X
Борзой щенок
Открыв глаза, Пелагия увидела над собой небесный свод. Он был темно-синий, низкий, усыпанный тусклыми неподвижными звездами, и держался так, как описано в старинных книгах, – на четырех столпах. Это подтверждало неправоту Коперника, что сестру нисколько не удивило, а отчего-то даже обрадовало. Над лежащей, заслонив собой изрядный кус небесной сферы, навис владыка Митрофаний – огромный, седобородый, с прекрасным и печальным лицом. Пелагия поняла, что он-то, оказывается, и есть Господь Бог Саваоф, и обрадовалась еще больше, но здесь уже удивилась собственной слепоте: как это она раньше не сообразила такой простой и очевидной вещи. Ясно стало и то, что все сие – сон, но сон хороший, к добру, а может быть, даже вещий.
– Что глазами хлопаешь, скандальная особа? – спросил Саваоф – как положено Богу, вроде бы с суровостью, но и с любовью. – Осквернила пречестнейшее архиерейское ложе женской плотью, каковой здесь отроду не бывало, и еще улыбаешься. Как я тут теперь спать-то буду? Поди, приму муку плотоискусительную горше святого Антония. Гляди, Пелагия, вот отдам тебя на консисторский суд за непотребство, будешь знать. Хороша невеста Христова: валяется вся грязная, мокрая, чуть не телешом, да еще в яме с этакой пакостью. Уж яви милость, растолкуй мне, пастырю неразумному, как тебя туда занесло? Как ты догадалась, что головы убиенных именно там зарыты? Ты говорить-то можешь? – Митрофаний наклонился еще ниже, встревоженно положил Пелагии на лоб приятно прохладную руку. – А если говорить трудно – лучше помолчи. Вон у тебя лоб весь в испарине. Доктор говорит, горячка от сильного потрясения. Больше суток в себя не приходила. И на руках тебя носили, и в карете перевозили – а ты будто спящая красавица. Что с тобой стряслось-то, а?.. Молчишь? Ну помолчи, помолчи.
Только теперь монахиня разгадала загадку столпов и небесной сферы. Это был балдахин над старинной кроватью в архиереевой опочивальне: по синему бархату вышиты парчовые звезды.
Чувствовала себя сестра очень слабой, но вовсе не больной – скорее изнеможение было приятное, словно после долгого плавания.
Так я же и плавала, вспомнила она, и еще сколько.
Шевельнула губами, опробовала голос. Вышло хрипловато, но внятно:
– А-а-а.
– Ты чего, чего? – переполошился епископ. – Скажи, что дать-то? Или доктора позвать?
И уж вскочил, готовый бежать за помощью.
– Сядьте, владыко, – сказала ему Пелагия, осторожно ощупывая ноющие мышцы плеча. – Сядьте и слушайте.
И рассказала преосвященному обо всех событиях, начиная с самого «следственного опыта» и вплоть до страшных раскопок, от одного воспоминания о которых у нее задрожал голос и на глазах выступили слезы.
Митрофаний слушал, не перебивая, только в самых критических местах тихонько приговаривал «Господи Царю Небесный» или «Сыне Божий» и осенял себя крестным знамением.
Когда же монахиня закончила свою повесть, архиерей опустился на колени перед висевшей в углу иконой Спасителя и произнес недолгую, но прочувствованную благодарственную молитву.
После сел к кровати и сказал, часто моргая ресницами:
– Прости ты меня, Пелагиюшка, Христа ради, что на такую страсть тебя послал. А я себя, ирода властолюбивого, до смертного часа не прощу. Никакие благоуправительные замышления вкупе с архиерейским посохом не стоят того, чтоб на христианскую душу, да еще и на слабые плечи женские этакое бремя взваливать.
– Про слабые женские плечи слышать обидно, – рассердилась инокиня. – Посмотрела бы я, кто из мужчин столько по Реке проплыл бы в такую бурю, да ночью. А что до замышлений и посоха, то ими тоже бросаться не следовало бы. Где это в Священном Писании сказано, что нужно злому духу без боя уступать? Хуже уж, кажется, и нет ничего. Вы лучше расскажите мне, ваше преосвященство, что у вас тут выяснилось, пока я в обмороке лежала. Вы сказали «головы»? Это те самые, которые якобы Шишиге в дар унесены? Я, правда, видела только одну, детскую, и еще отрубленную руку. Рука-то откуда?
– Погоди, погоди, ишь вопросов-то накидала. – Митрофаний прикрыл ей ладонью рот. От пальцев владыки хорошо пахло книжными корешками и ладаном. – Была в яме и вторая голова, ты до нее совсем немножко не дорыла. Была и одежда. Да, головы те самые, от тел, выброшенных Рекой в прошлом месяце. И личность теперь установили – по беспалой руке. Помнишь, у мужчины мертвого кисть была отрублена? Видно, затем и отрубили, чтобы опознание затруднить, уж больно явственная примета.
– Ба бо боби? – промычала Пелагия через ладонь, имея в виду «да кто они?».
Владыка понял.
– Купец Аввакум Вонифатьев из Глуховского уезда и его девятилетний сын отрок Савва. Приезжал купец к Донату Абрамовичу Сытникову лес продавать и сгинул. А дома не хватились, ибо он жене сказал, что покидает ее навек и боле не вернется. Плохо они ладили, она его намного старше была. Видно, хотел Вонифатьев на полученные от сделки деньги где-нибудь в ином месте жизнь строить. Да не вышло… Установлено, что Сытников купил лес за тридцать пять тысяч и деньги Вонифатьеву выдал на месте, наличными, после чего отец с сыном ушли, хоть время было уже позднее. Сытников говорит, что предлагал дать бричку, но купец отказался. Сказал, что возьмет тройку на постоялом дворе в ближнем селе Шелкове, однако в Шелкове Вонифатьевых никто не видал. Полиция, конечно, забрала Сытникова для допроса, но, думается мне, невиновен он. Слишком богатый человек, чтобы из-за тридцати пяти тысяч этакий грех на душу брать. А может, бес жадности попутал – всякое бывает. Но не в том дело… – Глаза Митрофания блеснули азартным блеском. – Тут главное, что…
Он отнял руку от уст Пелагии, чтобы воздеть торжествующий перст, и монахиня немедленно воспользовалась предоставленной свободой изречения:
– …что инспектор Бубенцов сел в лужу, – закончила она за преосвященного.
Архиерей улыбнулся:
– Я хотел сказать «сатанинские козни посрамлены», но ты, дочь моя, выразилась точнее. Выходит, Вонифатьевых умертвили из-за денег, никакого человеческого жертвоприношения не было, нет и шишигиного капища. Зря Бубенцов злосчастных зытяков притеснял. Всему его разбирательству и всей его Чрезвычайной комиссии цена грош. Вот какой нам всем от Господа подарок. Через тебя, через твои таланты и твою храбрость нам явленный. Остался наш бесенок с носом. Уедет теперь несолоно хлебавши и еще от покровителя своего нагоняй получит за этакий конфуз.
– Не уедет, – тихо и решительно объявила сестра Пелагия. – И нагоняя не получит.
Митрофаний схватился рукой за наперсный крест:
– Как так «не уедет»? Как так «не получит»? Это еще почему? Что ему теперь здесь делать?
– В тюрьме сидеть, – отрезала инокиня. – И нагоняем он не отделается. Тут, отче, каторга. Лет на двадцать. За двойное убийство из корысти, да с умерщвлением отрока, суд меньше никак не даст.
– Мстительность – тяжкий грех, – назидательно молвил владыка, – поддаваться этому чувству нельзя. Бубенцов, конечно, мерзавец, но такое преступление было бы слишком чудовищно даже и для него: умертвить двух невинных, один из коих ребенок, головы им отрезать, и всё для того, чтобы свою карьеру устроить? Уж это, дочь моя, чересчур. Конечно, грешным делом и я поначалу распалился, когда до этой мысли дошел, но после охолонул. Нет, Пелагиюшка, наш фанфаронишка никого не убивал, просто решил воспользоваться удобным происшествием. Опять же в древней летописи имеется упоминание про отсеченную главу и бога Шишигу. Куда как правдоподобно. Что нам про убийство Вонифатьевых известно? Очень немногое. Что умертвили их где-то неподалеку от Дроздовки, так что от сытниковской дачи далеко отъехать они не успели. Деньги забрали, тела сбросили с обрыва в Реку – их потом ниже по течению выбросило. Головы, руку и одежду закопали в саду, под осиной. Теперь злоумышленника (или злоумышленников) не сыскать. Время ушло.
Пелагия, не слушая, воскликнула:
– Ах вот почему она собак-то!
Рывком села на кровати, но от резкого движения комната закачалась, поплыла, и сестра снова легла. Подождала, пока пройдет головокружение, и продолжила:
– Теперь понятно. Конечно, не в наследстве дело. Дело в самих бульдогах. Они бегали где хотели, носились по всему парку. Унюхали под осиной интересный запах, стали подкапывать, а Наина Георгиевна увидела. Должно быть, в первый раз просто прогнала их, а они снова и снова. Тогда и решила отравить…
– Погоди, погоди. – Митрофаний нахмурился. – Так у тебя выходит, что это Наина купца с сыном убила и головы им отрезала? Нелепица!
– Нет, убила не она. Но она знала, кто это сделал, и знала про головы.
– Соучастница? Это княжна-то? Но зачем?
– Не соучастница, а скорее свидетельница. Случайная. Как это могло получиться? – Пелагия не смотрела на преосвященного. Быстро двигала бровями, морщила конопатый нос, помогала себе руками – одним словом, соображала. – Она часто бродила вечерами и даже ночью по парку одна. У романтических девушек это бывает. Очевидно, увидела, как убийца закапывает головы.
Митрофаний недоверчиво покачал головой:
– Увидела и промолчала? Злодеяние-то ведь какое сатанинское.
– Вот! – вскинулась монахиня. – Именно что сатанинское! В этом и дело! То-то она про злодейство и про исчадие загадочные слова говорила. «Любовь – всегда злодейство» – это ее слова.
– Что же она, Диаволу служила? – удивился епископ.
– Ах что вы, владыко, какому Диаволу. Она служила любви.
– Не понимаю…
– Ну конечно, – непочтительно отмахнулась от него Пелагия, как бы разговаривая сама с собой. – Девушка страстная, с воображением, томящаяся от нерастраченности чувств. С детства избалованная, незаурядная, да и жестокая. Жила себе как во сне, любила единственного приличного человека в ее окружении, Ширяева. Говорила с ним о прекрасном и вечном. Мечтала стать актрисой. Так и дожила бы до стародевичества, потому что Мария Афанасьевна дама крепкого здоровья, а до ее смерти Ширяев всё сидел бы в Дроздовке – уехать не уехал бы и руки бы не попросил. С его позиции это, верно, было бы безнравственно – понуждать тех, кто от тебя зависит. Беда в том, что человек он больно щепетильный. Любил Наину Георгиевну страстно, а на целомудрие ее не покушался. Хотя следовало бы, – вполголоса добавила монахиня. – Глядишь бы, и жива была.
– Ты это брось, за блудодейство агитацию разводить, – призвал свою духовную дочь к порядку преосвященный. – И не отвлекайся, про дело говори.
– Потом вдруг появился Поджио, человек из другой, большой жизни. И уж он-то не щепетильничал. Вскружил барышне голову, соблазнил. Да, поди, и нетрудно это было – дозрела так, что дальше некуда. Забыла про свои актерские мечты, захотела стать художницей. Но к тому времени, когда в Дроздовке появилась я, Париж и палитра уже были забыты, а Поджио брошен. Наина Георгиевна ходила мрачная, молчаливая, держалась таинственно и говорила загадками. Мне даже показалось, что она не в себе. Да так оно и было. Раз уж не остановилась перед тем, чтобы собак убить, раз уж решилась пренебречь бабушкиной жизнью, да и в самом деле чуть старушку в могилу не свела, – значит, и впрямь влюбилась безо всяких пределов, до вытеснения всех прочих чувств.
– В кого, в Бубенцова? – спросил архиерей, едва поспевая за резвой мыслью Пелагии. – Так он в Дроздовке только наездами бывал. Хотя мастер по женской части известный. Конечно, мог совратить и, видно, совратил. Но при чем здесь Вонифатьевы?
– А очень просто. В тот вечер, когда состоялась продажа леса, Сытников сначала был у соседей. Пил чай на веранде, рассказывал и о купце, и о грядущей сделке. В ту пору гостил там и Бубенцов, у них с Донатом Абрамовичем еще перепалка из-за староверческих обычаев произошла – мне про это рассказывали. Потом, когда обиженный Сытников ушел…
– Так-так! – перебил ее возбужденный Митрофаний. – Ну-ка, дай я сам! Влюбленная, а вероятнее всего, уже и соблазненная девица (Бубенцов ведь в Дроздовку и прежде наведывался) гуляла ночью по саду. То ли не спалось от страстолюбия, то ли поджидала, когда предмет ее обожания вернется. Подглядела, как он от трупов избавляется, и вообразила, что это некий сатанинский ритуал, а Бубенцов – самый Сатана и есть. И поскольку любила его безмерно, тоже решилась в сатанинское воинство податься! Бросилась бесу этому на грудь, поклялась…
– Ах, владыко, да что вы всё выдумываете! – замахала на него руками монахиня. – Вам бы романы для журналов писать. Ничего она ему не клялась, а, надо полагать, от ужаса омертвела и ничем себя не выдала. Сколько раз она при мне ему намеки делала – теперь-то их смысл понятен, однако Бубенцов только улыбался и плечами пожимал. Видно, и вообразить не мог, что она про всё знает. И за Сатану она его вряд ли тогда же, в ночь преступления, приняла. Сначала, вероятно, была растеряна, не знала, что думать и как поступить. Но женская любовь способна оправдать всё что угодно. Я помню, как Наина Георгиевна сказала: «Любовь тоже преступление», налегая на слово «тоже». Вот у ней что в голове-то было… Она решила защитить своего возлюбленного. Потому и отраву собакам подсыпала. Я видела, когда Бубенцов приехал, это уже при мне было, как она на него вначале смотрела: очень странно, даже с отвращением. Но всё вдруг переменилось, когда он про зытяцкое дело заговорил. Я заметила и поразилась: Наина Георгиевна словно воскресла. В оживление пришла, раскраснелась и на Бубенцова глядела уже по-другому – с одним только обожанием и восхищением. Это до нее дошло, зачем ему головы резать понадобилось. Вместо того чтобы устрашиться и в ужасе от него отшатнуться, она в упоение пришла. Оказалось, что ее любимый – не простой грабитель, а честолюбец гигантского размаха, играющий человеками, как истинный демон. Вот что означали слова: «Владимир Львович, я не ошиблась в вас». И из лермонтовского «Демона» продекламировала, а когда он про угрозы и охрану заговорил, намекнула ему: «Лучшая стражница – это любовь». Давала понять, что будет ему верной помощницей и защитницей, а он не догадался. – Пелагия грустно вздохнула. – Женщина, настоящая женщина, самоотверженная и не рассуждающая в любви.
– Ты про такую любовь вздыхать не смей, – насупился Митрофаний. – Такой любви для тебя больше нет. Умерла она, твоя любовь. А вместо нее дадена тебе Любовь иная, наивысшая. И Возлюбленный иной, еще прекрасней прежнего. Ты – невеста Христова. Помни об этом.
Сестра слегка улыбнулась строгому тону преосвященного.
– Да, мне с Возлюбленным повезло больше, чем бедной Наине. Что он злодей, преступник, дьявол во плоти – это всё она ему простила. Но не простила того, чего не может простить ни одна женщина: нелюбви. Хуже – холодного, оскорбительного равнодушия. Я, владыко, удивляюсь на Владимира Львовича. По всему видно, что он привык во всех своих замыслах использовать слабый пол и, надо полагать, отлично разбирается в женских душах. Как же он со стороны Наины вовремя опасности не разглядел, проявил такую неосторожность? Сначала она ему зачем-то понадобилась – может быть, из каких-нибудь сложных видов на генеральшино наследство. А потом он, наверно, додумался, как обойтись без татищевской внучки. Или же Наина показалась ему чересчур утомительной со своей исступленной страстью и любовью к аффектам. Так или иначе своей холодностью Бубенцов довел барышню до последней крайности. Уже из одного этого ясно, что он не подозревал о ее осведомленности и до поры до времени относил ее намеки на счет пристрастия к позе и мелодраме. На суаре у Олимпиады Савельевны Бубенцов увидел одну фотографию, которая повергла его в тревогу. Снимок как снимок, назывался «Дождливое утро». Уголок парка после дождя: трава, кусты, осинка – ничего особенного. Никто из прочих посетителей выставки на этот скромный этюд и внимания не обратил, благо там были картинки куда как поэффектней. Но что, если кто-нибудь рано или поздно пригляделся бы к этому опасному снимку? Его требовалось уничтожить, а сделать это можно было, только прибегнув к какому-нибудь отвлекающему маневру, чтобы следствие сразу повернуло совсем в другую сторону.
– Что же там было ужасного, на этой картинке?
– Я полагаю, на ней была та самая осинка, под которой зарыты головы. При этом сфотографированная наутро после двойного убийства. Осинка, уже обреченная, потому что ее корни были подрублены острой мотыгой, еще не успела засохнуть и выглядела как живая. А самое главное – к деревцу была прислонена сама мотыга, забытая убийцей. Или, может быть, лежала рядом в траве – не знаю. Кто-то из обитателей Дроздовки или постоянных гостей мог обратить внимание на эту странную деталь, сопоставить ее с непонятным увяданием деревца, припомнить и затоптанный газон, и смерть Закусая – и сделать опасные для преступника выводы.
– Так-так, – кивнул архиерей. – А куда мотыга делась потом?
– Может быть, убийца вернулся за ней днем и отнес на место. А еще вероятнее, что это сделала Наина Георгиевна.
– Стало быть, Бубенцов убил Поджио и разгромил всю выставку из-за одной этой фотографии?
– Да, это несомненно. Ведь из всех снимков и всех пластин пропало только «Дождливое утро». Скандальные карточки с обнаженной Телиановой преступника нисколько не интересовали. Но скандал пришелся Бубенцову кстати: явное и очевидное подозрение падало на Ширяева.
– Теперь я вижу, что всё именно так и было. – Митрофаний склонил голову набок, проверяя, всё ли сходится, и, кажется, остался доволен. – Но, решившись убить Телианову, Бубенцов пошел на огромный риск. Ведь в этом убийстве Ширяева заподозрить уже не смогли бы – он как раз был на допросе в полиции.
– А Ширяев и так уже очистился от подозрения в убийстве Поджио, когда Наина Георгиевна объявила, что Степан Трофимович провел всю ночь с ней. Рисковать же Бубенцов был вынужден, потому что во время «опыта» Наина Георгиевна напрямую дала ему понять, что ей всё известно и что покрывать его больше она не станет. Помните, я вам говорила, как она пригрозила долги раздать? И раздала бы, потому что избавилась от бесовского наваждения и служить демону больше не хотела. То ли терпение кончилось, то ли гордость пробудилась. А может быть, выбор сделала – в пользу Степана Трофимовича. Только слишком уж заигралась она с огнем. Бубенцов не мог оставить ее в живых, ни на один день. И убил. А заодно и служанку. Что для этакого «духа изгнанья» чья-то маленькая жизнь?
– И тебя тоже чуть не убил, – негромким, страшным голосом произнес владыка, и взгляд у него стал такой, что хоть свечку об него зажигай.
– Да. И даже дважды.
Пелагия вздохнула и рассказала, как в Дроздовке, когда она проводила преосвященного до ворот парка и возвращалась обратно по аллее, кто-то пытался ее задушить.
– Я тогда никому не стала говорить, а то Бубенцову только на руку бы вышло. Снова на зытяков бы свалил. Такой подарок для синодальных дознателей – нападение на монахиню. Бубенцов как раз накануне рассказывал, как зытяки на пустынной дороге своим жертвам мешки на голову накидывают. Теперь понятно, кто и почему меня удавить хотел. Помните, когда я перед всеми разоблачила Наину Георгиевну, то сказала, что на этом не остановлюсь?
– Да, помню, – кивнул владыка. – Ты сказала, что тут какая-то тайна и что нужно разобраться.
– Глупо сказала, неосторожно, – вздохнула Пелагия и, скромно потупившись, добавила: – Выходит, Бубенцов высоко оценил мои способности, раз решил обезопаситься.
Митрофаний грозно пророкотал:
– Бог милостив и прощает злодеям разные душегубства, еще и хуже этого. Но я не Бог, а грешный человек и за тебя разотру Бубенцова в пыль. Ты только скажи мне, можно ли действовать по закону или нужно изыскивать иные средства? Ты ведь оба раза не видела, кто на тебя нападал. Значит, и доказательств нет?
– Только косвенные.
Пелагия почувствовала себя достаточно окрепшей, чтобы сесть на кровати. Епископ подложил чернице под спину подушек.
– У нас три преступления, явно связанных между собой: сначала убили отца и сына Вонифатьевых, потом Аркадия Сергеевича Поджио, потом Наину Телианову с горничной, – начала объяснять сестра. – По уже упомянутым причинам Бубенцов попадает в число подозреваемых во всех трех случаях. Так?
– Не он один был причастен ко всем этим событиям, – возразил архиерей. – И в Дроздовке, и на обоих вечерах у почтмейстерши были также Ширяев, Петр Телианов, Сытников и еще этот, рифмоплет, как его… Краснов! У них могли быть какие-то свои причины для убийства Вонифатьевых. А остальные два убийства произошли из страха разоблачения.
– Верно, отче. Но только Петр Георгиевич выпадает, потому что в день, когда к Сытникову приезжал лесоторговец, молодого барина в Дроздовке не было, он еще не вернулся из города. Про это при мне говорили, я запомнила. Что до Краснова и Сытникова, то убить Вонифатьева они, конечно, могли. Первый – хотя бы из-за тех же тридцати пяти тысяч. Второй… Ну, скажем, поссорился из-за чего-то со своим гостем. Но неувязка в том, владыко, что ни Краснова, ни Сытникова княжна покрывать бы не стала.
– Согласен. Но как насчет Ширяева? – спросил преосвященный уже больше для порядка.
– Вы запамятовали, отче. Мы уже установили, что убийства в Варравкином тупике Степан Трофимович совершить не мог, потому что всё еще находился под арестом.
– Да-да, правильно. Значит, кроме Бубенцова, совершить все три убийства было некому?
– Выходит, что так. Только не три убийства, а пять, – поправила Пелагия. – Ведь первое и последнее были двойными. При внимательном разбирательстве на подозрении остается один только Владимир Львович. Вспомните еще и то, что в ночь убийства Поджио инспектор был совсем один – Мурад Джураев напился пьян и бродил по кабакам, а секретарь Спасенный пытался урезонить буяна. Уж не сам ли Бубенцов и подпоил своего слугу, зная, к чему это приведет?
Монахиня развела руками:
– Вот и всё, чем мы располагаем. При обычных обстоятельствах этого было бы достаточно для ареста по подозрению, но Владимир Львович – случай особенный. Если Матвей Бенционович даже и выпишет постановление, боюсь, что полицмейстер не послушается. Скажет, мало оснований. Для него ведь Бубенцов – и царь, и бог. Нет, ничего у нас с арестом не выйдет.
– А это не твоя печаль, – уверенно молвил Митрофаний. – Ты свое дело исполнила. Лежи теперь, набирайся сил. Я велю, чтоб не тревожили тебя, а понадобится что – дерни вот за этот бархатный шнурок. Вмиг келейник прибежит и всё исполнит.
Владыка тут же показал, как дергать за шнурок, и в самом деле через секунду в дверную щель просунулась постная жидкобородая физиономия в скуфейке.
– Патапий, вели-ка послать за Матвеем Бердичевским. И живо, на легкой ноге.
* * *
Матвей Бенционович очень волновался.
Не из-за полицмейстера – тот был как шелковый. То есть поначалу, когда увидел постановление об аресте, побледнел и весь, до самой кромки волос, покрылся испариной, но когда Бердичевский разъяснил ему, что после провала зытяцкого дела карта синодального инспектора так или иначе бита, Феликс Станиславович окреп духом и взялся за дело с исключительной распорядительностью.
Беспокойство товарища прокурора было вызвано не сомнениями в лояльности полиции, а высокой ответственностью поручения и, еще более того, некоторой зыбкостью улик. Собственно, улик как таковых почти и не было – одни подозрительные обстоятельства, на которых настоящего обвинения не выстроишь. Ну, был Бубенцов там-то и там-то, ну, мог совершить то-то и то-то, так что с того? Хороший защитник от этих предположений камня на камне не оставит. Тут требовалась большая предварительная работа, и Матвей Бенционович не был уверен, что справится. На минуту даже подумалось с завистью о дознателях былых времен. То-то спокойное у них житье было. Хватай подозрительного, вешай на дыбу, и признается сам как миленький. Конечно, Бердичевский, будучи человеком передовым и цивилизованным, подумал про дыбу не всерьез, но без признания самого обвиняемого тут было не обойтись, а не таков Владимир Львович Бубенцов, чтобы самому на себя показывать. Все надежды Бердичевский возлагал на допрос инспекторовых приспешников, Спасенного и Черкеса. Поработать с каждым по отдельности – глядишь, и выявятся какие-нибудь несоответствия, зацепочки, кончики. Чтоб потянуть за такой кончик да размотать весь клубок.
Вот бы попытка к бегству или того паче – сопротивление аресту, размечтался Матвей Бенционович, когда уже ехали на задержание.
На всякий случай – как-никак арест убийцы – подготовили операцию по всей форме. Лагранж собрал три десятка городовых и стражников, велел смазать револьверы и самолично проверил, все ли помнят, как стрелять. Прежде чем выехать, полицмейстер нарисовал на бумажке целый план.
– Вот этот кружок, Матвей Бенционович, площадь. Пунктир – это ограда, за которой двор «Великокняжеской». Большой квадрат – сама гостиница, маленький – «генеральский» флигель. Бубенцов у себя, мои уже проверили. Половину людей расположу по периметру площади, остальным велю затаиться за оградой. Внутрь войдем только мы с вами и еще два-три человечка…
– Нет, – перебил его Бердичевский. – Во двор войду я один. Если нагрянем такой оравой, увидят через окно и, не дай Бог, запрутся, уничтожат улики. А я очень надеюсь обнаружить там что-нибудь полезное. Войду тихонько, как бы с визитом. Приглашу Бубенцова для беседы – ну хоть бы к губернатору. А как выйдем во двор, тут его, голубчика, и заарестуем. Если же у меня возникнут затруднения, я вам крикну, чтоб выручали.
– Зачем же вам горло натруждать? – укоризненно покачал головой совершенно прирученный Лагранж. – Вот вам мой свисточек. Дунете, и я тут же предстану перед вами как лист перед травой-с.
На самом деле, помимо деловых соображений, были у Матвея Бенционовича еще и личные основания для того, чтобы взять Бубенцова собственноручно. Очень уж хотелось поквитаться с подлым петербуржцем за памятный щелчок по носу. С предвкушением, недостойным христианина, но оттого не менее сладостным, представлялось, как исказится и побелеет надменная бубенцовская физиономия, когда он, Бердичевский, этак небрежно скажет:
– Извольте-ка заложить руки за спину. Я объявляю вас арестованным.
Или, еще лучше, светским тоном:
– Знаете, сударь, а ведь вы арестованы. Вот какая неприятность.
* * *
И все же, когда в одиночестве пересекал двор, стало не по себе. Стиснулось в животе и горло пересохло.
Собираясь с духом, Матвей Бенционович с полминуты постоял на крылечке «генеральского» флигеля. Здесь, в опрятном одноэтажном домике, располагался самый лучший во всей гостинице апартамент, предназначенный для высоких особ, которые прибывали в губернию по казенной надобности, а также просто для богатых людей, кто считает зазорным селиться под одной крышей с прочими постояльцами.
Окна флигеля были закрыты занавесками, и Бердичевский вдруг испугался – не ошибся ли Лагранж. Вдруг Бубенцова здесь нет?
От испуга за дело пустая нервическая слабость ретировалась, и Матвей Бенционович даже не стал, как собирался, звонить в колокольчик – просто толкнул дверь и вошел.
Из прихожей попал в большую комнату, всю заставленную раскрытыми сундуками и чемоданами. У стола сидели Спасенный и Мурад Джураев, переставляя по доске белые и черные камни. Должно быть, нарды, догадался Матвей Бенционович, не признававший никаких игр, кроме шахмат и преферанса.
– Доложите господину Бубенцову, что его немедленно желает видеть товарищ окружного прокурора Бердичевский, – ледяным тоном произнес он, обращаясь к секретарю.
Тот почтительно поклонился и исчез за дверью, что вела внутрь покоев. Черкес на посетителя взглянул мельком и снова уставился на доску, бормоча под нос что-то невнятное. Примечательно было то, что даже в помещении дикий человек не снимал папахи и неизменного кинжала.
Вернулся Спасенный, сказал:
– Пожалуйте-с.
Хмурый Бубенцов сидел за столом, что-то писал. Не приподнялся, не поздоровался. Лишь на миг оторвал взгляд от бумаг и спросил:
– Что нужно?
От такой явной грубости Матвей Бенционович окончательно успокоился, потому что известно: кто громко лает, тот не кусается. Укусить Бубенцову было уже нечем – зубки затупились.
– Собираетесь уезжать? – учтиво осведомился товарищ прокурора.
– Да. – Владимир Львович в сердцах швырнул ручку, и по зеленому сукну полетели чернильные брызги. – После того как губернатор по вашему представлению распорядился прекратить расследование, мне тут больше делать нечего. Ничего, господа заволжцы, съезжу в Петербург и вернусь. И тогда пущу всю вашу богадельню по ветру.
Никогда еще Матвей Бенционович не видел синодального инспектора в таком раздражении. И куда только подевалась всегдашняя ленивая снисходительность?
– Так сразу не выйдет, – как бы сокрушаясь, вздохнул Бердичевский.
– Что «не выйдет»?
– Уехать. – Матвей Бенционович еще и руками развел, совсем уж входя в роль. – Антон Антонович просят вас немедленно к ним пожаловать. И даже приказывают.
– «Приказывают»? – вспыхнул Бубенцов. – Плевал я на его приказания!
– Это уж как угодно, только его превосходительство не велели выпускать вас из пределов губернии, пока вы не представите удовлетворительные объяснения в связи с незаконным арестованием зытяцких старейшин и убиением трех зытяков, которые пытались их освободить.
– Чушь! Всем известно, что зытяки напали на представителей власти с оружием в руках. Сами виноваты. А насчет незаконности арестования старейшин – это мы еще посмотрим. Покрываете идолопоклонников? Ничего, Константин Петрович спросит с вас и за это. – Владимир Львович встал и надел сюртук. – Черт с вами. Заеду к вашему Гаггенау. Не ради него, а ради Людмилы Платоновны. Она милашка. Поцелую ручку на прощание.
Глаза Бубенцова сверкнули нехорошим блеском – очевидно, инспектор замыслил устроить Антону Антоновичу напоследок какую-нибудь унизительную каверзу.
Как бы не так, подумал Матвей Бенционович, с трудом сдерживая торжествующую улыбку. Ручонки у вас, сударь, коротки.
Вышли в гостиную. Присные инспектора в нарды уже не играли: Спасенный укладывал саквояж, Черкес стоял подле окна и высматривал что-то во дворе.
И вдруг произошло нечто неожиданное. Более того – невероятное и даже невообразимое.
В два кошачьих прыжка Мурад подлетел к Матвею Бенционовичу и схватил его за горло своими короткими железными пальцами.
– Измэна! – хрипло выкрикнул Черкес. – Володя, не ходи! Там засада!
– Что ты несешь? – уставился на него Бубенцов. – С ума спятил?
Бердичевский дернул из кармана свисток и дунул что было мочи. В ту же секунду со двора донесся топот множества ног.
Ударом жилистого кулака кавказец сбил Матвея Бенционовича с ног, бросился к одному из чемоданов и выхватил оттуда длинноствольный револьвер.
– Стой! – крикнул Владимир Львович, но было поздно.
Мурад выбил дулом стекло и три раза пальнул наружу. Раздался истошный вопль, а в следующее мгновение из двора ударили ответные выстрелы, да так густо, что со стен и потолка полетели брызги штукатурки, на рояле лопнул графин с хризантемами, а настенные часы вдруг взорвались отчаянным боем.
Спасенный плюхнулся на пол и пополз к двери в кабинет. Присел на корточки и Бубенцов. Когда пальба немного поутихла, брезгливо сказал:
– Мурад, ты болван. Ну и каша. Сам заварил, сам и расхлебывай. Я через черный ход – и на конюшню. Поскачу в Питер. Ничего, утрясу. А ты популяй еще немножко, чтоб я мог оторваться, и сдавайся. Я тебя вызволю. Понял?
Не дожидаясь ответа, пригнувшись, исчез за дверью. Спасенный все так же, на брюхе, уполз за ним.
– Понял, Володя, чэго не понять, – негромко сказал Черкес. – Только Мурад сдаваться нэ умэет.
Он высунул руку из-за выступа, прицелился и выстрелил. Во дворе снова кто-то вскрикнул, и стали бить залпами. Улучив момент, абрек пальнул еще раз, но тут ему не повезло. Папаха слетела на пол, мотнулась сизая, обритая голова, и по щеке прорисовалась багровая борозда, немедленно засочившаяся кровью. Мурад сердито вытер лицо рукавом грязного бешмета и выстрелил поверх подоконника.
Матвей Бенционович уже с минуту находился в состоянии мучительной внутренней борьбы. На одной чаше был только долг, на другой – жена, двенадцать (собственно, уже почти тринадцать) крошек и в придачу собственная жизнь. Прямо скажем, груз неравный. Бердичевский решил, что будет сидеть тихонько – в конце концов, можно отрядить за Бубенцовым и погоню. Но сразу же после принятия этого спасительного решения в пальбе наступило затишье, и Матвей Бенционович, перекрестившись, отчаянно крикнул:
– Лагранж, черный ход!
Мурад свирепо обернулся, и Бердичевский увидел неправдоподобно огромную черную дыру, смотревшую ему прямо в переносицу. Сухо щелкнул курок, потом снова, и Черкес, не по-русски выругавшись, отшвырнул бесполезный револьвер.
Но чудесное спасение только померещилось бедному Матвею Бенционовичу, потому что кавказец выхватил свой чудовищный кинжал и, согнувшись, метнулся к товарищу прокурора.
Бердичевский неубедительно стукнул страшного человека по скуле, но это было все равно что бить кулаком о камень. Околдованный таинственным мерцанием широкого клинка, Матвей Бенционович замер.
Черкес обхватил своего пленника за шею, приставил холодную сталь к горлу и сказал, дыша в лицо кровью и чесноком:
– Потом тебя рэзать буду, нэ сейчас. Если сейчас, они мэня сразу убьют. А так еще долго будэм разговор разговаривать. Володя подальше уйдет – тогда зарэжу.
Матвей Бенционович зажмурился, не выдержав близости бешеных глаз, черной бороды и кровоточащей щеки.
Снаружи донесся крик Феликса Станиславовича:
– Гони коляску на Купеческую! Вы, трое, марш по заставам. Перекрыть шлагбаумы! Елисеев, бери четверых и давай к конюшне!
Теперь Бубенцову не уйти, понял Бердичевский, но утешения эта мысль не принесла. Дышать с перехваченной шеей было трудно, от тоскливого ужаса подкатывала тошнота, и даже подумалось – скорей бы уж резал, лишь бы отмучиться.
Из-за подоконника осторожно высунулась половина головы Лагранжа.
– Господин Бердичевский, вы живы?
Ответил Мурад:
– Сунэшься – будэт мертвый.
Тогда полицмейстер, осмелев, вынул и руку с револьвером, ухмыльнулся:
– Что, Джураев, отстрелял пульки-то? Я посчитал. Только тронь его высокоблагородие, убью как бешеную собаку. Живьем брать не буду, Христом Богом клянусь.
– Мурад смэрти нэ боится, – презрительно бросил на это разбойник, загораживаясь Бердичевским, как щитом.
Феликс Станиславович медленно вскарабкался на подоконник.
– Это ты, братец, врешь. Ее, безносую, все боятся.
Он осторожно спустил ногу на пол.
– Еще шаг, и рэжу, – тихо, но веско пообещал Черкес.
– Всё-всё, – успокоил его полицмейстер. – Вот и револьвер кладу.
Он и вправду положил оружие на самый край подоконника – так что дуло нависло над полом, закинул ногу на ногу.
– Давай, Джураев, договоримся миром. – Лагранж достал портсигар, закурил папиросу. – Ты мне двоих людей продырявил. За это тебя надо бы на месте положить. Но если ты сейчас его высокоблагородие отпустишь и сдашься, я тебя в тюрьму живым доставлю. И даже бить тебя не станем, честное офицерское.
Мурад только хмыкнул.
– Что, догнали? – спросил подчиненных Феликс Станиславович, оборотясь назад.
Что-то ему там ответили, но слов было не разобрать.
– Ах мерзавцы, упустили?! – грозно взревел полковник и свирепо ударил кулаком по подоконнику, и так неловко – аккурат по торчащему стволу револьвера.
В полном согласии с законами физики от этого удара револьвер описал в воздухе замысловатое сальто и грохнулся об пол на самой середине гостиной.
Выпустив заложника, Черкес одним хищным прыжком прыгнул к оружию.
И тут обнаружилось, что трюк с летающим револьвером был исполнен хитроумным полицмейстером нарочно. Откуда ни возьмись в руке у Феликса Станиславовича возник второй револьвер, поменьше, и изрыгнул в Джураева огонь и дым.
Пули отшвырнули кавказца к стене, но он тут же вскочил на ноги и, замахнувшись кинжалом, пошел на полковника.
Лагранж прицелился получше, выстрелил еще три раза – и всё в цель, но Мурад не упал, просто теперь каждый шаг давался ему всё с большим и большим трудом.
Когда Черкеса отделяло от подоконника каких-нибудь полсажени, полковник спрыгнул на пол, приставил Джураеву дуло прямо ко лбу, и верхушка бритого черепа разлетелась на осколки.
Убитый немного покачался и наконец рухнул навзничь.
– Вот живучий, черт, – удивленно покачал головой полицмейстер, склонясь над телом. – Прямо оборотень. Вы поглядите, он еще и глазами хлопает. Рассказать кому – не поверят.
Потом приблизился к полумертвому от всех потрясений Бердичевскому, присел на корточки.
– Ну вы, Матвей Бенционович, смельчак. – И уважительно покачал головой: – Как вы про черный ход-то крикнуть не побоялись!
– Да что толку, – слабым голосом произнес товарищ прокурора. – Все равно ведь ушел Бубенцов.
Лагранж белозубо расхохотался:
– Как же, ушел! Взяли. И его, и секретаришку. Прямо в конюшне.
– А как же?.. – захлопал глазами переставший что-либо понимать Матвей Бенционович.
– Это я нарочно заругался, для Черкеса. Чтоб с подбрасыванием оружия правдоподобнее вышло.
От восторга и облегчения Бердичевский не сразу нашелся что сказать.
– Я… Право, Феликс Станиславович, вы мой спаситель… Я этого вам не забуду…
– Очень бы хотелось, чтоб не забыли, – искательно заглянул в глаза бравый полицмейстер. – Я вам и в дальнейшем верой-правдой, честное благородное слово. Только не давайте ходу истории со взяткой этой, будь она неладна. Лукавый меня попутал. Я и деньги купчине вернул. Замолвите за меня словечко перед владыкой и Антоном Антоновичем, а?
Бердичевский тяжело вздохнул, вспомнив, как витийствовал против чиновничьего даролюбия, чертополохом прорастающего сквозь любые благие намерения – не деньгами, так пресловутыми борзыми щенками.
А спасенная жизнь – чем не борзой щенок?