– Ну, Масленицу устраивают облисполкомы, или как они теперь называются – люди там сидят не слишком грамотные. Только с гармонией и цельностью ушедшего мира я бы не торопился… Как раз сегодня читал в библиотеке материалы о местном главе уездного дворянского собрания, Владимире Алексеевиче Адашеве, я уже давно им занимаюсь. Сделал он для города много – строил дороги, больницы, школы, человеком был образованным, окончил Санкт-Петербургский университет, факультет права.
– Он был родственником того самого Адашева, поэта? – начала припоминать Тетя.
– Приходился ему родным сыном и жил в собственном доме в Калинове, дома этого, увы, больше нет, но вот адашевская усадьба, Утехино существует. В тридцати километрах, рядом с селом Покровское. Я там регулярно бываю, барский дом жив, а год уже почти как назад… Впрочем, это история долгая, не знаю, стоит ли начинать… Мы же еще в музей собирались зайти…
– Стоит, стоит, если только это не утомительно для вас, в музей все равно уже не успеть, – ответила она и взглянула на часы, – начало пятого, поезд в Москву в семь.
Теплый все спал.
– В Москву вы можете поехать на экскурсионном автобусе, – возразил Сергей Петрович. – Около шести он обычно отходит от музея – договориться мне ничего не стоит. Поздним вечером будете дома. Зима, не сезон, места в автобусе наверняка будут.
Тетя сейчас же согласилась и порадовалась про себя, что не нужно заезжать в гостиницу, за первую ночь они уже рассчитались, рюкзаки со всем содержимым взяли с собой, только щетки зубные оставили в ванной… Ну, да их, говорят, надо менять почаще!
Сергей Петрович рассказал ей об Утехине, о том, как отправился навестить его теплым майским днем, как волновался, не разрушен ли барский дом ураганом, и ведать не ведал, какой клад ожидает его в развалившейся башенке мезонина. Тут он встал и принес Тете тетрадку – самую обыкновенную, коленкоровую, исписанную бисерным почерком, совершенно неразборчивым еще и оттого, что часть страниц была когда-то сильно подмочена и буквы растеклись в неясные, мутные знаки.
– Вот он, тот самый дневник Анастасии Павловны, супруги Владимира Алексеевича Адашева. Или просто Аси, – Сергей Петрович улыбнулся.
– Аси?
– Дочь экономки, из крестьян, она приглянулась барину еще совсем юной – вот он и воспитал ее, образовал, для себя! Осталось предание о том, как Владимир Алексеевич устроил в Калинове бал в честь губернатора. Так общество впервые и увидело Асю. В темном бархатном платье, беленькая, хрупкая, с глазами большими, серыми, кто-то ее даже с Анной Карениной сравнивал, хотя Толстой ведь ошибался, то сероглазой ее делал, то темноглазой, но про Асю мы точно знаем… Она была сероглаза, это и в письмах к ней сохранилось, Владимир Алексеевич писал в одном из них прямо: «Целую тебя в серые и такие чудные глаза твои», – Сергей Петрович потупился. – В общем, отбою от кавалеров не было, и после бала сразу несколько молодых людей немедленно решились просить Асиной руки, невзирая на ее происхождение. Тут-то и выяснилось: надежды у них никакой – через две недели Ася едет с барином в Париж.
– В Париж?! – вскрикнула Тетя. – Но ведь это… на каком положении? И она же совсем юной еще была…
Тетя заговорила громко, Теплый печально вздохнул во сне, зашевелился и отвернулся лицом к стене.
– Ей было около семнадцати лет, – отвечал Сергей Петрович. – И что по этому поводу судачили в городе – неведомо. Но если и шла молва, то потаенная, шепотная, Владимир Алексеевич был человеком жестким… Впрочем, и в Париж, судя по дате в письме матери к Асе, которое из кусочков частично мне удалось сложить, Владимир Алексеевич все равно отправился один – Ася прямо накануне поездки свалилась с горячкой, отложить путешествие было невозможно, ехал ведь Адашев по делу – на Всемирную выставку. А вернувшись, предложил Асе руку и сердце, ему к тому времени исполнился пятьдесят один год.
– Все-таки предложил, – задумчиво протянула Тетя. – Но неужели нельзя было без этого, отказать ему, да и все?
– Ох, Марина Александровна, – вздохнул Сергей Петрович. – Да ведь как откажешь благодетелю, который вспоил и вскормил тебя, незаконнорожденного ребенка?! Пелагея Андреевна, мать Аси, конечно, этого брака совсем не желала – заметалась, хотела даже увезти Асю – хоть куда, но… свадьба, конечно, состоялась, Ася сделалась барыней, Анастасией Павловной, и холопки стали целовать ей руку.
– Что ж, возможно, ей жилось не так уж плохо?
– Судя по дневнику, не так уж, – кивнул Сергей Петрович. – Хотя и без трагедий не обошлось. Мать ее была застрелена в упор своим любимым…
Теплый зашевелился, повернулся и сел на диване.
– Мама, я спал? – потянулся он к Тете, она обняла его, прижала голову к груди, поцеловала в затылок.
– И, кажется, крепко.
Сергей Петрович весело поглядел на него.
– Ну что, дать тебе еще солдатиков, других?
– Нет, – замотал Теплый головой, – можно я лучше порисую?
Вскоре он уже сидел за обеденным столом, стоявшим посреди комнаты, и рисовал что-то разноцветными ручками, которые выдал ему Сергей Петрович. У них оставалось не больше получаса.
– Пелагею Андреевну полюбил учитель местного церковно-приходского училища Умельников, – торопился Голубев закончить историю. – Но Владимир Алексеевич, видно, смотрел на эту любовь косо и отчего-то все никак не позволял им жениться, хотя они просили его несколько лет. Почему они не решались его ослушаться – не знаю… Крепостное право давно отменили, но, видимо, от Адашева полностью зависело их благосостояние и благополучие.
– Может, и из-за дочери? Мать не хотела ссориться с Адашевым?
– Может, и так, только в конце концов получилось все как в самой безвкусной мелодраме, правда, не клюквенный сок – кровь пролилась человеческая, – печально поглядел на нее Сергей Петрович. – Умельников раздобыл где-то оружие, и пошли они в усадебный парк Утехино, в самый укромный уголок за малым прудом. Договорились, что сначала учитель выстрелит в свою любимую, а потом в себя. Первая часть плана удалась превосходно. Соколов нажал на курок, выстрел грянул, Пелагея Андреевна упала замертво. А приложил дуло к собственному сердцу – и не смог.
Тете показалось, что она видит эту картину – бушующий зеленью парк, соловьи заливаются, дышат лесной свежестью деревья, под крепким дубом, на скамейке полулежит в длинном сером платье стройная женщина, стремительно бледнеющая, с расползающимся красным пятном под грудью. Над ней человек в лучшем своем выходном костюме, в руке его пистолет, рука страшно дрожит, а человек рыдает.
– Вот и представьте себе, – словно бы откликаясь на ее мысли, сказал Сергей Петрович. – Сад, благоухания, рядом лежит обожаемая женщина, осталось еще раз нажать курок и… – невозможно! По аллеям уже торопятся со всех сторон люди – кучер, прислуга, слышавшие выстрел. Умельникова, конечно, сейчас же повязали, он и не сопротивлялся, сам признался во всем. Разбираться с убийцей приехал земский суд, но приговор вынес мягкий, возможно, не без заступничества Владимира Алексеевича. Приговорили Умельникова к заточению в дальний монастырь, и на этом след его теряется…
– А как же Ася, как Ася могла после этого…
– Марина Александровна, к тому времени она родила от Адашева уже троих. Девочка, правда, умерла скоро, но следом появился Алексей – Ленечка, как Ася его называла. Последний сын, Аркадий, родился много позже, ровно через девять месяцев после смерти Владимира Алексеевича.
Тетя подняла на Сергея Петровича глаза.
– Я всего лишь выясняю и сопоставляю даты, – ответил он спокойно. – Одна бабушка, с которой я успел побеседовать, дочь Асиной гувернантки, рассказывала мне, что барыня очень любила здешний самодеятельный театр – и с удовольствием участвовала в спектаклях, которые показывали в дворянском клубе. Но как будто особенно хорошо играла, когда партнером ее был земской начальник Евгений Николаевич Ушаков. Только все это, как говорится, «благочестивые легенды». Много, как обычно, неясного. – Сергей Петрович вздохнул. – Вам уж ехать скоро, может, чайку на дорожку?
Но от чая Тетя отказалась, ей хотелось услышать, чем же кончилась история Аси, известно ли что-нибудь о ней, ее детях, но Сергей Петрович только руками развел – все такие же обрывки, где быль, где небылица – разве разберешь? Двое детей, Ольга и Леонид, как-то оказались за границей, Сергей и Аркадий сгинули без вести в революционной неразберихе и суете, как и сама Анастасия Павловна.
– Одна старушка, теперь уже покойная, а тогда работавшая в калиновской больнице санитаркой, правда, рассказывала мне, – точно с сомнением добавил Сергей Петрович, – как в начале 1920-х годов к ним в больницу поздней осенью пришла женщина, вся в черном, страшно измученная, и попросила о госпитализации. Ей пошли навстречу, видно было, что добиралась она издалека. В палате женщина призналась соседке, что она – Анастасия Адашева, вдова Калиновского предводителя дворянства. Наутро ее нашли мертвой и похоронили на городском кладбище за казенный счет как безродную.
Теплый оторвался от стола, произнес радостно: «Готово!»
– Мама, вот! – протягивал он Тете рисунок.
Это было типичное творение ее сына – смешение зверей и людей, маленький человечек в длинной пестрой юбке стоит почему-то на домике, на крыше которого – какая-то зеленая клумба, возле домика растут узорчатые деревья, на ветвях черные птицы с длинными завернутыми внутрь языками…
– Нравится?
– Да, – кивнула Тетя. – Только объясни, что это?
– Это хулиганская мачеха насадила огород на крыше, видишь, торчит морковь, петрушка и лук зеленый! А бедная девочка ест одно только мясо, которое сама себе придумывает.
– Девочка? Но где она?
– Спряталась от горя, у королевских скворцов. Вот они. Но ничего, они ее покормят. Видишь, какие длинные у них языки? Они сидят тихо, в листьях, говорят только шепотом, высовывают свои языки. На языках приманка. И они ловят добычу!
Теплый захохотал.
Сергей Петрович улыбнулся, тоже взглянул на рисунок и вдруг произнес неторопливо.
– Много видел я детских рисунков. А таких не встречал. У вас необычный мальчик. И, кажется, очень талантливый… Но что же это я? Шестой час! Пора!
– Подождите, – говорила Тетя уже по пути к музею. Вышли все-таки поздно, и они почти бежали за прыгающим впереди Теплым. – Мы же про родных ваших почти не поговорили, вы ведь пришлете мне и следующую часть?
– Непременно, хотя Иришу сейчас я оставил ненадолго, перешел пока к ее дядюшке, Павлу Сергеевичу, жизнь у него тоже была интересная.
– Ой, я ведь так и не сказала вам, – торопилась Тетя дальше, они уже приближались к автобусу, – не успела, но хотя бы кратко. Сергей Петрович, наша встреча не случайна! У нас, вы, возможно, видели, печатают объявления и новости из старых газет, и – такой подлинностью оттуда веет, я всегда это чувствовала. И тут ваши рассказы – и то же чувство – настоящего, но почему? Почему? – повторяла Тетя. – Не знаю. Но иначе мы бы точно не встретились!
Они стояли уже у пыхтевшего автобуса. Водитель открыл двери – туристы начали заходить с шумом, прибаутками – это были те самые насупленные, но сейчас уже расслабившиеся тетеньки в шубах, которые шагали в масленичном шествии. Из открытых дверей неслась включенная водителем музыка.
– Хотите объясню, почему? – с юношеским задором воскликнул Сергей Петрович, и снова Тетя увидела: учитель, учитель! Вечно молодой.
– Да! – выкрикнула она, пробиваясь сквозь отчаянное «Нас не догонят! Нас не догонят!», кричавшее из кабины. О Господи, что у него поет?
– Да потому что они, – тоже почти кричал Сергей Петрович, – эти люди, жившие тогда, и были подлинными. Потому и чувство такое. А обеспечивалась эта подлинность совсем просто – все, от крестьянки до аристократа, жили в окультуренном пространстве, традиционная жизнь, традиция их обымала (так и сказал!), сложившийся уклад наполнял глубиной. Оттого-то даже самая ничтожная, самая серая и обыкновенная жизнь оказывалась полна смысла. Это если совсем кратко, – оборвал себя Сергей Петрович.
– Уклад? – переспросила Тетя, едва понимая, что он говорит. – А дневник, дневник Аси? Вы его прочитаете до конца?
– Не до конца. Кое-что разобрал, кое-что разобрать невозможно. Стихия. Река времен. Да и, положа руку на сердце, не нужно это никому. Расшифрую или нет – кому до этого есть дело?
Он махнул вдруг рукой, совершенно неожиданно, точно устав от своего молодого крика, – и впервые за всю их встречу горькая грусть так и полилась от этого легкого и беспечального, как до этой минуты ей казалось, человека.
– Как кому? – растерялась и почти рассердилась Тетя. – Как? Сергей Петрович, вы не видите? Мне это нужно, хотя бы мне. Вы сами не знаете, как спасаете меня вашими письмами. Разве этого мало? Потому что, Сергей Петрович, мы прощаемся, возможно, навсегда, и скажу вам откровенно – я не люблю свою жизнь, не люблю свою работу, не люблю своего мужа, а люблю совсем другого человека, и единственный способ, вы следите за моей мыслью, убежать от этого удушливого кошмара – читать ваши письма, уходить с головой в чужую далекую жизнь, вылетать в форточку хоть на час.
Сергей Петрович ее уже не слышал, он торопился, глядел невидяще и, извинившись, побежал договариваться с водителем и экскурсоводом, оба были хорошо ему знакомы, а она все никак не могла додумать, что же еще сказать ему в утешение, но он вернулся уже другим – веселым, что так легко их устроил! Ловко расстегнул свой рюкзак и вынул трехлитровую, янтарно блеснувшую в солнечном свете банку яблочного варенья – из собственного сада. «Супруга моя варила, по местному, калиновскому рецепту». Вот что он нес в рюкзаке, ни мгновенья не желая ее обременить, только у автобуса и отдал.
Тете хотелось поцеловать краеведа в белую его голову, в легкую воздушную седину. Как благодарить мне вас за этот день? Ну, не деньгами же… И сказала – приезжайте в гости, в Москву, у нас большая квартира, Сергей Петрович улыбался отрешенной своей улыбкой: «А что же, почему бы и нет…»
Не приедет, конечно же, ни за что. «И присылайте, присылайте мне все, все, что еще найдете, напишете, расшифруете. Вот мой домашний адрес».
Они катились с Теплым в экскурсионном автобусе – Теплый клал голову ей на колени, дремал, просыпался и смотрел в окно, Тетя тоже сонно заглядывала в отогретое детскими ладонями оконце. Там тянулись пустые, заснеженные, но уже сильно просевшие поля, мелькали редкие огоньки, слышался глухой лай собак, вспыхивали освещенные окна придорожных магазинов. Тетя включила мобильный – и… Вот и все. Стишок от Ланина был тут как тут. На этот раз он прислал не свое – тютчевское, «Люблю глаза твои, мой друг». Она прочла эти давно забытые стихи раз и другой, и почувствовала, как кровь загорается в ней, как уснувшая в эти дни плоть очнулась и затомилась – и жизнь, бездумная, горячая, беспечная жизнь, которая не ведает о будущем, не помнит прошлого, а знает только сегодняшний день, ворвалась в нее, заворковала, запросилась на волю из скворешника тела.
Будет, как ты хочешь, милый. Только не исчезай.
Они въехали в Москву поздним вечером, Тетя поймала такси, чтоб не мучиться на метро и добраться до дома скорей, но ехали совсем не быстро – даже в начале двенадцатого попали в пробку на Садовом. Светофор на пересечении с Пречистенкой был сломан, вот что, и они никак не могли двинуться, Теплый дремал, Тетя смотрела на замершие особняки, сметая взглядом машины. Ириша шла здесь со всеми вместе – пешком, охваченная радостью, пела «Марсельезу», расплавляя тонкий голос в общем дыхании и хоре.
Как и предвидел отец Илья, в Москве все прежние представления Ириши, все, что впитано было в отчем доме как единственно возможное и лучшее в мире, опрокинулось, пошло крупными трещинами. У Сильвестровых не молились ни перед обедом, ни перед сном. В церковь ходили только по большим праздникам, и то лишь женская половина дома. Павел Сергеевич говел раз в год. И все время поносил Государя, называл «ничтожеством» (а она-то про себя так и верила, что непостижимым, мистическим образом именно он помог ей попасть в Москву). Распутина у них в Ярославле многие почитали как святого – Сильвестров звал «Гришку» исключительно непечатным словом. Павел Сергеевич вообще все время ругался – на правительство, союзников, бессмысленную войну, повторял за каждым обедом, что российского государства давно не существует, все сгнило и вот-вот рухнет. И светлел только во время любимых своих воскресных чайных церемоний, которые сам же и устраивал – то как в Тибете, то по-цейлонски, но чаще всего по-китайски – с разными присказками из китайских мудрецов.
«Первая чашка чая освежает губы и горло».
«Со второй возникает приятная легкость».
«Шестая позволяет заговорить с бессмертными».
«После седьмой тело плывет и оказывается в объятиях освежающего ветра…»
Церемонии проходили в специально оборудованной для этого затемненной зале – с большим сосудом на крепких ножках и высоким металлическим столом, на котором были разложены щипцы, ложки с длинными черенками, кажется, деревянные черпаки, стояли мисочки, корзинки, коробки, тазики. Над всем этим и царил Сильвестров – босой, одетый в домотканые черные штаны и подпоясанную курточку, даже глаза у него, казалось Ирише, на это время сужались.
Она сопротивлялась как могла, последний гимназический год упрямо читала на ночь молитвы, ходила по воскресеньям в церковь, но потом все реже, а уж когда началась учеба на курсах, времени не оставалось ни минуты, и она только и делала, что с утра до ночи училась – читала ночами, конспектировала, выстаивала очереди в Румянцевке. На втором году Ириша начала ходить в Московский археологический институт – вольнослушателем, и еще подрабатывать в архиве Московской купеческой управы – три раза в неделю по несколько часов разбирала бумаги ХVIII и ХIХ веков, познакомилась в Управе с Соней – землячкой, дочкой священника, также сбежавшей из семьи учиться, уже окончившей те же Женские курсы и работавшей в архиве…
Только изредка, оторвавшись часто уже на рассвете от конспекта, Ириша задумывалась, смотрела на белеющий свет за окном и, ей казалось, слышала тайный гул, стоящий над городом, над Россией, такой, как бывает, когда колокол уже отзвонит. Гул, слагающийся из бесконечных слухов – о предательстве генералов на войне, о гибели безоружных полуголых солдат, о разврате Распутина и безволии царя, гул всеобщего недовольства, проклятий, и все нараставший злой стон: «До каких же пор?» Ощущение страшного разложения и предчувствие близкой катастрофы охватывали и ее.
28 февраля Ириша, несмотря на разлитое в воздухе беспокойство, все-таки отправилась, как обычно, учиться. Но занятия отменили. На курсах Ириша встретила профессора истории, одного из любимых, он взволнованно, не скрывая радости, сообщил ей и еще нескольким явившимся на лекции курсисткам, что в Петрограде революция, так что сегодня точно можно идти домой. Ириша вышла на улицу со своей новой подругой и однокурсницей Надей Сидоркиной, докторской дочкой, от Девичьего поля они двинулись к Садовому кольцу и вскоре увидели, как по Большой Царицынской шагает отряд рабочих. Девушки посторонились – рабочие молча шли по трое в ряд.
Ириша остановилась и глядела на них: были здесь и пожилые, и помоложе, и совсем мальчишки – и все, даже испитые и помятые жизнью лица казались ей чисты, умны, потому что охвачены общей высокой мыслью. Кто-то запел – и вскоре уже весь отряд подхватил «Варшавянку», стройно и трогательно, рабочие и песня уходили все дальше, к центру. Где-то вдали раздались хлопки выстрелов, но тут же все смолкло. Надя умоляла ее срочно идти домой, но Ириша закричала в ответ: «Мы же историки, как можно!» Надя развернулась и ушла в переулки, Ириша двинулась дальше, вместе со всеми.
Народ все прибывал – люди шли кучками, отрядами, просто парами, солдаты без оружия, офицеры, студенты, стайка гимназисток, дамы в шляпках с прикрепленными на меховые воротники красными ленточками, тут же бежали мальчишки-оборвыши. Раздался звук гармоники, солдаты запели «Марсельезу», и сейчас же песню подхватили все, кто шел рядом. Вскоре ее пели уже громадным тысячным хором, и Ириша пела, не слыша своего голоса, отдавая его общей могучей льющейся мощи, внезапно подумав на ходу смешное: вот бы папе в собор такой хор!
Папа, папа – хорошо, что он ее сейчас не видит. В последний ее приезд домой на рождественские каникулы батюшка показался ей погасшим, отяжелевшим – и внешне, и внутренне – недавняя нелепая гибель Гриши на войне их с матерью раздавила, но о Грише они почти не говорили, не в одном Грише было дело – отец Илья повторял, что скоро никому уже не нужна станет православная вера и это убьет русский народ, что революция и свержение царя – безумие и в церквях надо развесить объявления с запретом всем, кто считает себя православным, участвовать в демонстрациях, митингах – тогда многие побоятся и не пойдут… Папа, папа! Но она старалась не спорить с ним и с огромным облегчением уехала обратно, в Москву.
На Пречистенке Ириша оказалась рядом с толпой студентов, лохматый, бледный молодой человек с глубоко посаженными темными глазами, густыми бровями, сросшимися на переносице, отрывисто спросил ее: «Учитесь?» – «Да, на Высших женских». – «А мы из Московского университета. Идемте с нами!» И она встала с ними в строй и пошла как своя.
На втором этаже большого доходного дома растворилось окно, оттуда выглянул человек в рыжем сюртучке с бородкой клинышком, начал выкрикивать короткие фразы, до нее долетело: «Довольно! Самодержавию – крышка! Николай Кровавый…» В толпе радостно загудели.
Городовые исчезли, всегда они были частью пейзажа, но теперь их серые шапки, шинели пропали, всюду мелькали только красные банты, ленточки – Ирише показалось: улицы помолодели. Вдруг кто-то засмеялся: вот, вот он, проклятый! Действительно, у булочной возле Гоголевского вытянулся длинный хвост за хлебом, городовой пытался сдержать натиск, стоя на пороге магазина. Его никто не трогал, но и приказания его не исполнялись. Это потом городовых полюбили сбрасывать с моста в Москва-реку, но тот день и шествие были мирными.
Все были подчеркнуто любезны, называли друг друга «товарищ», и вся эта громадная сосредоточенная толпа зачарованно шла в Кремль. Что-то необыкновенное стояло в воздухе. И ее ударило в сердце: крестный ход! Крестный пасхальный ход среди зимы. Когда идешь вместе с другими, купаясь в общей высокой радости, а Небо спускается к плечам.
Домой Тетя с Теплым попали только после полуночи. Их встретил Коля, сонный, домашний, не сердитый – соскучился? Теплый крепко обнял папу, и папа совсем обмяк. Теплый почистил зубы, надел любимую пижаму с корабликами, нырнул под одеяло и засмеялся от радости, что он снова дома, в своей кроватке, рядом с любимыми зверями. Так устал, что даже не заметил: Чичи отчего-то не сидит на привычном месте. Не успела Тетя открыть форточку и закрыть поплотней занавески, он уже сопел.
Выйдя из детской, Тетя пошла к Коле, он сидел перед телевизором в кресле, опустилась к нему на колени, начала расстегивать рубашку и почувствовала – как заликовало и забилось бедное Колино сердце, как засмеялась молчаливая его душа и как была благодарна.
КАНДИДАТ НА САМОУБИЙСТВО
ищет попутчицу.
Составим вместе духовное завещание.
Желательно ласковая и способная к патетическим порывам.
Просят торопиться, дабы письмо застало еще в живых.
Главный почтамт, предъявителю 25-руб. билета за номером…
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая