Глава четырнадцатая
29 декабря в 18:00 на черном кожаном диване в ланинском кабинете, под звон часов с золотыми гирьками на цепях.
Тот день, как, впрочем, и все дни двух последних месяцев, начался с его эсэмэски, краткой и чувственной, эсэмэска застала ее в машине, по пути в детский сад. Теплый сидел тихо, смотрел в окно, на сияющие елки. Ничем не потревоженное желание сейчас же разлилось в ней и потекло горьким медом, стекая по пальцам рук, делая слабой, на полоктавы снижая голос. Днем всей редакцией они выпили по поводу наступающего праздника и впервые объявленных длинных каникул, закусили бутербродами, нарезанными апельсинами и яблоками. Ей было неловко, жарко. Она прижимала ладони к ледяному бокалу, клала их на лоб. «Освежите меня яблоками, изнемогаю от любви», – пробормотал Ланин, повернувшись к ней – так, чтобы она одна его слышала, а потом улыбался всем и чокался со всеми подряд. Дедлайн был ранним, завтрашний новогодний номер уже подписали, после шумной, но недолгой пирушки редакция начала стремительно пустеть. Она уже выходила, одетая, вместе со всеми, но тут пришла новая эсэмэска: «Не уходи». Тетя застыла на пороге, споткнулась. Нашла незначительный повод, чтобы задержаться, села за свой глухонемой компьютер. У нее не было никаких предчувствий, но после этого «не уходи» разлитый по телу стон превратился в зов.
Два месяца, отделявших ее от той лучезарной обвалянной в золоте прогулки, пролетели для нее счастливо, но беспокойно, они виделись изредка, чаще на людях, Тетя прятала взгляд, но переписка их уже не угасала ни на день, ни на полдня, Ланин писал все обильнее, по нескольку раз в сутки – в стихах, прозе. «Любовь, что за птица такая, Воркует в моем саду, Пойду на голос призывный и, может, ее найду?» Тетя плыла по этой солнечной реке. Ей хватало, дальше двигаться не хотелось, несмотря на жаркие видения, которые посещали ее теперь постоянно. Ей нравилось, что Ланин не обижался на эти вечные прятки, что он все-таки никуда не торопился, хотя в своих кратких и таких желанных посланиях давно перестал сдерживаться, ограничиваться намеками, celuju v guby, celuju v glazki, celuju v zhivot, и просто одной строкой celjujcelujucelju, в общем исцеловал vsju, она читала и улыбалась: особенно часто он писал так из поездок, когда она была в совершеннейшей безопасности. И стишки в разлуках приходили чаще, неожиданно юные, полные сил и жизни, каждый – поцелуй на лету. Ему, впрочем, однажды, уже после той встречи в парке, действительно удалось ее еще раз поцеловать, в машине – так же мягко, тепло, желанно, толстыми внимательными губами, но так же кратко.
Просидев несколько минут в куртке за своим столом, она снова начала собираться домой, я не девочка куковать до ночи, но тут зазвонил мобильный, Ланин сказал, что наконец освободился и ждет, ждет ее у себя. Тембр голоса не оставлял сомнений, зачем.
Она шла на ватных ногах, вдыхая разлитые по коридору ароматы хвои, коньяка, апельсинов, шла, пронзенная непрошеным пониманием – овцу ведут на заклание. Нет, не ведут. Бредет на него собственными ногами.
Потом она уже не помнила, успели ли они поговорить о чем-то или она очутилась на этом прохладном, кожаном диване сразу, и как случилось, что они сидели, повернувшись друг к другу, и он целовал ее, совсем не так, как прежде, – жаднее, глубже, но все с той же нежной, неотвратимой властью – можно было только подчиниться – целовал и гладил ей грудь, вскоре доведя ее до удивленного и благодарного стона. Не заметила, как он запер изнутри дверь, погасил верхний свет, оставив гореть настольную лампу, понимая только очень издалека – происходят какие-то перемещения – и они помеха тому, чтобы это блаженство и заполнявшая ее плачущая любовь лилась из нее дальше, затапливала комнату, плескалась у виска. Не видела, как он скинул ботинки и движется осторожно, плавно, словно громадная кошка, не поняла, как вместо холодной диванной кожи под ними оказалась какая-то плотная хлопчатая материя, зато чувствовала, как большая, необычайно мягкая и горячая его ладонь касается ее спины, и неизбежно опускается ниже, и снова она благодарно и бессильно вскрикнула, и это его отчего-то восхитило, взволнованным шепотом он проговорил ей что-то, но она не понимала и снова раскрывалась ему навстречу, чувствуя, как новая волна желания опять, вопреки всему, беспомощно и жадно поднимается в ней, потому что он своими ладонями касается не кожи ее, а самого сердца, и с каждым его прикосновением незнакомая раскованность расцветает в ней, и она ему поддается.
Ах, вот в чем.
Вот в чем. Смысл этого соединения.
Отдавать. Отдавать себя. Губы, язык – теперь немая, глаза – слепая, руки не мои, живот, бедра, колени – отдавать все, что тело, но и все, что внутри – косточки, нервы, душу. Отдалась. Вот в чем. А с Колей, с Колей разве не так? Нет! Вот в чем. Здесь не было насилия, унижения, здесь никто никого не заставлял, а билась одна только спятившая от этого бесконечного ожидания жажда, жажда быть вместе, и в том, чтобы как сейчас, и состояло ее призвание. Она для этого. И была. Создана.
Она снова, уже не сдерживаясь, закричала, расслышав и его почти плачущий рык, и сейчас же стройные, медленные удары колокола. Золотые прозрачные корабли плавно тронулись в путь. «Прозрачным море золотом полно», – это, кажется, произнес Миш, – так тебя будут звать теперь, возлюбленный мой, Миш мой, – где-то служат, тут что же, рядом церковь? – шептала она в один выдох, не открывая глаз. И услышала длинный, длинный ответ:
И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,
Оно – колокольчик фарфоровый в желтом Китае
На пагоде пестрой… Висит и приветно звенит,
В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.
А тихая девушка в платье из красных шелков,
Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,
Внимательно слушая легкие, легкие звоны.
Кажется, он уже снова сидел рядом, положив ладонь, ладонь туда, и читал – медленно, сипловато, глухо, спокойно отмеряя ритм, лаская ее голосом и этими волшебными летучими словами, просыпаться не хотелось, медов был сон. Но стих кончился, и звон стих, она открыла глаза. В сумрачной, слабо озаренной комнате прямо перед ней были они, конечно, они и всегда здесь висели, неподвижные золотистые гирьки на цепочке, чуть покачивались. Она не знала, что они с боем.
Ланин оказался уже одет, застегнут и смотрел на нее.
Молча они спустились вниз, здание опустело, никого, кроме охранника внизу, уставившегося в мигающий экран телика. Миш проводил ее к машине, она села за руль, он стоял и ждал, но машина, как нарочно, даже не подумала заводиться. Ни на раз, ни на два, ни на восемь. Проклятые морозы. Сейчас поймаю, нет сил до метро… Он взглянул почти обиженно, предложил подвезти до дома, теплым, пустым голосом. Она согласилась, но заметила. Что это? Точно он куда-то пропал.
Они ехали молча, неожиданным для нее путем, он знал тут все закоулки, на Ленинском оказались страшно быстро. Всю дорогу она глядела на него любя, едва удерживаясь, чтобы не коснуться его сейчас отчего-то обожженного лица. Но Миш, не отрываясь, смотрел вперед. Черная вязаная шапочка спустилась ему на самые брови, он ехал сжавшись, как-то вжавшись в сиденье, ссутулившись, и внутренне вздрогнул – она это ясно ощутила – от ее легкого быстрого прикосновения ко лбу. Она не посмела больше. Хотя сонно, сладко, ласково хотелось и дальше трогать эти брови, это мягкое лицо, сбросить, смять шапочку и трогать. Она не трогала, смотрела на слабо освещенную дорогу, слегка мело, город погрузился в белесый сумрак, светлый мрак, в котором беззвучно взрывались ледяные подмаргивания светофоров, цветные круги, отчего-то казавшиеся ей сейчас огромными, зеленые пляшущие стрелки, ритмично вскрикивающий желтый свет. Отовсюду выдвигались елки, огненные елки для великанов… Украдкой она снова переводила на него глаза, он ехал все так же, сутуло сжимая руль. Был усталым, несчастным, старым. Почему? Спрашивать было бесполезно. И она просто закрыла глаза – и сейчас же оказалась в море его пресветлой ласки, его ладоней, в раю.
Он проехал мимо табачного киоска, свернул под арку, втиснулся в тесный их двор, подкатил по ее указанию к нужному подъезду. На прощанье поцеловал в щеку, пробормотал: «Спасибо тебе», – и чуть тише – «Прости». Закрыв дверцу, она подумала с поразившим ее саму равнодушием: то, что случилось между ними сегодня, случилось в последний раз, при следующей встрече он едва ли с ней и поздоровается. И вряд ли ее даже узнает. В лифте Тетя разрыдалась, горько жуя рукав. Но плакала поневоле недолго.
Она ошиблась, наутро на мобильный полетели страстные послания, и поток их не иссякал еще сутки. Через день они встретились снова – в квартале от редакции, в крошечной квартире какого-то Ланинского приятеля, фотографа National Georgaphic, который был в вечном отъезде. Дома Тетя соврала, что требуют забежать часа на два, что-то еще срочно прочесть-проверить, специальный какой-то выпуск, сама не поняла – в любом случае это недолго, да и машину, машину надо наконец забрать. Не отрываясь от компьютерного экрана, Коля только молча мотнул головой.
Квартира оказалась удивительной, она таких не встречала – состояла из единственной залы. Со стенами, выкрашенными в черный цвет. Двуспальная кровать и журнальный столик, наоборот, были белыми, на стене висел плоский серебристый телевизор. Под ним стояли три узких длинных столбика с полочками, забитые дисками. Все! Шкафы, очевидно, были встроены, книг в доме не наблюдалось. Зато на черных стенах висели цветные фотографии. Он минималист, твой друг?
– Нет, анималист.
И в самом деле, со стен на них глядели одни звери. Сразу несколько панд склонились к глиняной реке, лемур вцепился в зеленый ствол, свесив полосатый хвост, крокодил сонно полеживал в тинистой воде, почти с ней сливаясь. Два льва, густогривый самец и самка, выглядывали из сухой желтой травы, смотрели прямо на них, холодными внимательными глазами.
– Лемур, – мурлыкал Миш, приподнявшись на локте и отпивая сок из пакетика, который они нашли в холодильнике. – Ты мой лемур.
– А ты, ты кто?
– Я? – он уже не мурлычет, молчит, не отвечает.
Она тихо ждет, примостившись у него на плече, поглядывая на странную блескучую штуку, всю в тончайших, дрожащих от малейшего дуновения лопастях, стоящую на темной лаковой тумбе у кровати, и никак не может догадаться, что же это.
– Я – мамонт, – роняет вдруг Миш.
– Что, – она приподнимает голову, смотрит на него, – мамонт?
Моргает, улыбается.
– Нет, скорей, медведь или даже громадный рысь, мягкий, плавный, быстрый.
Он не улыбается ей в ответ, смотрит прямо перед собой. Только что был таким восторженным, бешеным – и вот тихий.
– Мамонт, вмерзший в вечную мерзлоту, – медленно добавляет Ланин.
– Почему? – произносит она почти беззвучно.
– Я посчитал, в общей сложности меня нет дома семь месяцев в году. И это единственный способ не уйти совсем.
– Уйти из дома? Тебе там так плохо?
– Не так.
– Но твоя жена, твоя жена наверняка прекрасна! – внезапно бросается Мотя в бой. – Ты всегда в чистой, отглаженной рубашке, у тебя ботинки блестят – ты… ухоженный. Ты…
– Я сам себе чищу ботинки, – он недоволен и перебивает.
Ей все равно.
– Это женский уход, думаешь, не видно. Она тебя любит!
– Ты совершенно права. Да не в коня корм, – он смотрит на нее с удивлением. Она защищает перед ним его жену!
И вдруг заливается тихим смехом и смеется, долго, с наслаждением, а успокоившись, снова начинает ее целовать.
Ах, вот зачем. Вишневые плотные глотки с терпким привкусом чужой жизни, она отпивала, пила и чувствовала, как он входит в нее с каждым глотком, входит хозяином, и уже она не своя, не Колина, а полностью и совершенно его. И испытывала от этого восторг, сотканный из сырого воздуха после июльского дождя, радужные капли дрожат на листьях – от этого распахнувшегося и за створкой створка, дальше уже спокойней, уже тише, бесконечного, оказывается! доверия, доверчивости, отвечая на его ми-бемольный малой октавы шепот только «да-да-да». И во все глаза смотрела на первого и единственного своего.
Она делалась все податливей, она теперь была одной только мягкой глиной, для него созданной. Ах, вот зачем – губы, глаза, брови, ресницы, волосы, уши, плечи. Чтобы он целовал. Чтобы она целовала.
Люблю тебя всей собой, всей жизнью своей, люблю младенческим чмоканием, девочкой в панамке, отворяет калитку, а там… сумка с шоколадкой на газетной запакованной горе, высокий лес шумит, березы качают вершинами в безоблачном, синем небе – и никого, где же дед? Люблю школьницей, летящей вверх в черных коротких штанишках (форма!) через алюминиевую палочку на уроке физры, палка беззвучно падает на маты, и челка проклятая все время на глаза, сдуть! – люблю студенткой, мерзнущей в очереди за билетами на первый показ «Сладкой жизни», люблю влюбленной в учеников училкой, крошащей от усердия мел, люблю, люблю мамкой с голой горячей сиськой, люблю ртом, языком, ладонями, бедрами, ступнями, пупком.
Ах, вот зачем. Любовь – открытость, страсти, трение тел – потом. Сердце любви – доверие, которое поселилось в ней именно в ту, необычайно ласковую встречу, под взглядами львов и панд. Раскрыться, отдать себя. Каждый день, каждую минуту. Я хочу, чтобы ты брал меня еще и еще. Писала она ему по пути назад эсэмэску и стирала, стирала, нет, так нельзя. Невозможно! Надо по-другому, не так, не так откровенно. Начинала снова. Вжимала пальцами кнопки, перечитывала: «Я хочу, чтобы ты брал меня еще и еще».
Сохранила в черновиках. Ни за что! Не отправлять никогда. Но как? Когда же это случилось, как успело, за три мгновения – невладение, полное, невладение собой? Все-таки удержалась…
* * *
Вечером они поехали встречать Новый год в деревню, к Колиным родителям, по сложившейся в последние годы традиции – и встречали, как водится, сытно, пьяно, чуждо. Но Теплый был счастлив, первым январским утром валялся вместе с Колей в снегу, крупно сыпавшем всю новогоднюю ночь, носился, вопил, нашел длинную палку и сбивал с яблонь снег. «Буря! Мама, смотри, метель». Белые плюшки летели на землю, бухались на спину и плечи. «Догони меня!» Она носилась за Теплым, играла роль, а потом бежала в туалет, в укромное местечко, с глаз, которые здесь были повсюду, прочитать стишок, вздох, новую эсэмэску, не кончавшиеся теперь уже никогда. На следующий день заметно подморозило, снег покрылся настом, Теплый целый день выдавливал веткой фигуры – к вечеру они вернулись в Москву.
Ланин снова писал о встрече и позвонил – боже ты мой! – когда она была дома. В кругу семьи. Рванула в ванную, включила посильней воду. Выйди на минутку, выйди выбросить мусор – у нас мусоропровод – выйди в соседний магазин – он закрыт – праздники. Существуют же круглосуточные. Настаивал, молил, шутил, кружил, и она уступила. Страшно хочется кока-колы, сказала Коле, вернусь сейчас, быстро, туда и обратно, ларек у метро должен работать – Ланин подхватил ее возле арки, отъехал в соседний двор, бросился на нее, словно не виделись годы, и все не мог отпустить. Она вышла из машины горячая, пьяная, шла шатаясь и застегиваясь на ходу, совершенно не чувствуя мороза, зачерпнула снега во дворе, с крыши чьей-то ракушки, потерла лицо, лизнула белый порох, улыбнулась, про кока-колу вспомнила, только когда вошла в дом. Все закрыто, представляешь, все празднуют. Но Коле было не до принципа правдоподобия, он не учил теорию литературы по Поспелову, он как раз расстреливал сейчас изумрудное многорукое и смертельно опасное чудовище. Теплый тоже приклеился к экрану и только из чувства долга протянул в ответ разочарованное «ууу».
Ланин так звал ее, так хотел с ней еще раз увидеться, потому что летел в Китай, в Японию, надолго, опять снимать, шествие гейш с ветками бамбука в сиянии разноцветных ледяных фонарей, первый раз, представляешь, первый раз я совершенно не хочу уезжать, даже к любимым своим китайцам совсем не хочу – бормотал красный, растрепанный и словно растерянный рысь, крепко, почти больно сжимая ее в машине, не хочу тебя отпускать.
Вспоминая эту быструю гирлянду ослепительных встреч – она не находила в себе ни слов, ни чувств, чтобы их осмыслить. Единственное, что она могла делать, – смотреть туда, переживать снова. Выдох, которым каждый раз заканчивался просмотр, был: «Счастье». Вот оно. Прирученной птичкой на указательном пальце. Счастье мое. И еще, еще, – точно доказывала она это кому-то, Тишке? – все это было трогательно. Это было по-человечески.
Вот так нормальные люди и любят друг друга.
Вот так хотят.
Весь следующий день Ланин собирался, а потом летел, летел и не писал ей. Она радовалась этому перерыву, в гости приехала мама, читала Теплому красивые книжки, которые сама же и подарила ему на Новый год, водила его с санками кататься на горку, за обедом рассказала, что ее повысили, сделали замдиректора библиотеки, их директор дряхлела на глазах, теперь вся бумажная работа легла на маму. И не только бумажная. Особенно трудно с помещением, наседают со всех сторон, хотят отцапать хоть этаж, хоть пол-. Будто мало в Москве места? Мама пожимала плечами, смотрела наивными глазами, заправляла седую прядку под черепаший ободок. Коля хмыкал, Тетя подкладывала ей, изголодавшейся на своем вечном библиотекарском чае, салат оливье, курицу, потом и тортик.
Мама точно почувствовала что-то, спросила как бы невзначай:
– Ты в порядке, здорова?
– Да, да, мамочка, как никогда!
* * *
Ночью заболел Теплый. Неведомой, жуткой болезнью.
Пришел к ней в темноте, дрожащий, испуганный. Мама, мне что-то плохо. Холодно. И тошнит… Теплый начал давиться.
Она спрыгнула с кровати. Побежали скорей! Его вырвало прямо в коридоре, на линолеум. Он заплакал. Она утешала и убирала, все убрала, заодно протерла пол в туалете, выдала ему стакан с растворенной смектой, он послушно выпил половину, глоток за глотком, успокоился, улегся. Она тоже легла, начала засыпать, но Теплый явился снова. На этот раз они успели. Его рвало еще и еще, даже когда было нечем. Последний раз он не пришел к ней, не стал будить, побежал сам. Она услышала быстрое шлеп-шлеп по коридору, медленно встала за ним вслед. Сын стоял в ванной, смотрел, как течет вода. Сказал виновато: «Мама, у меня опять». Важно добавил: «Я вырвал в туалет, ничего вокруг не испачкал».
Маленький, жалкий, в третьей по счету облеванной пижамке. Она помогла ему умыться, дала попить, переодела в чистую футболку, уложила. Вызвать скорую? Будить Колю? Все-таки пошла к телефону, что-то спросила Теплого напоследок, но тот не откликнулся, уже отключился и дышал тяжело. Потрогала лоб – пылает! Померила температуру – 38 и 6. Отравился? Но что он такого ел? Творожок, бульон, курицу. Правда, конфеты. Их он наверняка поглотил в большом количестве, из профсоюзного подарка, набитую сладостями картонную избушку, которую Колька ему сдуру целиком и вручил, чтобы не бегал каждый раз, не просил, чтобы не беспокоил. Избушка стояла на подоконнике, она заглянула – нет, почти вся была цела. Значит, желудочный грипп? Но от кого он мог заразиться? Разве что в детском саду. Она влила Теплому ложку жаропонижающего, сын что-то бормотнул сквозь сон и вскоре задышал ровнее.
Нет, это не желудочный грипп, думала она с растущей больной ясностью. И набирала, набирала короткий прощальный текст в мобильном. Жесткий, не оставляющий сомнений. Это совесть. Это совесть кричит ей: «Мама, возвращайся домой». Вот какие слова сочились сквозь плотный задыхающийся страстный хоровод, октябрь-ноябрь-декабрь, но звук не проходил, разбивался, стекал по стеклянной тонированной стенке. Не слышала, не замечала. «Мама, иди ко мне. Мне что-то плохо». Наконец расслышала и пришла, улеглась, скорчившись, на коврике возле его кровати, укрылась пледом, уткнувшись лбом в железный эмалированный тазик. Заготовленный, да.
Жизнь оказалась расколота на тысячу ослепительных брызг, бьющих в глаза полыханьем радуги. В ее мальчика летели колючие, острые, разноцветные капли. Что же делать? Когда все это началось? И можно ли остановиться? Она вглядывалась назад. Нужно было обязательно разобраться! Еще прошлой зимой, весной, тем более летом, все было совершенно иначе. Значит, надо ближе, в «совсем недавно», и она топила пальцем кнопку реверс, тихо шуршала магнитофонная пленка. Тот день. Случайный выбор. Нет, он не был случайным – тот солнечный день в конце сентября с букетом листьев на кухне, когда она впервые почувствовала…
Теплый тяжело вздохнул, проговорил печально: «Не хочу!» Она вскочила – но нет, это во сне. Сын перевернулся, лицом к стене, сейчас он дышал намного легче. Потрогала лоб – холодный. Она снова легла на ковер, укрылась. Не уснуть, но так и надо тебе. Лежи, мучайся и не спи.
Наутро ее мальчик проснулся веселым, температура спала, как и не было ничего – только бледноват ты что-то, сыночек. Потребовал своих зверей, играл с ними на одеяле, смотрел мультики, много пил, днем съел протертый суп. Целый день Тетя готовила, стирала, читала про Хоббита, кормила Колю, который так и проиграл беззвучно весь день в свои игры. К вечеру у Теплого снова поднялась температура, но хотя бы без рвоты, и 38 уже – в принципе даже жаропонижающего можно не давать. Обернула по народному рецепту (Коле напела мать, и он потребовал, включился наконец, к ночи уже) в мокрую простыню, Теплый брыкался, улыбался благодарной, счастливой улыбкой – редко, редко она столько о нем заботилась. От Михаила Львовича не было ни слуху, ни духу. Облегчение и почти покой, нет, счастье выписанного из больницы, выпущенного из тюрьмы заполнили душу. Эти безумные дни были только бредом, собачьим – в собаку превратилась она, они, но вот и путь назад – дверь открыта.
Вечером следующего дня позвонила Тишка, поздравила с наступающим Рождеством, намекнула, что неплохо бы и Тете сходить в церковь, все-таки большой праздник. Тетя мялась – может быть, Тишк, но Теплый у меня что-то совсем расклеился.
Ближе к ночи от Ланина, уже с какого-то другого номера, приплыл стишок.
Из страны на восходе ветер донес песнь тростника. На крыле пусть тот же вестник несет мое сердце его госпоже.
Ее прощальный истерический текст так и не добрался до него, не запеленговал его в переездах и смене симок. Следующим после стишка был конвертик с извещением об этом – ваше сообщение не доставлено. Тетя читала про страну на восходе и моргала: вот он. Никуда не делся. Вот. В ее телефоне. Доме. В ней.
Измученная, она уснула совсем рано, с Теплым одновременно. И спала крепким сном, но среди ночи отчего-то резко проснулась. Точно что-то разбудило ее – может быть, какие-то звуки. Спросонья невозможно было понять, что – и она слушала, вслушивалась снова.
О карниз жестко бились капли: сомнений не было, все опять отмокало, мокло, ей показалось, слышно, как тихо тают изнутри сугробы и удивленно плавятся в сугробьих животах снежинки. Что-то все время потрескивало и взрывалось водное, ровным крепким стежком шел насквозь неопознаваемый звук: будто невидимый дровосек тюкал топором серебряное деревце. И с новой, болезненной остротой Тетя почувствовала: сердце ее полно любви, безмерной, любви, которая ничего не желает, не просит – только плещется внутри горячим.
И каждый вздох городской ночи был ей понятен и слышен. Шебуршание капель по ветвям. Царапанье льдинок об окно. Бабаханая музыка из проносившегося по двору джипа. Она видела его так ясно, словно встала и выглянула на улицу: черный, блестящий, весь в тающем снеге. Простуженный лай собаки – и сейчас же электрическая ругань в ответ – чья-то машина завыла. Тетя лежала самой главной в этой ночи и все это слушала. Таянье. Собаку. Взвывы. Но внимательнее всех она слушала свою новую мысль, которая озарила неверную бликующую тьму, корешки книг на полке, белое зеркало шкафа, воздушные шарики люстры, мысль, которая ее, конечно, и разбудила, вынула из мертвого сна.
И сердце вновь болит и любит оттого,
Что не любить оно не может.
Вот была эта мучительно родившаяся мысль.
Вот оно, вот что – волновалась Тетя вместе с машиной за окном, которая что-то никак не унималась и выла, выла. Вот что. Это не потому, что он такой красивый, умный, это не потому, что она такая или другая, это от-то-го. Что не может оно. У него такая физиологическая потребность – любить. Сжиматься, разжиматься, гореть, застывать и снова биться. И его нельзя переделать, нельзя как-нибудь так помять немного руками и вылепить другой формы фигурку, петушка или елку, оно так и будет сердцем, в котором так и будет жить неиссякаемая любовь. Всегда. Скоро ей исполнится 33, потом – 35, 37, потом 58, дальше фантазия отказывалась служить Тете, а оно так и будет гореть и жадно искать себе пищи, выжимая слезы обожания из старческих полуслепых глаз.
Ланин вернулся спустя полторы недели, привез из Киото, где снимал сюжет про гейш, ветку бамбука, усыпанную темно-зелеными острыми продолговатыми листьями – на долгую жизнь. Японская примета. Тетя довезла бамбук на переднем сиденье из редакции до самого дома, но в квартиру не понесла, воткнула возле подъезда в сугроб – улика. Уже дойдя до лифта, развернулась, выскочила из подъезда, подошла к сугробу, отломила трилистник, листья были прочные, жесткие, еле оторвала, сунула в карман – Ланин сказал, можно заваривать в чай. Вот и попьем чайку.
Открыв почтовый ящик, Тетя вынула письмо из Калинова от С.П. Голубева – нетерпеливо разорвала прямо возле лифта.
Дорогая Марина Александровна!
Сердечно благодарю Вас за публикацию в газете материалов о моей семье, авторские экземпляры и Вашу открыточку.
Сразу перейду к Вашему вопросу. Вы спрашиваете меня, откуда я все это знаю, каковы мои источники. Источники мои самые простые – выдумывать я совсем не умею, и все, что Вы прочитали, основано исключительно на архивных документах, опубликованных и неопубликованных воспоминаниях, дневниках, учебных ведомостях, а также устных свидетельствах – преимущественно моей матери. Хотя, признаюсь, одну вольность я себе все же позволил.
Если мне удавалось раздобыть воспоминания ученика Ярославского духовного училища или Демидовского лицея той же эпохи, в какую учились братья матери, отец Федор, дядя Митя, кое-что из найденного я присваивал моим родным. Про себя я назвал этот метод «перенос». По-моему, это вовсе не вымысел – если не мои герои, то их однокашники, соседи, близкие, но все-таки реально переживали в то же самое время то, о чем я пишу.
Спасибо и за вопрос о продолжении и за Ваш искренний интерес к прошлому России. Продолжение обязательно будет, я уже заканчиваю следующий фрагмент и, конечно, пришлю Вам и его – понимаю, что уже не для публикации, просто для чтения – но и это для меня большая ценность и радость, читателей ведь у меня немного. Добавлю также, что продолжение моих историй существует не на одной бумаге, но и вокруг, рядом, везде в моей жизни. Я и сам их «продолжение». И наш город, Калинов, с остатками замечательной купеческой архитектуры, с превосходной расположенной в бывшем особняке библиотекой, Волгой, стрелкой, густым лесом на том берегу – тоже продолжение. Будет возможность, приезжайте в гости – с удовольствием проведу Вас экскурсией по городу, расскажу и покажу, что знаю сам. Говорят, особенно хорошо у нас летом, но я люблю Калинов любым.
С благодарностью и надеждой на возможную встречу,
С.П. Голубев