Глава 14
Кровь Пелыма
Зима нагрянула рано, и могила князя Васьки не тронулась до весны. Огромным грибом со снежной шапкой на кровле креста она высилась за алтарем Иоанно-Богословского собора. А по весне почва оттаяла, и могила провалилась. Михаил сам натаскал земли, поправил холмик, выпрямил крест.
Скряба, трусливо проскользнувший мимо Чердыни, добрался-таки до Белокаменной и довез своих пленников – вогульских князьцов Течика и Калпака. Но московский князь Иван Третий был далек от пермских судеб. Он поверил всему, что наболтали Калпак и Течик. Хоть и был крут нравом, он простил вогулов и вольными, с подарками отправил их обратно на Каменный Пояс – домой. Осенью они проплыли по Каме и Вишере мимо колвинского устья. Плыли пьяные, грязные, в богатой, но уже рваной и заблеванной одежде. В Кайгороде, в Уросе, в Бондюге, в Акчиме Калпак похвалялся, как ловко он обманул и сгубил глупого Вымского князя. Михаил подумывал, не послать ли Бурмота с дружиной – пусть догонит Калпака и попросту выпорет. Но посылать не стал. С вогулами плыл новый московский дьяк, направленный в Чердынь для досмотра за пермским князем. Его звали Данила Венец. Михаил с благодарностью вспоминал помощь другого дьяка – Морковникова, убитого за ясак в Искоре князем Качаимом, а потому ждал Венца с какой-то неясной надеждой.
Венец проводил вогулов до Акчима – границы Перми Великой – и двинулся обратно в Чердынь уже поздней осенью, когда река вставала. На выскирях у Полюдовой горы нарты дьяка поломались. Венец приехал в город промерзший, несмотря на четыре шубы, злой, недовольный. И Михаил сразу почувствовал, как чужа и ненавистна столичному боярину его родная дремучая парма. Венец с гадливостью отказался просто сходить и посмотреть пермское городище, а острожек – маленький, почерневший в дождях и морозах, – вызвал у него лишь презрительную усмешку. Венец заперся в тереме, приказал найти ему в услужение девок покрасивее, русских, и начал пить. Венец был ровесником князю Михаилу и Великому князю Ивану. Михаил поразился мужественной красоте боярина, которую портила только дыра на месте выбитых передних зубов. Венец не поделил любовницу с Великим князем, а потому и оказался в опале, у черта на рогах – в Чердыни.
Всю зиму Венец пил и паскудничал с бабами – со вдовами ратников, озверевшими от безмужья, с глупыми девками, мечтавшими выскочить в боярыни. А потом Венец оценил и дикую, колдовскую притягательность пермянок, для которых радости безумных ночей не считались грехом. Не протрезвляясь и не одумываясь, Венец прожил так до лета, пока из Москвы не пришла к нему княжеская грамота. Чудовищным усилием воли Венец остановился и, отойдя от похмелья, явился к князю.
Для Михаила год, прошедший с тех пор, как брат его ушел за смертью на вагильский туман, был страшен. Тиче, едва оправившись от родов Аннушки, снова понесла и родила сына, окрещенного Иваном. Младенец прожил два месяца и умер. Усыпальница Ионы набирала княжеского блеска. Тиче от горя слегла и, казалось, больше не поднимется. Только когда видела мужа, она немного оживала – но ни Матвейка, дни и ночи пропадавший с Бурмотом, ни Аннушка, уже начавшая лопотать первые слова то ли по-русски, то ли по-пермски, не пробуждали в княгине тепла жизни. И сам князь Михаил, словно оцепенев в мертвящем холоде беды, чувствовал: еще немного – и эта череда смертей его сломит. Отец, Питирим, Танег, Морковников, Полюд, Васька, княжонок Иванушка – сколько можно? Чтобы ожить самому и своим теплом оживить Тиче, князю требовалось какое-то сильное и яркое движение судьбы.
– Такие дела, князь, – сказал Михаилу Венец. – Великий князь Иван пишет мне, что дозволил вернуться вогуличам Кашаку и Течику, с тем чтобы они пелымскому князю Асыке его волю передали. А воля такова: год срока ему дается, чтобы принять присягу перед московским государем. Время исходит. Князь Иван пишет, чтобы ты собирал войско и шел за Камень – Асыку изловить и в Москву доставить. В общем, князь, готовься в поход. Государева воля, князь.
Михаил взял три дня срока обдумать ответ. Через три дня он сказал Венцу:
– Можешь, дьяк, отписать Великому князю: в поход на Пелым пойдем перед будущим Новым годом, в конце февраля. Это чтобы вогулы после разорения до весны дотянули – мы же с крестом пойдем, не по-людоедски. Заодно и рухлядью разживемся; небось за зиму вогулы порядочно зверя набьют. Привезу Асыку в Москву. Но для всего этого мне надо у вятичей подмогу просить и у татар в Афкуле тоже – ихний шибан Исур давно хотел с Асыкой встретиться.
Помощи от вымичей и вычегодцев Михаил не ждал. После гибели князя Васьки и самоизгнания князя Зырны – так в Чердыни звали Зыряна – Пермь Старая не хотела связываться с вогулами. Да и непонятно стало, кто ж на Вычегде княжит? У Васьки вдруг отыскался сын от сойгинской княжны, родившийся уже после гибели Васьки, – его срочно окрестили Федором. Великий же князь Московский послал в Пермь Старую опекуном Федору какого-то дальнего-дальнего родственника князя Ермолая Вереинского – князя Петра. Путаницу усугубляли все, кто мог. Борецкие держали сторону Федора, за которым прятались быстро богатевшие новгородские солепромышленники Суровцевы, Елисеевы, Шустовы, надолбившие колодцев на Усолке и Сысоле. Игумены монастырей Ульяновского на Вычегде и Троицкого на Печоре, подбиваемые игуменом Филофеем из Ферапонтовой обители, кричали, что им надо свою епархию основать и отколоться от пермской епархии Ионы, а потому метались то к Петру, то к Федору. На Печоре к тому же волновались остяки, с которых все, кто к власти рвался, драли по три шкуры. Усть-вымский сотник Рогожа, отправленный на усмирение остяков, взял да и женился на красавице-остячке и теперь неизвестно на кого меч точил. Мутили воду и устюжане, и двиняне, и вятичи, и мезенцы, под шумок набивая мошну.
Вскоре Михаил разослал гонцов в Афкуль и в Вятку. Слух о предстоящем походе расползся по Чердыни. Однажды ночью князь проснулся оттого, что мокрая, ледяная ладонь легла ему на лоб. Он подскочил от страха и в свете лампады увидел, что Тиче – нагая, вся в поту, в беспамятстве, с закрытыми глазами – сидит на его постели.
– Тиче, что с тобой?! – шепотом крикнул князь.
Тиче уронила голову, уткнувшись лбом ему в грудь. Черные волосы засыпали плечи князя.
– Михан, не ходи за Камень… – одним дыханием умоляла Тиче. – Михан, не ходи за Камень… Михан, не дразни вогула…
Князь обнял жену, бережно укладывая ее на медвежье одеяло.
– Прошу тебя, Михан, любимый мой… – шептала Тиче.
– Там погиб мой брат, – сказал князь, зная, что ламия услышит.
– Судьбе не мстят…
– Это не месть… Это совесть, Тиче…
– Ты не виноват в его гибели… А боль пройдет.
– Совесть – это не только когда болит. Это когда делаешь.
– Не ходи за Камень, Михан… Всем, что есть, прошу тебя… Людьми твоими, детьми, своею любовью… Михан, за тобою придет беда… Не ходи за Камень.
Князь долго глядел на жену – родную до каждой жилки, бесценную, навек единственную, до тоски беззащитную перед древней силой, что держала в плену ее гаснущую душу.
– Не пойду, – солгал он.
Он знал, что пойдет. Все равно пойдет. Ему, зажатому между Югрой и Русью, между ламией и хумляльтом, между смертью и смертью, только так и можно было сберечь жизнь. И тоска, с детства сосавшая сердце князя, вновь полоснула по лицу ранней морщиной между бровей. Ему двадцать семь лет, а душа его уже исхлестана судьбою, как плетью, до костей. Откуда же она – тоска? Он словно младенец, что жил с матерью одной кровью, одним дыханием, одним чувством, и вдруг оказался исторгнут наружу, и пуповина обрезана. Кто та мать, с которой он потерял единство? Чего ему не хватает? И вроде все есть, и вроде ничего больше не нужно, но почему же по-прежнему вздрагивает горло, когда он видит сквозь синюю заснеженную просеку огонек лучины в далеком окошке?
Чем погасить тоску? Он слаб и уязвим, и его власть над людьми и пармой по праву заслужила жалостливую усмешку московского дьяка. А мир к человеку безразличен, даже если и любим. Какая же сила еще осталась в нем, в князе Михаиле? Бог? Русский бог ничего не объясняет, попросту разрубая узел волшебных нитей равнодушным мечом прощения. А пермские боги похожи на половцев, что привязывали пленников к хвостам диких кобылиц – они мчатся по дороге судьбы и не остановятся, даже не задержат бега, если обессилевший человек споткнется и упадет.
Последняя защита, последняя стрела в колчане, последнее перо в крыле – спасающая любовь женщины. Но и этого ему не дано. Ему дана любовь ламии, которую и сам он полюбил безоглядно; но эта любовь губит так же верно, как ненависть врага. И вот он, князь Михаил, стоит на этой земле перед этим вечным, могучим идолом – и не знает, что ему сказать.
К осени Тиче стало полегче, и князь отправил ее с детьми в далекую деревню Дий высоко по Колве – к родственникам. Пусть выздоравливает под присмотром родни и не видит, как муж нарушает обещание. Сам же князь начал собирать войско в поход. Дело это оказалось очень хлопотным. Скарба, харча, боевого снаряда на каждого человека вышло по две оленьих упряжки. Князя даже удивило: как же вогульские хонты с такой легкостью чуть ли не каждый год уходят в набеги то на самоедов, то на печору, то на остяков? Впрочем, может быть, князю просто не хватало опыта.
От своих ратников Михаил взял полусотню во главе с Бурмотом. Столько же во главе с воеводой Паклиным прислали вятичи и кайгородцы. Охочих черносошных мужиков из Анфаловского городка и соликамских посадов, польстившихся на княжий харч и возможную поживу, собралось десятков семь. Подумав, князь поставил над ними Калину, тоже напросившегося в поход. Пермяков явилось около сотни, в основном с Колвы – из Чердыни, Покчи, Ныроба, Искора, Янидора; но были и камские – бондюжане, губдорцы, пянтежские. Им воеводой Михаил назначил князя Зыряна. Наконец из Афкуля с шибаном Исуром прибыло двадцать уланов.
Странное, разномастное собралось войско. Пермяки были в остроконечных меховых шапках с соболями по ушам, в расшитых бисером и тесьмой малицах, в штанах с пришитыми меховыми унтами, с рогатинами, копьями, луками, мечами. Русские напялили зипуны с перевезями, лисьи треухи, толстые порты, заправленные в подбитые войлоком сапоги; с пиками, бердышами, шестоперами, секирами, клевцами на длинных ратовищах. Татары пришли в многослойных простеганных халатах и меховых шароварах, в малахаях, в зимних ичигах, в руках – пики, сабли, луки, у каждого на спине – саадак, на поясе – аркан для невольников. Пермяки ехали на оленьих упряжках, аргишем – караваном. Русские и татары отправлялись на конях, заготовив под хабар сани.
В поход тронулись в конце февраля. Войско на пару верст растянулось по вишерскому льду. Холодок тревоги пробрал князя Михаила, когда с высоты Ветланова камня он оглядывал дружины: к добру ли разбужена такая сила?
До Акчима шли пермской землею, а после начались уже земли вогулов. Тревога все не утихала в душе князя. «Тиче… Тиче… – стучала кровь в висках, – я тебе солгал… Я пошел за Камень. Но я не вернусь, если увижу, что за мной, даже победителем, крадется беда…»
Первыми шли пермяки, нартами накатывая дорогу – воргу. Князь верхом ехал за ними, покачивался в седле и всматривался, вслушивался в мир вокруг себя. Но мир был тих, и тишину его не заглушал даже шум идущего по реке войска. Молча высились насмерть промерзшие скалы. По брови заросли снегом леса. У окоема, как дым, беззвучно растворялись в искристом мерцании дальние лазоревые шиханы. Вокруг была только красота – пусть дикая, вечная, безразличная к человеку, но не таившая угрозы. И даже если валом накатывал буран или, как вспугнутая лебединая стая, сквозь войско проносилась вьюга, это все равно не пугало, потому что рядом оставались люди, кони, олени…
Однако ночами – хоть ярко-лунными, когда под косматыми вогульскими созвездиями по берегу на версту пылали костры, хоть метельными, когда раздувало шатер и в опустившейся тьме по небу, по деревьям, по реке неслись снежные колеса, – эта беда вдруг мороком обволакивала князя, словно сзади кто-то стоял и ждал; давно стоял, оказывается, близко. И во тьме князь ясно видел, что забрел он не в зачарованные земли, а прямо в горло Пети-Ура, ледяного вогульского ада. И здесь, крутясь смерчем, шагал по лесам бог ветра Шуа, метлою смахивая все со своего пути. И тряс небосвод, разгоняя волны северного сияния, великий бог Войпель. А откуда-то из-за медвежьей лапы Манараги, над самоедскими мертвыми кряжами, неслось из жерла огромной пещеры стылое дыхание Омоля, в потоке которого плясал и подвывал от радости демон Куль, вновь укравший солнце и спрятавший его в расселине Горы Мертвецов. На Нэпупыгуре, пермяцком Тэлпозизе, в своем гнезде ворочались, хлопали крыльями, разбрасывали белые перья ветры. На волке Рохе по снежным еланям, окутанная тьмою, неслась злая ведьма Таньварпеква, а сестра ее старуха Сопра, сидя на льду святого озера Турват, грызла черепа жертв, украденные из теснин древнего города покойников – Пуррамонитура, и треск костей разносился на сотни верст. Вслед за войском князя под сугробами, подо льдами Вишеры упорно бежали подземные человечки сиртя – Чудь Белоглазая. От стужи в чамьях на курьих ножках гулко лопались деревянные куклы-иттармы, выпуская на волю заключенную в себе птицу-тень лилли хеллехолас, злую душу. За дальними горами протяжно дули в многоствольные дудки-чипсаны великаны капаи, и бегал, звеня ледяными колокольцами, по бубну Койпу, что бросили окаменевшие от ужаса Маньпупынёры, крылатый пес смерти Паскуч. На капищах, на гибидеях, скрипя суставами, танцевали почерневшие идолы. Деревянными зубами грызли лед над своей головой людоеды менгквы с болот Янкалма, пытаясь выбраться на волю. Тяжело и печально вздыхал окованный зимою святой дед Ялпынг, и стонала под тяжестью земли, переполненной злом, держащая ее бабушка Минисей.
Войско миновало устье Улса, по которому ушел к Вагильскому туману отряд князя Васьки, и продолжал подниматься вверх по Вишере мимо лесов и утесов к устью Вёлса. От Калины и Бурмота Михаил узнал, что они идут по древнему караванному пути, заброшенному еще за несколько веков до битвы при Чулмандоре. Хоть вогулы и называли себя «манси» – «меньшими сыновьями» легендарных угров, – «старшим сыновьям» пермякам они оказались недобрыми братьями. Неистовые манси в жестоких сражениях отбили у пермяков Чусву-Чусовую и Яйву, низовья которой прозвали «Кужмангорт» – «покинутое жилье», вытеснили пермяков ниже вишерского устья на правый берег Камы и захватили верхнюю Вишеру вплоть до Акчима. Некогда оживленный путь по Вишере и Вёлсу обезлюдел: к недругам в гости не ходят.
Вёлс горбатился подо льдом замерзшими порогами, вмороженными буреломами через всю реку. Идти стало труднее. На полуночи угрюмо поднялся Чувал – печь-гора, в которой пылала яростная душа вогулов. Свернув с Вёлса на узкий, извилистый Посьмак, войско наконец достигло Хартумского идола – раскорячившегося над снегами деревянного чудища, обозначавшего волок. Через кривое редколесье переволоклись на Тальтию, а по ней покатились вниз, в Югру. Вогульские лазутчики давно уж, видно, предупредили своих, что из-за Камня идет сильный, ожесточенный враг. Редкие павылы, зарывшиеся в сугробы по берегам Тальтии, Ивделя, стояли пустыми, остывшими. На головах идолов-охранителей ветер трепал кожаные мешки.
Когда же под полозьями нарт, под конскими копытами белая лента Ивделя размоталась до конца, войско вышло к первой вогульской твердыне – к Лозьвинску. Город громоздился над снежным обрывом, безмолвный и настороженный. Ворота были закрыты. Над частоколом в белом дыму метели торчали шесты с волчьими головами – знаком непримиримости. Лозьвинск собирался драться.
Два дня войско стояло под стенами. Михаил думал.
– Нет, – глядя на сизые от инея частоколы, решил он. – Приступа не будет. Идем дальше.
Кайгородец Паклин перекрестился, Бурмот и Калина промолчали, но Зырян скрипнул зубами, лишенный возможности отомстить за свой разгром, а Исур, выйдя из княжеского шатра, так перепоясал плетью ближайшую ель, что с веток повалился снег.
Войско, недовольное княжеским решением, взволновалось. Князь созвал всех под свою хоругвь с серебряным медведем, крестом и книгой на алом щите.
– На приступ идти нам нельзя, – спокойно объяснил он. – Если мы возьмем город, то потеряем много людей и отяжелим себя добычей. Пелыма нам тогда уже будет не осилить. А если не возьмем – тем более. Когда же мы, не растратившись, покорим Пелым, Лозьвинск сам добровольно выплатит нам дань. Поэтому мы идем дальше.
Негодуя, но покоряясь, войско двинулось вперед, вниз по вогульскому Луссуму – Лозьве. Город остался за верстами, за буранами, за лесами. Шли по льду, по снегам, вдоль унылой кривой янги, мимо пустых павылов и крепостиц – Лачи, Лангура, Тамги, Понила, Арии, Верваля, Синдеи, предательского Вагиля, Лики, Учимьи, Таныии, Синтура. В криволесьях и янгах лежали по сторонам замерзшие озера-туманы, идолские кумирни, древние могильники. Однажды хмурыми сумерками до князя донесся радостный крик передовых воинов – это справа из тайги вышел Тагт, Сосьва. Две ледяные дороги – Сосьва и Лозьва – слились, образуя одну: Тавду. Через пять дней войско вышло к Пелыму.
Пелым ждал врага. Крепость стояла на высоченном обрывистом мысу между Тавдой и речкой Пелымом. За стенами яростно брехали собаки, но ни один человек не показывался за частоколом, словно Пелым вымер. Только собачий лай, фырканье оленей, свист полозьев, хруст снега и далекий гул ветра в лесах. В зловещем молчании раздался окрик Бурмота, возглавлявшего войско. Войско, как змея, изогнулось и потекло с Тавды на пелымский лед.
Отойдя от крепости вверх по реке с версту, Бурмот распорядился разбивать лагерь на обширной луговине-выпасе. Войско рассыпалось, раскатилось по берегу. Михаил глядел, как его люди расседлывают лошадей, выпрягают оленей, лопатами кидают снег, ставят шатры и чумы – не спеша, негромко переговариваясь, спокойно, устало, будто приехали не на битву, а на торг. Застучали топоры дровосеков, первые дымы потянулись к небу. Князь окликнул своих воевод, и все вместе, без охраны, они поехали вдоль реки обратно.
Вогульская твердыня венчала окатистую гору. Стены крепости были сложены из бревен, как стены избы, но изнутри их, видно, подпирала насыпь, а снаружи через шаг были вкопаны отвесно целые стволы высотой в десяток саженей. Стволы эти постепенно заострялись кверху, и на остриях желтели человеческие черепа в истлевших татарских малахаях, в пермяцких меховых колпаках, в самоедских нгэсах, в сапынах остяков, в пробитых и ржавых русских шлемах. Между стволами-кольями на стенах кое-где торчали могучие самострелы. Жуткое шествие мертвоголовых стволов перебивали круглые башни из стоймя врытых в насыпь бревен. Башни были без кровель и походили на огромные ребристые трубы. Снизу, от подножия горы, невозможно было разглядеть, что скрывалось за стенами. Склоны были беспорядочно утыканы заостренными кольями, чтобы затруднить врагу подъем и не пропустить конницу. Единственная дорога, как просека в кольях, круто поднималась к воротам. Она была облита водой и заледенела, как стальная. Похоже, что Пелым был неприступен.
На обширной луговине под горой чернели пепелища сожженных вогулами домов и амбаров. Когда всадники приблизились к этим угольям, серыми стрелами, стелясь по снегу, от них к лесу побежали волки. Повсюду по сгоревшим посадам валялись лошадиные и оленьи головы, ноги, потроха – вогулы перебили свои стада. На волков и лаяли со стен свирепые вогульские псы.
– Подготовились, дьяволы, – сказал Паклин, хмуро оглядывая молчавшую крепость. – Скот положили, хибары пожгли, даже дорожку нам замостили… Не взять нам, князь, Пелыма.
Шесть всадников безмолвно стояли под горой, глядя на высоченный частокол с черепами. На ветру шумели близкие леса. Поземка крутилась на застругах пелымского льда. Кони позвякивали удилами и переступали с ноги на ногу, дрожа под залубеневшими попонами. Снег ложился на шлемы, на плечи, на рукавицы, на расставленные колени всадников, на конские гривы. Михаил в раздумье сдирал с усов и бороды наросшие сосульки.
К вечеру метель унялась, а к ночи небо совсем очистилось от туч и инеисто рассозвездилось над оснеженными лесами, над замерзшими реками, над низкими павылами и высокими крепостями вогулов. Князь созвал в своем шатре совет. Посередке в железном решете развели огонь. Дым ворочался под потолком и утягивался в черную дыру, над которой скрещивались связанные в пучок жерди.
– Брать Пелым нам надо скорее, – сказал Михаил. – Осада не годится. Лозьвинские и сосьвинские вогулы нам не страшны. Они боятся, что обратным путем мы можем пройти через них. Но вот пелымские этого не боятся. Петька Кочедык, мой лазутчик, сказал, что в Атымье, Оусе, Массаве, Портахе, Вотьпе, Шантале, Урае уже собирают ополчение на подмогу Асыке.
– А в Пелыме ли он? – хмыкнул Паклин. – Может, утек давно…
– Он там, – уверенно сказал Калина. – Он не сбежит, гордый.
– Хоть бы языка ихнего взять… – вздохнул кайгородец.
Исур сидел у огня, скрестив ноги, и нервно наматывал на палец хвост нагайки. Заговорили о том, как брать крепость. Михаил молчал, уступуя тем, кто был опытнее в делах приступа, – Зыряну, бравшему крепостицы по Лозьве, Паклину, осаждавшему городища черемисов. Неожиданно и Калина оказался сведущ в ратной премудрости.
– Хватит спорить! – крикнул, не выдержав, Исур. – С Тавды брать, с Пелыма, с рогов у шайтана!.. Ясно, что взять можно только с ворот!
– А как, татарин? – посмотрел на него Паклин.
– Осадные нарты, – вдруг негромко сказал Бурмот, и все посмотрели на него.
– Кто же их поведет? – помолчав, спросил Зырян.
– Я, – спокойно ответил Бурмот.
Калина положил руку ему на плечо, испытующе глядя в глаза.
– Но только в метель, Обормотка, – добавил он.
Еще два дня после совета войско отдыхало. Погода стояла ясная и морозная. Вечером третьего дня к Михаилу в шатер пришли все пятеро воевод – Бурмот, Зырян, Исур, Калина и Паклин.
– Слышь, князь, – сказал Калина. – По примете, быть завтра метели.
Метель – значит, приступ. Князь почувствовал ледяной толчок сердца. Он обвел взглядом лица своих воевод: обмороженное, суровое, распаханное морщинами лицо Васьки Калины; строгое лицо Бурмота; простое, русское, дико заросшее волосом лицо Паклина, чем-то похожего на Полюда; надменное и красивое татарское лицо Исура; непроницаемое, тусклое лицо Зыряна – такое, словно тот терпел какую-то давнюю, привычную боль.
На закате князь вместо шубы напялил простой тулуп и вышел из шатра. Мороз стянул скулы, резанул по глазам. Далеко-далеко за Каменным Поясом пылала ало-вишневая дымная полоса. Над ней остывал туманный булат небосвода. Черная, щетинистая крепость на горе заслоняла зарево. «Там, под крепостью, под горою, спит вогульский великан богатырь Пелымталектур, – подумал князь, – спит, охраняя сокровища. Нужны ли они мне? Стоит ли будить?..»
Тревога сосала душу. Михаил повернулся и пошел по стану. Высоко горели костры, освещая шатры и чумы. Русские, пермяки, татары жарили мясо, латали одежду и обувь, пересмеивались, переругивались, грелись, чистили коней и оленей. Никто с озверелым лицом не шаркал точилом по лезвию меча. Стан был мирным и спокойным, словно бы завтра никому из этих людей не грозили смерть и муки. Тюкали топоры. Звенел на походной наковальне молоток кузнеца. Михаил, как чужак, проходил вдоль костров, между чумами, мимо своих людей, стараясь держаться в тени. Из темноты он пытливо вглядывался в столь обычную, будничную, ставшую привычной жизнь войска. Как ему обрести хоть малую часть этого неброского мужества?
Князь не спал всю ночь, глядя на угли костра в решете. Он слышал, как за стенами шатра с бесконечных снегов медленно поднимается ветер. Издалека по реке пополз глухой гул тайги. Словно бестелесные духи побежали по лагерю – это метель разгонялась, раскручивалась на льду и начинала бурлить у опушки, наткнувшись на стену леса. Только часовые устало перекрикивались друг с другом: «Тихо на заставе!» – «Аллах акбар!» – «Хэй-ла парма!».
«Михан, не ходи за Камень!» – тоскливо вспомнил князь.
За два часа до рассвета в шатер вошли воеводы.
– Время, – спокойно сказал Калина, стряхивая с плеч снег.
– Стройте дружины, – тяжело поднимаясь, велел Михаил.
Откинув полог шатра, Михаил глядел, как в круговерти метели, в красном свете разворошенных ветром костров выстраиваются его отряды. Князю подвели коня. Дружины видели, как князь надел тяжелый колонтарь и поднялся в седло. Бурмот подал высокую хоругвь, плескавшуюся в метели, – медведь, книга и крест на алом поле. Князь принял хоругвь и вставил в гнездо на стремени острием древка. Вьюга, как в парус, толкнулась в полотно, и князя качнуло вперед – к Пелыму. И куда-то вдруг в душе князя пропали страх, неуверенность, тоска. Остались лишь надежда на этих разных людей вокруг да леденящее ожидание боя.
– С богом, – сказал Михаил дружинам. – Вперед.
Дружины стронулись.
Без разговоров, позвякивая железом, одна за другой они шагали в предрассветной метели. Впереди везли осадные нарты – огромные, высотой в человеческий рост сани с загнутыми спереди и сзади полозьями, с якорями на цепях на передке-тёндере. Сани были загружены льдом, бревнами, камнями, мерзлой землей. Два десятка самых сильных воинов-пермяков шли между полозьями под санями и налегали на брусья-упоры, толкая сани вперед. А самым первым в одиночестве торил путь, утопая по колено, маленький Бурмот.
Вскоре сквозь темную вьюгу показались сожженные павылы, а потом и склон с набитыми кольями и стеной поверху. Вогульские сторожа, конечно, не спали – было видно, как их костры снизу освещают круглые бревенчатые башни. Однако в непогоду ни сами они, ни их псы не учуяли приближения врага.
– Уна йоз! – негромко крикнул своим Бурмот. – Вер йогра! Керавны Пелым! Торре-порре, эгей!..
Он первым бросился вперед к воротам по ледяной дороге. На миг Михаилу показалось, что это не Войпель раздул метель, а Бурмот взвихрил снег вокруг себя. С ревом осадные нарты быстро поползли вслед за Бурмотом. Пермская дружина, шедшая в строю первой, рассыпалась по склону меж кольев, обрастая над шапками поднятыми для защиты щитами. Вьюга дымилась у подножия деревянных стен, укрывая бегущих. На воротной башне взвыли чипсаны стражи. Тотчас в крепости застучали барабаны. Приступ начался.
Осадные сани ехали по ледяной дороге к воротам. Сверху в них летели стрелы, копья и камни, но пермяки под санями были укрыты надежно. Эти огромные сани вдруг напомнили Михаилу мамонта – «маммута», тушу которого давным-давно привозили в Усть-Вым самоеды, откопав ее где-то на своих полуночных пуданах нго – Последних Островах. И память детства, как метель, внезапно взвила душу князя полузабытым ужасом, когда он вновь услыхал вдали сквозь крики и свист ветра дикий вой беспощадных вогульских стрел со свистульками в остриях. Этого воя он не слышал с того дня, как вогулы раскорчевали Усть-Вым.
Сани остановились у запертых ворот. Пермяки-силачи полезли наружу. Они хватали с тендера плоские якоря на цепях и вбивали их в щели между огромных плах воротных створок. Сверху валились стрелы, копья, нарубленные комли – распарывали щиты из лосиной кожи, поднятые над головами, дробили черепа, отшибали руки. Что-то тонко крикнул Бурмот, и тотчас пермяки столкнули нарты вниз по ледяной дороге. Нарты заскользили, набирая скорость и вытягивая цепи якорей. И со всей мощи разгона они рванули створки ворот наружу. Одна створка треснула, но удержалась. Зато другая вылетела начисто, обнажив проход, перечеркнутый бревном засова. Перевернувшись от толчка, осадные нарты покатились кувырком, разваливаясь на части и сбрасывая груз. Остатки отряда Бурмота ринулись в проем. Снизу к ним спешила дружина Зыряна.
Со всех сторон князя начали обгонять ратники: сначала Бурмота и Зыряна, затем – Паклина, после – посадские ополченцы Калины, наконец визжащие батыры Исура на конях. Хоругвь тяжело колыхалась над головой князя, словно кланялась в спину уходящим на бой. Князь видел, как чердынцы повалили оставшуюся створку ворот и полезли на правую стену, а кайгородцы и вятичи – на левую. Они должны были пройти вдоль частокола, сбросить вогулов с веж и соединиться над кручей тавдинского берега, охватив крепость в клещи. Пермяки и посадские, как круги по воде, должны были расходиться в глубь городка от ворот, затаптывая врага. А конница Исура, как копье, должна была вонзиться прямо в сердце Пелыма, чтобы взять живьем князя Асыку.
Михаил медленно ехал по дороге к воротам. Мимо него, пятная снег, брели и ползли раненые. Среди кольев на склоне лежали мертвецы. Их было бы гораздо больше, если бы вьюга не сносила в сторону вогульские стрелы. Вьюжная заря, розовая, как снег на крови, вставала над ревущим Пелымом, над безмятежной серебряной лентой реки, над далекой хрустальной тайгой. Разбитая воротная башня сверху надвинулась на князя, раззявив беззубую пасть, как израненное деревянное чудовище. Конь всхрапывал, мотая башкой над убитыми, что целой кучей лежали в проходе. Не опуская хоругви, Михаил проехал под балкой ворот, вступая в кровавые чертоги погибающего Пелыма.
Вогульский городок, погруженный в чашу из насыпей с частоколами, казалось, тянулся вверх, вставал на цыпочки, чтобы увидеть мир, закрытый стенами. Высокие дома-башни из врытых бревен венчались берестяными и кожаными шатрами. За изгородями на двух, трех, четырех столбах торчали амбары-сомъяхи. С выступавших стропил свисали длинные резные доски с колдовскими узорами, глядели вниз на узкие улочки звериные черепа. На тесных перекрестках корячились огромные идолы – не из обтесанных бревен, как у пермяков, а из цельных размоченных и выгнутых деревьев: с десятками рук, с оскаленными пастями, с ветвистыми рогами. Город нелепо и уродливо громоздился над людьми, а люди дрались друг с другом среди тысячи его ног.
И в драке уже не было никакого порядка, задуманного изначально. Каждый налетал на каждого и все на всех: резали, рубили, кололи и рассекали. Большие вогульские луки, клееные из березы и ели, были хороши на просторах редколесой янги, но не в кутерьме улочек; зато маленькие луки пермяков, задуманные для охоты в буреломах и чащобах, били толстыми стрелами среди столбов сомъяхов так же верно, как в парме. Длинные копья вогулов, привыкших с разгона конницей налетать на ошарашенного врага, не находили простора для удара, для разворота; а короткие, могучие пермяцкие копья с большими иззубренными листами наконечников, что предназначались для плотной рукопашной стычки с медведем у берлоги, и среди стен так же верно пробивали ребра, вспарывали животы, как и в глухих ельниках. Вьюга бурлила в улочках, кружила людей, смешивала в единый общий рев мужские крики, хрипы, стоны, женские вопли, детский визг и плач. Свисту и вою ветра вторили треск и гул разгорающихся пожаров.
Князь с поднятой хоругвью медленно ехал по Пелыму, и его, словно заколдованного, никто не замечал, хотя убитые валились его коню под копыта, стрелы, пущенные в других, взрывали воздух возле его головы, а какой-то израненный человек повис на стремени и дергался, цепляясь за сапог князя, пока его кололи копьями в спину.
По городищу разбежались олени из разбитого загона; лаяли псы, хватая за ляжки; кричали женщины, разыскивая в свалке детей. Истоптанный снег алел лоскутьями и полосами крови. Из сугробов торчали ноги и руки мертвецов, стрелы, копья, мечи, рогатины. Трупы висели на заборах, высовывались, застряв, из окошек, лежали на дороге. Кровь капала сверху, как дождик. Вьюга крутила и несла клочья одежды, шапки, рукавицы, пучки волос, обрывки шкур. Будто запасной инвентарь, вывалившийся из опрокинутой телеги, валялись под ногами отрубленные руки и головы, разбрызганные мозги, полуразмотанные клубки человеческих внутренностей.
Князь знал, что увидит кровь и ужас битвы. Но вокруг него была не битва, когда заклятые враги скрещивают мечи. Вокруг него бушевал напрочь лишенный страха безумный пир. Так над тушей заваленного, но еще живого оленя пирует изголодавшаяся волчья стая, где волки выдирают из тела куски еще трепыхающегося мяса и рвут их друг у друга из зубов. Это было какое-то дикое, зверское камлание – и даже на крепостном валу плясал, пел и бил в бубен, как шаман, какой-то сумасшедший. Князь не мог понять, как же эти лесные охотники, что способны часами неподвижно выслеживать зверя, вдруг утратили свою вековую, опытом внушенную сдержанность и сами стали зверьми?
Вот ратник подбрасывает вверх, хохоча, ребенка и ловит его, пронзая насквозь, на бердыш. Вот за изгородью высовывается по пояс старик вогул и бережно насаживает на кол отрубленную голову, еще дергающую губами в беззвучном крике. Вот под амбаром пермяк насилует женщину, и та отдается ему с какой-то ненасытной алчностью, распаляя еще больше. Вот рядом другой охотник-пермяк, придавив коленями чьи-то елозящие ноги, вспарывает обнаженный живот, достает руками черную, дымящуюся печень и впивается в нее зубами. Вот посадский мужик на ходу смахивает мечом с плеч голову вогула и, пока безглавое тело еще бежит, за волосы кидает ее мертвецу в спину, сшибая с ног. Вот еще один дружинник ошалело стоит поперек дороги, разинув рот и скосив глаза на оперенье стрелы, что пронзила его ухо. Вот вогул и пермяк вместе с разных сторон яростно рубят по спине оленя, что упал между ними на передние ноги и кричит, пытаясь встать, – они хотят быстрее свалить его, чтобы кинуться друг на друга. Вот русский мужик сидит в сугробе и осторожно, чтобы не отвлекать, тянет из-под ног дерущихся бурые веревки своих кишок. А вот вдруг посреди бойни возвышается давно знакомый промысловик Кирюха и попросту с наслажденьем пьет воду из деревянной бадейки.
«Михан, не ходи за Камень…» И князь обеими руками высоко держал древко хоругви, словно висел над обрывом на веревке, сброшенной ему с вечного, мудрого и доброго неба.
Строения расступились. Михаил выехал на састум – главную площадь Пелыма, обставленную идолами. Впереди высился заплот, ограждающий двор хозяина городища – хакана Асыки. На састуме, визжа, гарцевали уланы Исура. Несколько мужиков бревном били в запертые ворота. Ворота треснули и проломились. Татары взвыли, бросаясь к пролому. Но тут из него, трубя, вырвались навстречу боевые лоси Асыковой дружины.
Огромные, горбоносые, бородатые, они летели вперед, ничего не видя, выбрасывая перед собой тонкие сухие ноги. Вогульские воины взревели, выставляя копья. Покатились в разные стороны смятые копытами мужики; заржав, повалились с разбитыми коленями татарские кони; несколько уланов взлетело из седел на остриях копий. Конь Михаила попятился.
И тут князь увидел, как в проеме ворот, тоже верхом на лосе, появился высокий человек с бледным безжизненным лицом, с длинными сивыми косами, с рогатым оленьим черепом вместо шлема. Это и был сам Асыка. Михаил помнил его. Мгновение два князя глядели друг на друга через площадь. А на площади, на састуме, бухарские кони вились вокруг югорских великанов. Михаил тверже перехватил хоругвь. Асыка взял свое копье наперевес и послал лося напрямик на чердынского князя.
Михаил, не шевелясь, смотрел, как несется на него вогул, целя острием ему в грудь. Копье Асыки не вздрагивало. Хоругвь колыхалась над Михаилом, сметая кистями снег с его непокрытой головы. Оба князя сидели в седлах совершенно прямо.
И вместе с Асыкой неслась на Михаила воля Каменных гор, над которыми он осмелился себя поставить. Неслась месть Вагирйомы, которой он не стал бояться, и судьба, богам которой он не поклонился. Неслась смерть, что подбиралась к нему, вышибая любимых людей, как на пермских пашнях камни выламывают зубья из бороны, и неслось проклятие страшной любви, от которой он, Михаил, не пожелал отречься.
Но посредине пляшущей вьюги и буйства кровавого пира, чтобы самому не вовлечься в эту пляску, Михаилу надо было стоять неподвижно, лишь бы не пошатнулась хоругвь и серебряный медведь не уронил со спины книгу. Михаил и не двигался. «Михан, не ходи за Камень…»
И вдруг конная тень промелькнула между Михаилом и Асыкой. Асыка вылетел из седла, швырнув в небо копье, и, ломая рога на шлеме-черепе, рухнул в снег. Это Исур опоясал вогульского князя арканом.