III
Милые люди
Дождь застиг Пелагию в полусотне шагов от ворот. Он полился дружно, обильно, весело, сразу дав понять, что намерен вымочить до нитки не только рясу и платок инокини, но и нижнюю рубашку, и даже вязанье в поясной сумке. И Пелагия устрашилась. Оглянулась, не идет ли кто, подобрала полы и припустила по дороге с замечательной резвостью, чему способствовали занятия английской гимнастикой, которую, как уже говорилось, сестра преподавала в епархиальной школе.
Достигнув спасительной аллеи, Пелагия прислонилась спиной к стволу старого вяза, надежно укрывшего ее своей густой кроной, вытерла забрызганные очки и стала смотреть на небо.
И было на что. Ближняя половина высокого свода сделалась лилово-черной, но не того глухого, мрачного цвета, какой бывает в беспросветно пасмурные дни, а с маслянистым отливом, будто некий небесный гимназист из озорства опрокинул на голубую скатерть фиолетовые чернила. До отдаленной половины скатерти пятно еще не распространилось, и там по-прежнему царствовало солнце, а по бокам с обеих сторон выгнулись две радуги, одна поярче и поменьше, другая потусклее, но зато и побольше.
А через четверть часа всё поменялось: ближнее небо стало светлым, дальнее темным, и это означало, что ливень кончился. Пелагия сотворила молитву по случаю благополучного избавления от потопа и зашагала по длинной-предлинной аллее, выводившей к помещичьему дому.
Первым из обитателей усадьбы, встретившихся путнице, был снежно-белый щенок с коричневым ухом, выскочивший откуда-то из кустов и сразу же, без малейших колебаний, вцепившийся монахине в край рясы. Щенок еще не вышел из младенческого возраста, но нрав уже имел самый решительный. Крутя лобастой башкой и сердито порыкивая, он тянул на себя плотную ткань, и было видно, что так просто от этого занятия не отступится.
Пелагия взяла разбойника на руки, увидела шальные голубые глазки, розовый в черную крапинку нос, свисавшие на стороны бархатные щечки, отчего-то перепачканные землей, а иных подробностей рассмотреть не успела, потому что щенок высунул длинный красный язычок и с редкостным проворством облизал ей нос, лоб, а заодно и стекла очков.
На время ослепнув, монахиня услышала, как кто-то ломится через кусты. Запыхавшийся мужской голос сказал:
– Ага, попался! Опять землю где-то жрал, бисово отродье! Извиняй, сестрица, что лукавого помянул. Это его, несмышленыша, тятька с дедом приучили. Уф, спасибо, поймала, а то мне за ним не угнаться. Шустрый, чертяка. Ой, снова извиняй.
Пелагия одной рукой прижала теплое, упругое тельце к груди, другой сняла обслюнявленные очки. Увидела перед собой бородатого человека в ситцевой рубахе, плисовых штанах, кожаном фартуке – по виду садовника.
– Держите Закусая вашего, – сказала она. – Да покрепче.
– Откудова ты его прозвание знаешь? – поразился садовник. – Или бывала у нас? Что-то не вспомню.
– Нам, лицам монашеского звания, через молитву много чего открывается, обычным людям неведомого, – назидательно произнесла Пелагия.
Поверил бородатый, нет ли – неизвестно, но вынул из кармана пятиалтынный и с поклоном сунул инокине в сумку.
– Прими, сестрица, от чистого сердца.
Пелагия отказываться не стала. Самой ей деньги были не нужны, но Богу дарение, хоть бы и малое, в радость, если от чистого сердца.
– Ты в дом-то не ходи, – посоветовал садовник, – не сбивай зря ноги. Наши господа божьим людям милостыни не подают, говорят «прынцып».
– Я к Марье Афанасьевне, с письмом от владыки Митрофания, – предъявила свои полномочия Пелагия, и дроздовский житель почтительно сдернул с головы картуз, поклонился, перешел с «сестрицы» на «матушку».
– Что ж сразу не сказали, матушка. А я как дурень с денежкой сунулся. Пожалуйте за мной, провожу.
Шел первым, держа обеими руками извивающегося, сердито повизгивающего Закусая.
Справа, на лужайке, подле белокаменной беседки бродил чудной господин в широкополой шляпе и крылатке. Он держал под мышкой немалого размера ящик черного лакированного дерева, в руке – длинную треногу с острыми, окованными железом концами. Воткнул треногу в землю, водрузил ящик сверху, и стало ясно, что это фотографический аппарат, которые даже и в нашей отдаленной губернии уже перестали быть редкостью.
Господин оглянулся, на монашку посмотрел мельком, без интереса, а садовнику сказал:
– Что, Герасим, настиг беглеца? А я вот по парку брожу. Снимаю, как пар от земли идет. Редкий оптический эффект.
Красивый был господин, с ухоженной бородкой, длинными вьющимися волосами, сразу видно, что не из местных. Пелагии он понравился.
– Художник это по фотографическим картинам, – пояснил спутнице Герасим, когда немного отошли. – Из самого Питербурха. Гостят у нас. Они Степана Трофимовича, управляющего нашего, приятели. А звать их Аркадий Сергеевич господин Поджио.
Прошли еще шагов сто, а до зеленой крыши было шагать и шагать. Сзади зачмокали копыта, топча слегка размокшую дорожку. Обернулась Пелагия – увидела легкую одноколку, а в ней румяного барина в белой пуховой шляпе и полотняном сюртучке.
– Хорошего здоровьичка, Кирилл Нифонтович, – поклонился Герасим. – К ужину поспешаете?
– А куда ж еще? Тпру, тпру!
Выцветшие маленькие глазки, лучившиеся детски-наивным любопытством, воззрились на Пелагию, круглые щеки сложились складочками в добродушную улыбку.
– Кого это ты, Герасим, конвоируешь? Ого, и наследный инфант при тебе.
– Сестрица барыне послание от владыки несет.
Ездок сделал почтительную мину, приподнял с распаренной лысины шляпу:
– Позвольте отрекомендоваться. Кирилл Нифонтович Краснов, здешний помещик и сосед. Садитесь, матушка, прокачу, что ж вам утруждаться. И собакуса давайте прихватим, а то Марья Афанасьевна, поди, без него скучает. Глядит с высокого крыльца, не видно ль милого гонца.
– Это из Пушкина? – спросила Пелагия, усаживаясь рядом с симпатичным говоруном.
– Польщен, – поклонился тот, щелкнув кнутом. – Нет, это я сам сочиняю. Строчки льются из меня сами собой, по всякому поводу и вовсе без повода. Только вот в стихотворения не складываются, а то был бы славен не меньше Некрасова с Надсоном.
И продекламировал:
Мои стихи легки, как блохи.
Поверьте мне, мои стихи
Не так уж, в сущности, плохи,
Или, верней, не так уж плохи.
Через минуту-другую уже подъезжали к большому дому, снаряженному всеми атрибутами великолепия, каким оно рисовалось минувшему столетию, – дорической колоннадой, недовольными львами на постаментах и даже медными грос-егерсдорфскими единорогами по краям лестницы.
В прихожей Краснов почему-то шепотом спросил у миловидной горничной:
– Что, Танюша, как она? Видишь, Закусая ей вот доставил.
Синеглазая пухлогубая Танюша только вздохнула:
– Очень плохи. Не едят, не пьют. Всё плачут. Только недавно доктор уехал. Ничего не сказал, головой вот этак покачал и уехал.
* * *
В спальне у больной было сумрачно и пахло лавандовыми каплями. Пелагия увидела широкую кровать, тучную старуху в чепце, полулежавшую-полусидевшую на груде пышных подушек, и еще каких-то людей, рассматривать которых прямо сразу, с порога, было неудобно, да и темновато – пусть сначала глаза привыкнут.
– Закусаюшка? – басом спросила старуха и приподнялась, протягивая дряблые полные руки. – Вот он где, брыластенький мой. Спасибо, батюшка, что доставил. (Это Краснову.) Кто это с вами? Монашка? Не вижу, подойди! (Это уже Пелагии.)
Та приблизилась к кровати, поклонилась.
– Вам, Марья Афанасьевна, архипастырское благословение и пожелание скорейшего выздоровления от владыки. С тем и послал меня, инокиню Пелагию.
– Что мне его благословение! – сердито молвила генеральша Татищева. – Сам отчего не пожаловал? Ишь, черницу прислал, отделался. Вычеркну к лешему из духовной всё, что церкви отписано.
Щенок уже был у нее на руках и вылизывал старое, морщинистое лицо, не встречая ни малейшего противодействия.
У ног Пелагии раздался зычный лай, и на постель взгромоздился белыми лапами широкогрудый курносый кобель с обиженно наморщенным крутым лбом.
– Не ревнуй, Закидайка, – сказала ему больная. – Это же твой сынок, кровиночка твоя. Ну, дай и тебя приласкаю.
Она потрепала Закусаева родителя по широкому загривку, стала чесать ему за ухом.
Пелагия тем временем искоса разглядывала прочих, кто находился в спальне.
Молодой человек и девица, вероятно, были внуком и внучкой генеральши. Он – Петр Георгиевич, она – Наина Георгиевна, оба Телиановы, по отцу. Им, надо полагать, и главная выгода от завещания.
Пелагия попыталась представить, как этот ясноглазый, переминающийся с ноги на ногу брюнет подсыпает бедным псам яд. Не получилось. Про девушку, писаную красавицу – высокую, горделивую, с капризно приспущенными уголками рта – плохого думать тоже не хотелось.
Был еще и мужчина в пиджаке и русской рубашке, с простым и приятным лицом, которому удивительно не шли пенсне и короткая русая бородка. Кто таков – непонятно.
– Преосвященный прислал вам письмо, – сказала Пелагия, протягивая Татищевой послание.
– Что ж ты молчишь? Дай.
Марья Афанасьевна пригляделась к монашке получше. Видно, отметила и очки, и манеру держаться – поправилась:
– Дайте, матушка, прочту. А вы все ужинать ступайте. Нечего тут заботу изображать. Матушка тоже кушать пожалуйте. Таня, ты ей комнату отведи – ту, угловую, в которой давеча Спасенный этот ночевал. И очень складно выйдет. Он Спасенный, а она спасенная, потому что Христова невеста. Если Владимир Львович приедет, как грозился, Спасенного этого во флигель отселить. Ну его, противный.
* * *
Обустраивая гостью в светлой, опрятной комнатке первого этажа, выходившей окном в сад, словоохотливая Таня рассказывала про то, кто такой Спасенный, что останавливался здесь прежде. Пелагия про Спасенного знала (да и как ей было про него не знать, если на архиерейском подворье в последние недели только и разговоров было, что о синодальном инспекторе и его присных), но слушала внимательно. Правда, Таня почти сразу перешла на бубенцовского черкеса – какой он страшный, а все ж таки тоже человек, и ему ласкового слова хочется.
– Как я вечером во дворе с ним повстречалась – задрожала. А он посмотрел на меня своими черными глазами и вдруг как обхватит вот тут. Я аж обмерла вся, а он… – рассказывала Таня полушепотом, недовзбив подушку, да вдруг спохватилась. – Ой, матушка, что это я! Вам про такое слушать нельзя, вы инокиня.
Пелагия улыбнулась милой девушке. Умылась с дороги, потерла мокрой щеткой рясу, чтоб отчистить дорожную пыль. Немножко постояла у окна, глядя в сад. Был он чудо как хорош, хоть и запущен. А может, оттого и хорош, что запущен?
Вдруг где-то близко послышались голоса. Сначала мужской, приглушенный и прерывающийся от сильного чувства:
– Клянусь, я сделаю это! После этого тебе все равно жить здесь станет невозможно! Я заставлю тебя уехать!
Совсем немного любовных речей довелось слышать сестре Пелагии в своей жизни, однако все же достаточно, чтобы сразу определить – это был голос человека безумно влюбленного.
– Если и уеду, то не с вами, – донесся девичий голос еще ближе, чем первый. – И посмотрим еще, уеду ли.
Бедняжка, подумала Пелагия про мужчину, она тебя не любит.
Стало любопытно. Тихонько толкнув створку окна, она осторожно высунулась.
Комната была самая крайняя, справа от окна уже находился угол дома. Девушка стояла как раз на ребре, видная со спины, и то лишь до половины. По розовому платью Пелагия сразу поняла, что это Наина Георгиевна. Жалко только, мужчину из-за угла было не видно.
В этот миг донесся звон колокола – звали к ужину.
* * *
Стол был накрыт на просторной веранде, обращенной балюстрадой и лестницей в сад, за деревьями которого угадывался простор Реки, проносившей свои воды мимо высокого дроздовского берега.
Пелагия увидела немало новых лиц и не сразу разобралась, кто есть кто, но трапеза и последовавшее за ней чаепитие длились долго, так что понемногу всё прояснилось.
Помимо уже известных монахине брата с сестрой, фотохудожника Аркадия Сергеевича Поджио и соседа-помещика Кирилла Нифонтовича Краснова, за столом сидели давешний мужчина в русской рубашке (тот самый, с некрасивой, но располагающей внешностью), еще один бородач с мужицким лицом, но в твидовом костюме и пожухлая особа женского пола в нелепой шляпке с украшением в виде райских яблочек.
Некрасивый оказался здешним управляющим Степаном Трофимовичем Ширяевым. Бородач в твиде – Донатом Абрамовичем Сытниковым, известным богачом из исконных заволжских староверов, не так давно купившим неподалеку дачу. Про пожухлую особу, напротив, выяснилось, что она не то что не заволжская, но даже вовсе не русская, и зовут ее мисс Ригли. Какова ее роль в Дроздовке, понять было трудно, но, вероятнее всего, мисс Ригли принадлежала к распространенному сословию француженок, англичанок и немок, которые вырастили своих русских подопечных, выучили их, чему умели, да так и прижились под хозяйским кровом, потому что без них жизнь семьи представить стало уже невозможно.
В начале ужина сестру Пелагию ожидало неприятное потрясение.
К трапезе вышла Марья Афанасьевна, ведя на поводке Закидая с Закусаем и опираясь на Танино плечо. Видно, от архиереева письма генеральше полегчало, хоть настроение ее отнюдь не улучшилось. Преосвященный всегда говорил, что иного больного нужно не лекарствами пичкать, а хорошенько разозлить. Надо думать, именно эту методу в данном случае он и применил.
Отца с сыном отвели в сторонку, где первого уже ждала миска с мозговыми костями, а второго – с гусиной печенкой. Раздался хруст, чавканье, и два зада, большой и маленький, ритмично закачали белыми обрубками хвостов.
– Что это у вас, мисс Ригли, за оранжерея на шляпе? – спросила Татищева, оглядывая стол и явно высматривая, к чему бы придраться. – Хороша инженю выискалась. Хотя теперь что же, она у нас богатая наследница. Пора о женихах подумать.
Пелагия навострила уши и с большим, чем прежде, вниманием рассмотрела англичанку. Отметила живость мимики, тонкость губ, лукавые морщины вокруг глаз.
Мисс Ригли от внезапного нападения ничуть не оробела и безо всякого раболепства парировала выпад, почти не обнаруживая акцента:
– О женихах думать никогда не поздно. Даже и в вашем, Марья Афанасьевна, возрасте. Вы столько целуетесь с вашим Закидаем, что давно пора бы узаконить ваши отношения. А то какой пример Наиночке.
По смешку, прокатившемуся среди ужинающих, Пелагия поняла, что хозяйка грозна больше с виду и тиранство ее носит скорее номинальный характер.
Получив отпор от англичанки, генеральша навела свой гневный взор на монахиню.
– Хорош у нас владыка, а у меня племянничек. Хоть сдохни тут, ему лишь шутки. Что глазами хлопаешь, матушка? – Сердито обратилась она к Пелагии, и снова на ты. – Познакомьтесь, господа. Перед вами новоявленный Видок в рясе. Она-то меня и спасет, она-то злоумышленника на чистую воду и выведет. Вот уж спасибо, удружил племянник Мишенька. Послушайте-ка, что он тут пишет.
Марья Афанасьевна достала злополучное письмо, нацепила очки и прочла вслух:
– «…А чтобы вы, тетенька, окончательно успокоились, посылаю к вам свою доверенную помощницу сестру Пелагию. Она – особа острого разумения и быстро разберется, кому помешали ваши драгоценные псы. Если кто из ваших ближних и вправду желает вам зла, во что верить не хотелось бы, то Пелагия выявит и разоблачит пакостника».
За столом стало тихо, а какое при этом у кого было выражение лица, Пелагия не видела, ибо сидела ни жива ни мертва, покраснев и уткнувшись носом в тарелку с налимовым суфле.
В смущении она пребывала еще очень долго, стараясь обращать на себя как можно меньше внимания. Впрочем, никто с ней разговора и не заводил. Единственным ее наперсником при этом то ли намеренном, то ли случайно сложившемся остракизме был нахальный Закидай, пролезший под столом и высунувший из-под скатерти сморщенную морду прямо Пелагии на колени. Свою миску с мозговыми костями Закидай уже опустошил и теперь безошибочно определил, кто из сидящих за столом наиболее податлив к вымогательству.
Старший в роду белых русских бульдогов немигающе смотрел на инокиню, чуть наклонив на сторону круглую башку и наморщив сократовский лоб. Хоть Пелагия была голодна, но есть под этим проникающим в душу взглядом ей показалось совестно. Она тихонько взяла с вилки кусочек суфле, опустила руку под скатерть. Пальцы обдало жарким дыханием, щекотнуло шершавым языком, и рыба исчезла.
Разговор за столом между тем складывался интересный, о таланте и гении.
– Про меня все смолоду говорили: «талант, талант», – иронически щурясь, рассказывал Поджио. – Пока глуп был, очень этим гордился, а как в ум вошел, призадумался: только талант? Почему Рафаэль гений, а я всего лишь талант? В чем между ним и мною разница? В Италию ездил, на Рафа-элеву мадонну смотрел – явный гений. А погляжу на свои полотна – вроде всё, как нужно. И оригинально, и тонко, потоньше, чем у Рафаэля, много потоньше. И сразу видно, что талантливо, уж прошу извинить за нескромность, а не ге-ний, – разделяя слоги, произнес он и сделал звук губами, словно из пустышки воздух выпускал. – Оттого и бросил живопись, что талант у меня был, а гения не было. Фотографические картины теперь делаю, и, говорят, хорошие.
Талантливые. Но это ничего, ведь гениев в фотографическом искусстве пока нету, и Рафаэль свет не застит. – Аркадий Сергеевич невесело рассмеялся. – А вот у Степы, когда вместе в Академии учились, пожалуй что и гений обещался. Зря бросил писать, Степан. Я видел, как ты давеча акварельку набросал. Техника, конечно, запущена, но смело, смело. Такие штуковины теперь в парижских салонах за большие деньги идут, а ты еще двадцать лет назад угадал. Скажи, вот ты после стольких лет снова за кисть взялся – душа не запела?
Степан Трофимович Ширяев ответил угрюмо и неохотно, глядя в скатерть:
– Запела, не запела. Какая разница. А акварельку я так, от безделья намалевал. Косить уже откосили, жать еще рано. Передышка… Что прошлое вспоминать. Как сложилось, так и ладно. Талант, гений, не один ли черт. Надо делать дело, к которому приставлен. И чем прилежней, тем лучше.
Пелагии показалось, что Ширяев за что-то сердится на Поджио, да и тот, кажется, был несколько обескуражен отповедью. Желая перевести беседу в шутливое русло, он обернулся к монахине и с преувеличенной почтительностью спросил:
– А что по поводу гения и таланта полагает святая церковь?
Тема разговора инокине была интересна, да и собеседники нравились, поэтому она не стала уходить от ответа:
– Про позицию церкви вам лучше спросить кого-нибудь из иерархов, а по моему скромному разумению, весь смысл земной жизни состоит в том, чтобы гений в себе открыть.
– В этом смысл? – удивился Аркадий Сергеевич. – А не в Боге? Ну и сестрица.
– Я думаю, что в каждом человеке гений спрятан, маленькая такая дырочка, через которую Бога видно, – стала объяснять Пелагия. – Только редко кому удается в себе это отверстие сыскать. Тычутся все, как слепые котята, да все мимо. Если же свершится такое чудо, то человек сразу понимает – вот оно, ради чего он в мир пришел, и живет он дальше спокойно и уверенно, ни на кого не оглядываясь. Вот это и есть гений. А таланты много чаще попадаются. Это те, кто окошка того волшебного не нашел, но близок к нему и отсветом чудесного сияния питается.
Для вящей убедительности она взмахнула рукой, указывая на небо, да так неудачно, что зацепила широким рукавом чашку и залила Кириллу Нифонтовичу всю брючину.
Он, бедный, аж на одной ножке заскакал – так горячо было. Скачет, охает и приговаривает:
А коварная девица,
Шемаханская черница,
Говорит тому царю:
«Я живьем тебя сварю».
Пелагии со стыда в пору под землю провалиться – чуть не расплакалась. И про талант не вышло договорить, очень уж все смеялись.
Степан Трофимович, правда, попытался было продолжить разговор и спросил, внимательно глядя на монахиню:
– Вот вы как про гений думаете?
Но Марья Афанасьевна, сильно скучавшая во все время теоретической дискуссии, бесцеремонно вторглась в беседу:
– Вы, матушка, чем рассуждать о материях да людей кипятком шпарить, лучше разгадали бы мне поскорей, кто Загуляя с Закидаем травил.
В это время Герасим как раз вносил из сада вазу с яблоками, грушами и сливами. Появление садовника подействовало на мисс Ригли, до сего момента безучастно курившую пахитоски, неожиданным и возбуждающим образом.
– Что вы будто с ума сошли с этими вашими бульдогами! Просто прожорливые твари, вечно по саду бегают, и маленького бэби тоже приучили. А в саду какой только дряни нет. Вчера собственными глазами видела дохлую ворону, честное слово! Вы бы лучше, добрая сестра, расследовали, кто мой газон затоптал.
По столу пронесся полувздох-полустон, и Пелагия поняла, что газон мисс Ригли, очевидно, был у дроздовских аборигенов притчей во языцех.
– Нет, кто его затоптал, я вам сама назову, – воинственно воздела палец англичанка. – Вы только помогите мне найти улики, а то у нас тут в очевидные вещи верить не желают.
– Сдался нам ихний газон паршивый, – сказал Герасим в сторону, раскладывая фрукты поавантажней. – Очень нужно его топтать.
– Это у них давний газават с мисс Ригли, – пояснил монахине Петр Георгиевич, весело морща красноватый нос. – Она критикует Герасима за леность и в педагогических целях разбила квадратную сажень настоящего английского газона – там, возле обрыва. Хочет показать, как должна выглядеть трава в парке. Ну а Герасим учиться не желает и даже, кажется, совершил диверсию. Во всяком случае, третьего дня кто-то основательно потоптался на бесценном газоне.
– Уж вам-то, Петр Георгиевич, грех, – обиженно сказал Герасим. – На эту щетину обгрызанную не то что ступить – плюнуть противно. Нечего природу поганить, пусть произрастает всякая зелень и древесность, как Господь положил.
– Он еще на Господа ссылается! – прокомментировала эту доктрину мисс Ригли. – Мужчинам только бы оправдание найти, чтобы ничего не делать.
Однако перебранка вышла довольно ленивая, без истинного азарта, да и тягучий августовский вечер никак не располагал к ожесточению.
Возникла продолжительная, нетягостная пауза, и вдруг Наина Георгиевна не совсем впопад произнесла, ни к кому не обращаясь:
– Да, мужчины жестоки и преступны, но без них совершенно нечего было бы делать на свете.
На протяжении всей трапезы внучка генеральши была печальна и задумчива, в общей беседе не участвовала и, похоже, к ней даже не прислушивалась. Пелагия всё поглядывала на нее, пытаясь понять, всегдашнее ли это ее поведение или же сегодня с Наиной Георгиевной происходит нечто особенное. Может быть, причина ее странной отрешенности объясняется разговором, обрывок которого донесся до слуха монахини перед ужином? Но кто тогда был ее собеседник – тот, с глуховатым от страсти голосом? Один из тех, кто сидит сейчас за столом?
И еще Пелагия поражалась тому, как причудливо обошлось Провидение с братом и сестрой, распорядившись одним и тем же набором черт совсем по-разному. Петр Георгиевич, молодой еще человек (по виду лет под тридцать), имел черные волосы, выгоревшие на солнце брови и ресницы и мучнисто-белый цвет лица, на котором нелепо выделялся большой красный нос. У Наины же Георгиевны распределение красок было прямо противоположным: золотистые волосы, черные брови и ресницы, нежно-розовые щечки и точеный, с прелестной горбинкой носик. Такая красавица, безусловно, могла закружить голову и подвигнуть на любые безумства. С точки зрения Пелагии, барышню немного портил своенравный изгиб рта, но очень вероятно, что именно эта ломаная линия больше всего и сводила мужчин с ума.
Похоже, Наина Георгиевна была в Дроздовке на особом положении – невнятная фраза, оброненная ею, повлекла за собой несколько напряженное молчание, словно все ждали, не добавит ли она чего-то еще.
И Наина Георгиевна добавила, но следуя какой-то своей внутренней мысли, так что понятней не стало:
– Любовь – всегда злодейство, даже если она счастливая, потому что это счастье обязательно построено на чьих-то костях.
Ширяев дернул головой, словно от удара, да и Поджио улыбнулся как-то вымученно, а богач Сытников, напирая на «о», спросил:
– Это в каком же смысле, позвольте узнать? – И обхватил рыжеватую, с проседью бороду в горсть крепкими короткими пальцами.
– Любовь не бывает без предательства, – продолжила Наина Георгиевна, глядя прямо перед собой широко раскрытыми черными глазами. – Потому что любящий предает родителей, предает друзей, предает весь мир ради кого-то одного, кто этой любви, может быть, и недостоин. Да, любовь – тоже преступление, это совершенно очевидно…
– И в каком смысле «тоже»? – пожал плечами Сытников. – Что у вас за привычка говорить недомолвками?
– Это она интересничает, – фыркнул брат. – Прочла где-то, что в столицах современные барышни непременно изъясняются загадками, вот и упражняется на нас.
В этот момент к Петру Георгиевичу подошла Таня подлить чаю в чашку, и Пелагия заметила, как молодой человек на миг стиснул пальцами ее руку.
– Благодарю вас, Татьяна Зотовна, – нежно сказал он, и горничная вспыхнула, метнув взгляд украдкой на Марью Афанасьевну. – А что вы думаете про любовь?
– Нам думать не положено, – пролепетала Таня. – Для того образованные люди есть.
– Однако у нашей инокини отменный аппетитец, – заметил Краснов, показав на пустое блюдо, с которого Пелагия только что взяла последний ломоть ветчины. – Ничего, сестрица, что скоромное?
– Ничего, – застеснялась Пелагия. – При некрепком здоровье устав позволяет.
И сделала вид, что подносит ветчину ко рту. Закидай тут же возмущенно ткнул ее мордой в коленку – мол, не забывайся. Пелагия незаметно опустила руку, запихнула ветчину вымогателю в пасть и слегка толкнула ладонью в мокрый холодный нос: всё, больше нету. Закидая тут же как ветром сдуло.
– За что люблю предписания нашей православной церкви, – сказал Краснов, – так это за продуманность диетических установлений. Вся сложная система постов и разговений, если оценивать ее с медицинской точки зрения, идеальным образом упорядочивает работу желудка и кишечника. Нет, право, что вы смеетесь, я серьезно! Осенний и зимний мясоеды призваны поддержать рацион питания в холодное время года, а великий пост прекрасно обеспечивает очищение кишечника перед весенне-летним травоядением. Своевременное опорожнение кишечника – краеугольный камень интеллектуальной и духовной жизни! Я, например, компенсирую несоблюдение постов ежевечерними клистирами из настоя ромашки и всем рекомендую делать то же самое. Я на эту тему даже катрен сложил:
Не спи, красавица, постой,
Досадной не свершай промашки.
Принять забыла ты настой
Всеочистительной ромашки.
– Да ну вас совсем, Кирилл Нифонтович, – махнула рукой Марья Афанасьевна, отсмеявшись. – Вы, матушка, его не слушайте, он у нас сторонник прогресса. На велосипеде по лугу ездит, коров пугает. И в гости к нему без предупреждения заявиться не вздумайте, он частенько на крыше голышом сидит – солнечные ванны принимает. Тьфу, срам! А видите, у него вкруг плеши щетина ежом? Это он в начале лета всякий раз волоса начисто сбривает, у него, видите ли, макушка дышит. Имение недавно перезаложил, чтобы из Заволжска к себе домой телеграфный провод протянуть. А зачем, знаете? Чтоб с почтмейстером по телеграфу в шашки играть. И добро бы еще играл хорошо, а то все время проигрывает.
– И что с того? – ничуть не обиделся Кирилл Нифонтович. – Я же не для самолюбия играю, а в назидание нашим заволжским дикарям. Пусть знают, что такое прогресс. Ведь в Европе что ни день новые открытия и изобретения, в Америке нынче строят такие дома, что до облаков достают, а наши двоеперстцы долгополые от паровоза шарахаются, на газовый фонарь жмурятся, чтоб сатанинским пламенем не опоганиться.
– Это верно, что наши староверы к новому недоверчивы, да не все же, – вступился за своих Сытников. – Молодые подрастут, и у нас тут всё переменится. Вот днями заезжал ко мне сюда один купец из беспоповцев, Аввакум Силыч Вонифатьев, рядился лес продавать. Да вы, поди, помните – я, перед тем как его идти встречать, рассказывал тут за чаем, как его в пятнадцать лет за тридцатитрехлетнюю невесту выдавали. Вас, Петр Георгиевич, не было, вы в Заволжск ездили.
Степан Трофимович кивнул:
– Как же, история колоритная, в духе местных обычаев. Бубенцов еще сказал, что власть потому и хочет ваше дикое раскольничество искоренить, чтобы избавиться от этакого варварства. А вы, Донат Абрамыч, с ним поругались.
– Вот-вот, тот самый Вонифатьев.
– И что, продал он вам лес? – спросил Ширяев. – Какой? Сколько десятин?
– Хороший, чистая сосна. Без малого три тысячи десятин, только далеконько, в верховьях Ветлуги. Немалые деньги содрал, тридцать пять тысяч. Ну да ничего, я тому лесу дам лет пять-десять подрасти, туда как раз и узкоколейку протянут, а потом возьму на нем верных тысяч триста. Но не о том речь. С Вонифатьевым сынок был, занятный мальчуган. Пока мы с его папенькой, как у нас заведено, сходились, расходились, плевали, снова сходились, прежде чем по рукам ударить, я мальчонку этого, чтоб не скучал, в библиотеку посадил с яблоками и пряниками. Заглядываю, не уснул ли – а он мой учебник по электромоторам читает (я из Москвы недавно выписал, интересуюсь). Удивился, спрашиваю – тебе зачем? А он мне: вырасту, дяденька, и через лес дорогу электрическую пущу. Просеку рубить и рельсы класть – это долго и дорого. Я, говорит, столбы крепкие поставлю и по ним подвесные вагонетки погоню. Дешевле выйдет, быстрей и удобней. А вы с Бубенцовым говорите – дикари…
– Закидай! – вскинулась вдруг Марья Афанасьевна, заполошно всплеснув руками. – Закидаюшка! Где Закидай? Что-то я его давно не вижу!
Все заозирались по сторонам, а сестра Пелагия заглянула и под стол. Бульдога на террасе не было. Маленький Закусай, раскинув лапы, мирно сопел подле пустой миски, а вот его родитель куда-то запропастился.
– В сад сбежал, – констатировала мисс Ригли. – Нехорошо. Опять какой-нибудь дряни нажрется.
Генеральша схватилась за сердце.
– Ой, что же это… Господи… – И истошно закричала: – Закидаюшка! Где ты!?
Пелагия с изумлением увидела, что из глаз Татищевой катятся крупные истеричные слезы. Хозяйка Дроздовки попыталась подняться, да не смогла – мешком осела в соломенное кресло.
– Милые, хорошие… – забормотала она. – Идите, бегите… Сыщите его. Герасим! Ах, ну скорей же! Уйди ты, Таня, со своими каплями. Беги со всеми, ищи. Капли мне вон матушка даст, она все равно парка не знает… Найдите мне его!
Вмиг терраса опустела – все, даже строптивая мисс Ригли и своенравная Наина Георгиевна, бросились разыскивать беглеца. Остались лишь всхлипывающая Марья Афанасьевна да сестра Пелагия.
– Двадцать мало, лейте тридцать…
Трясущейся рукой Татищева взяла стакан с сердечными каплями, выпила.
– Дайте мне Закусая! – потребовала она и, приняв щенка, прижала к груди теплое сонное тельце.
Закусай приоткрыл было глазки, тоненько тявкнул, но просыпаться передумал. Немного побарахтался, забираясь генеральше поглубже под увесистый бюст, и затих.
Из-за деревьев доносились голоса и смех перекликающихся между собой искателей, которые разбрелись по обширному парку, а несчастная Марья Афанасьевна сидела ни жива ни мертва и все говорила, говорила, словно пыталась отогнать словами тревогу.
– …Ах, матушка, вы не смотрите, что у меня тут полон дом народу, я ведь, в сущности, страшно одинока, меня по-настоящему и не любит никто, кроме моих деточек.
– Разве этого мало? – утешительно молвила Пелагия. – Такие прекрасные молодые люди.
– Вы про Петра с Наиной? А я про моих собачек. Петр с Наиной что… Я им только помеха. Детей моих всех Господь прибрал. Дольше всех Полиночка, младшая, зажилась, но и ей век выпал недолгий. Умерла родами, когда Наина появилась. Славная она была, живая, сердцем горячая, а по-женски дура дурой, вот и Наина в нее. Выскочила Полиночка замуж против нашей с Аполлон Николаичем воли за паршивого грузинского князька, который только и умел, что пыль в глаза пускать. Я с ними и знаться не хотела, но когда Полиночка преставилась, сироток пожалела. Выкупила их и к себе забрала.
Пелагия удивилась:
– Как это выкупили?
Генеральша пренебрежительно махнула рукой:
– Очень просто. Пообещала папаше ихнему, что оплачу его долги, если бумагу мне напишет, что никогда более к сыну и дочери не подойдет.
– И подписал?
– А куда ему деваться было? Или подписывать, или в яму садиться.
– Так ни разу и не объявился?
– Отчего же. Лет пятнадцать тому прислал мне слезное моление. Не о встрече с детьми молил – о денежном вспомоществовании. А после, сказывают, вовсе в Америку уехал. Жив ли, нет ли, неизвестно. Но подпортил-таки мне внуков своей петушиной кровью. Петя вырос никчемником, недотепой. Из лицея выгнали за проказы. Из университета отчислили за крамолу. Насилу вымолила через министра, чтоб мне его под опеку выслали, а то хотели прямо в Сибирь. Мальчик-то он добрый, чувствительный, да уж больно того… глуп. И характера нет, ни к какому делу не годен. Пробует Степан Трофимычу помогать, да только проку от него, как от монашки приплоду.
Пелагия закашлялась, давая понять, что находит сравнение неудачным, но Марье Афанасьевне подобные тонкости были недоступны. Она с мукой в голосе воскликнула:
– Господи, да что же они так долго? Уж не случилось ли чего…
– А что Наина Георгиевна? – спросила Пелагия, желая отвлечь Татищеву от беспокойных мыслей.
– В мать, – отрезала хозяйка. – Такая же блажная, только еще от князька страсть к фасону унаследовала. Раньше слово было для этого хорошее, русское – суебесие. То актеркой хотела стать, всё монологи декламировала, то вдруг в художницы ее повело, а теперь вообще не поймешь что несет – заговариваться стала. Сама я виновата, много баловала ее девчонкой. Жалела, что маленькая, что сирота. И на Полиночку сильно похожа была… Что, ведут?!
Она приподнялась на кресле, прислушалась и снова села.
– Нет, показалось… Что с ними будет, как помру – бог весть. Вся надежда на Степана. Честный он, верный, порядочный. Вот бы Наине какого мужа надо, и любит он ее, я вижу, да разве она понимает, что в мужчинах ценить надо? Степа – воспитанник наш. Вырос здесь, поехал в Академию на художника учиться, а тут Аполлон Николаевич преставился. Так Степан, хоть и мальчишка еще был, учебу бросил, вернулся в Дроздовку, взял в руки хозяйство и ведет дело так, что мне вся губерния завидует. А ведь не по сердцу ему это занятие, я вижу. Но ничего, не ропщет, потому что долг понимает… Виновата я перед ним, грешница. Повздорила позавчера и с ним, и с внуками, из-за Загуляя не в себе была. Переделала духовную, теперь вот самой совестно…
Пелагия открыла было рот спросить, что за изменения сделаны в завещании, но прикусила язык, ибо с Марьей Афанасьевной происходило нечто диковинное.
Генеральша разинула рот, выпучила глаза, складки ниже подбородка заходили мелкими волнами.
Удар, испугалась монахиня. И очень просто – при такой дебелости далеко ли до апоплексии.
Но Татищева признаков паралича не выказывала, а наоборот, рывком вскинула руку и указала пальцем куда-то инокине за спину.
Пелагия обернулась и увидела, что к лестнице из сада, оставляя на земле алый след, ползет Закидай. Из белой бугристой головы пса торчал крепко засевший топорик, почему-то выкрашенный синим, так что вся эта белосине-красная гамма в точности повторяла цвета российского флага.
Закидай полз из последних сил, высунув язык и глядя в одну точку – туда, где застыла охваченная ужасом Марья Афанасьевна. Не скулил, не повизгивал, просто полз. У самой веранды силы его иссякли, он ткнулся башкой в нижнюю ступеньку, два раза дернулся и замер.
Татищева зашелестела платьем, кренясь набок, и прежде чем сестра Пелагия успела ее подхватить, повалилась на пол – голова старухи сочно стукнулась о сосновые доски. Лишившийся колыбели Закусай мягким белым мячиком покатился по веранде и жалобно тявкнул спросонья.