«Себе лишь самому служить и угождать…»
В десятых числах января 1836 года Государь Николай Павлович разрешил выпускать «Современник». Пушкин встретил это известие с таким торжеством, с каким несколько лет назад писал Плетневу по поводу своей трагедии: «Милый! Победа! Царь позволяет мне напечатать «Годунова» в первобытной красоте!..»
Тут бы и закрепить успех, возблагодарить Бога… Но Пушкин решается написать эпиграмму-пасквиль на министра народного образования С. С. Уварова, который «подвергал его сочинения общей цензуре» под названием «На выздоровление Лукулла».
И хотя очень скоро Пушкин пожалел о своей выходке, однако надолго восстановил против себя весь аристократический и чиновничий Петербург.
В конце января — в разгар событий после опубликования пасквиля — Ольга Сергеевна писала мужу: «Я очень недовольна, что ты писал Александру, это привело к тому, что разволновало его желчь. Я никогда не видела его в таком отвратительном расположении духа: он кричал до хрипоты, что лучше отдаст все, что у него есть (в том числе, может, и свою жену?), чем опять иметь дело с Болдином, управляющим, с ломбардом и т. д. Гнев его в конце концов показался довольно комичным, — до того, что мне хотелось смеяться: у него был вид, как будто он передразнивал отца. Как тебе угодно, я больше не буду говорить с Александром; если ты будешь писать ему по его адресу, он будет бросать твои письма в огонь, не распечатывая, поверь мне! Ему же не до того теперь: он издает на днях журнал, который ему приносить будет, не меньше, он надеется, 60 000! Хорошо и завидно».
«Разволновавшуюся желчь» Пушкину долго не удавалось успокоить, и на этой немирной волне разразились один за другим три дуэльные инцидента.
Первый случился с московским знакомцем поэта С. С. Хлюстиным. 3 февраля Хлюстин был принят Пушкиным, «по обыкновению весьма любезно». Заговорили о литературе, и тут гость некстати вспомнил о статье Сеньковского, опубликованной в очередном номере «Библиотеки для чтения». Дело касалось перевода сказки Виланда «Вастола», сделанного литератором Люценко. Решив помочь ему, Пушкин разрешил на титульном листе издания поставить свою фамилию, и получилось, что сказка вышла без имени переводчика, но под титлом «Издано Пушкиным». Сеньковский обвинил Пушкина в неблаговидном поступке, который заставил обмануться публику.
Хлюстин процитировал то место, где говорилось, что Пушкин «дал напрокат» свое имя и пр., и поэт взорвался. Хлюстин не сумел с честью вывернуться из спора, и обмен репликами окончился тем, что Пушкин заявил: «Это не может так кончиться». Назавтра Хлюстин получил от него письмо, которое нельзя было иначе воспринимать, как вызов на дуэль. Дело едва не дошло до поединка. Не без труда удалось его уладить при посредничестве Соболевского.
Буквально на следующий день после мирных переговоров Пушкин ввязался в новую историю. До него дошли слухи, что после опубликования «Лукулла» член Государственного совета князь Н. Г. Репнин позволил себе дурно отозваться о поэте в обществе. Эти слухи распространял Боголюбов. 5 февраля Репнин получил от Пушкина письмо: «Князь, с сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше Сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю детям. Я не имею чести быть лично известным Вашему Сиятельству. Я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к Вам искреннее чувство уважения и признательности. Однако же некто г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от Вас. Прошу Ваше Сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить. Лучше, нежели кто-либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но Вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу, Вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.
С уважением остаюсь Вашего Сиятельства нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин».
Если бы Репнин не захотел вступать в объяснения, то должен был рассматривать это — решительного тона — письмо как вызов. Князь ответил вежливо и церемонно, отводя упрек Пушкина и убеждая, что гениальному поэту славу принесет воспевание «веры русской и верности, а не оскорбление частных лиц». Пушкин был удовлетворен сполна и 11 февраля отправил «обидчику» второе письмо: «Милостивый государь князь Николай Григорьевич, приношу Вашему Сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить. Не могу не сознаться, что мнение Вашего Сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны. С глубочайшим почтением и совершенной преданностью есмь, милостивый государь, Вашего Сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин».
После этой истории Пушкин незамедлительно нашел новый повод для дуэли — с собратом по перу Владимиром Соллогубом. Подробности этой истории приводит в своих воспоминаниях сам граф Соллогуб.
«Накануне моего отъезда (в Тверь в октябре 1835 года. — Н. Г.) я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было), и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин тотчас написал ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. В Ржеве я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь. Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога. И вдруг, ни с того, ни с сего, он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним не виделся вовсе. Я переехал в Тверь. С Карамзиным я списался и узнал, наконец, в чем дело. Получив объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким-то и по таким причинам. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Соболевскому: «Немножко длинно, молодо, а впрочем, хорошо…» В ту пору через Тверь проехал Балуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что когда Пушкин будет стреляться со мной, жена будет кокетничать с своей стороны. Хлюстин привез мне ответ Пушкина… Он написал мне письмо по-французски следующего содержания: «Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждает меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не мог приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» и пр. Делать было нечего, я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу».
Из-за тяжелой болезни матери Пушкин никуда не отлучался из Петербурга. В мае Соллогуб явился для объяснений, и дело неожиданно уладилось: молодой человек согласился написать записку, где извинялся перед Натали, Пушкин тотчас протянул ему руку и «сделался чрезвычайно весел и дружелюбен», после чего сказал: «Я имею несчастье быть человеком публичным, и, знаете, это хуже, чем публичная женщина».
«Дуэльный синдром» стал развиваться у Пушкина задолго до рокового поединка. Это своего рода духовная болезнь, когда в представлениях человека ложь незаметно подменяет истину. В самом деле, кто в здравом уме докажет, что преднамеренное и рассчитанное убийство способно восстановить чью-либо поруганную честь! Само участие в дуэли и гражданским судом, и духовным признавалось тяжким преступлением и смертным грехом: убийством, а в случае победы противника — самоубийством. Поэт сам приравнял дуэль к суициду. В состоянии хандры он комментирует анналы Тацита и там устанавливает прямую связь между самоубийством и дуэлью: «Самоубийство так же было обыкновенно в древности, как поединок в наши времена». «Погиб поэт, невольник чести…» — написал М. Ю. Лермонтов про Пушкина в 1837-м, а спустя четыре года сам стал жертвой дуэльного поединка.
В самую заутреню Пасхи умерла Надежда Осиповна Пушкина — 29 марта 1836 года. Перед смертью она просила прощения у старшего сына за то, что так мало ценила его при жизни, «предпочитала ему второго сына Льва и при том до такой степени, что каждый успех старшего делал ее к нему равнодушной и вызывал с ее стороны сожаление, что успех этот не доставался ее любимцу. Но последний год ее жизни, когда она была больна несколько месяцев, Александр Сергеевич ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость… После похорон он был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнской, которой до того времени он не знал…» (баронесса Е. Н. Вревская)
Анна Керн оставила воспоминания об этих последних месяцах. Пушкин со своей Натали часто приходил к матери, «когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам. Они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражая ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил…»
Все печальные хлопоты Пушкин взял на себя: он настоял, чтобы мать похоронили в стенах Святогорского Успенского монастыря, и сам провожал гроб с телом в Михайловское. Там же, в Святогорском монастыре, поэт назначил место и для себя — рядом с могилами деда Осипа Абрамовича и бабушки Марии Алексеевны, сделав вклад в кассу обители.
Жизнь семьи Пушкина шла своим чередом: старое старилось, молодое поколение подрастало, любовь супругов была приметна для многих и помогала до сего времени терпеть превратности судьбы. Откуда пришла беда? Дантес — кто он, откуда, каким образом скрестились пути его с Натали и завязались в гордиев узел, который внезапно рассекся смертью.
По воспоминаниям незадачливого дуэлянта гр. Соллогуба, узнаём, что только в феврале 1836 г. до него дошла «новость», будто Дантес ухаживает за женой Пушкина. Соллогуб уехал из Петербурга в Тверь в октябре 35-го, стало быть, карамзинским кружком не было замечено ничего предосудительного почти во всю зиму 35/36 гг. — кроме того, что Пушкин три раза покушался на дуэль?
Дантес в глубокой тайне хранил возникшую страсть к Натали, судя по письму к своему покровителю барону Геккерену, уехавшему в то время в длительный отпуск за границу:
«Дорогой друг мой, я действительно виноват, что не ответил сразу на два добрых и забавных письма, которые ты мне написал, но, видишь ли, ночью танцуешь, утром в манеже, днем спишь, вот моя жизнь последних двух недель, и предстоит еще столько же, но что хуже всего, это то, что я безумно влюблен! Да, безумно, так как не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты будешь знать ее имя.
Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня, и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив: поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому что знаю, что ты примешь участие в моей печали, но ради Бога, никому ни слова, никаких попыток разузнать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, — это пытка ежеминутная. Любить друг друга и не иметь возможности сказать об этом между двумя ритурнелями кадрили — это ужасно; я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь все это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного. Я уверен, что ты простишь мне это безрассудство, я согласен, что это так, но я не способен рассуждать, хотя мне было бы это очень нужно, потому что эта любовь отравляет мое существование. Но будь покоен, я осторожен, и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только ей и мне (она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревню), ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно когда она тебя любит. Повторяю тебе еще раз — ни слова Богу, потому что он переписывается с Петербургом, и достаточно одного его сообщения супруге, чтобы погубить нас обоих… Вот почему у меня скверный вид, потому что помимо этого, никогда в жизни я себя лучше не чувствовал физически, чем теперь, но у меня так возбуждена голова, что я не имею минуты покоя ни днем, ни ночью, это-то мне и придает больной и грустный вид, а не здоровье… До свиданья, дорогой мой, будь снисходителен к моей новой страсти, потому что тебя я также люблю от всего сердца» (20 января 1836 г.).
Многие исследователи в «самом прелестном создании Петербурга» узнают Натали Пушкину. Пусть так — именно о своей сильной страсти к ней говорит Дантес. Он действительно был влюблен — почти до «потери рассудка» — собственно, в этом ничего предосудительного нет: порой с сердцем трудно совладать. Однако его слова «она тоже любит меня» — желаемое, выдаваемое за действительность. У Дантеса не было возможности с ней особенно видеться: Натали очень мало появлялась на зимних балах из-за ее беременности. Как же она была хороша, если и на половине беременности казалась столь привлекательной, что самый модный избалованный успехом у женщин молодой человек влюбился в нее без памяти.
Шокирующее признание Дантеса, будто бы «она тоже любит меня», нельзя принимать всерьез еще и потому, что все январское его письмо написано в стиле посланий определенного круга людей и отношений того времени. Не принято было, говоря о романе со светской женщиной, прямо называть ее имя. Его сообщали с условием соблюдения строжайшей тайны — в мольбе об этом суть послания Дантеса. Молодому блестящему светскому человеку для того, чтобы привлечь к себе интерес, полагалось иметь роман с замужней дамой. И вот воспламенились чувства…
Тайна Дантеса очень скоро стала известна многим, и в конце зимы его ухаживания за Натали были замечены и о них пошли разговоры. 5 февраля Мари Мердер, дочь воспитателя наследника, записала в своем дневнике: «В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившийся к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жою Пушкиной. До моего слуха долетело:
— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцовал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту…»
Многие молодые дамы были влюблены в блестящего француза, как в Натали — мужчины, «не только вовсе с нею незнакомые, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавшие». Если была бы возможность открыть их дневники, то… кому только она ни объяснялась в любви — в воображении! Молоденькая фрейлина М. Мердер вполне могла злословить насчет Натали, потому что хотела быть на ее месте! Сердцу не прикажешь…
Люди проницательные и гораздо больше осведомленные об отношениях в семье Пушкиных не были столь категоричны в своих выводах. Н. М. Смирнов, вспоминая о зимнем сезоне 36-го, писал о Дантесе: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, Дантес был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание «трехбунчужный Паша», когда однажды тот приехал на бал с женой и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г-жу Пушкину. Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренно любила своего мужа, до такой степени, что даже была ревнива, или из неосторожного кокетства, казалось, принимала волокитство Дантеса с удовольствием».
Графиня Фикельмон видела ситуацию сходным образом. «Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по имени Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре стал более открыто проявлять свою любовь».
Все эти воспоминания написаны уже после случившейся трагедии. Дантес описывал свою любовную хронику, что называется, «по горячим следам». Через три недели после первого он отправил Геккерену новое письмо:
«Дорогой друг, вот и масленица прошла, а с ней и часть моих мучений; в самом деле, кажется, я стал немного спокойней с тех пор, как не вижу ее; и потом всякий не может брать ее за руку, за талию, танцевать и говорить с нею, как это делаю я, и спокойнее, чем я, потому что у них совесть чище. Глупо, но оказывается, чему бы я никогда не поверил, что это ревность приводила меня в такое раздраженное состояние и делала меня таким несчастным. И потом, когда я видел ее последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчало меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно вместить больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне, я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана. Но прости, мой друг, я начинаю письмо с того, что говорю о ней; она и я это нечто единое, и говорить о ней это то же, что говорить обо мне, а ты укоряешь меня во всех письмах, что я недостаточно распространяюсь о себе. Как я уже говорил, я чувствую себя лучше, гораздо лучше, и начинаю дышать, слава Богу, потому что моя пытка была невыносима; быть веселым, смеющимся на людях при тех, которые видели меня ежедневно, тогда как я был в отчаянии, это ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю…»
Дантес был ровесником Натали, но она, конечно же, была несравненно мудрее его, потому что была матерью семейства и женой умнейшего человека. Она действительно всем сердцем могла чувствовать ту сердечную лихорадку, которая охватила молодого человека. Такая страсть невольно вызывает сочувствие, как внезапная болезнь. В романтическом переложении Дантесом имевшего место объяснения нет и намека на то, что Натали дала надежду на плотскую любовь в будущем. Натали по-христиански любила всех. Натура ее была такова, что и врагов она обращала в своих друзей. Конечно же жена Пушкина пожалела невольного страдальца, но твердо дала понять влюбленному, что обет, данный при венчании, быть верной своему супругу никогда не нарушит.
Наступивший Великий пост закрыл бальные залы. Единственным местом, где можно было встречаться, были салоны Карамзиных и Вяземских, в которых к весне Дантес стал завсегдатаем, подружившись с Андреем Карамзиным. Для всех, кто входил в этот тесный дружеский круг, любовные страдания Дантеса были явны, он стал немым обожателем Натали Пушкиной. «Его страсть к Натали не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я тоже над этим подшучивала», — писала отцу сестра Пушкина о проведенной в Петербурге зиме и весне 1836-го. С. Н. Карамзина, описывая брату Андрею Петергофский праздник, состоявшийся 1 июля, шутливо и легко заметила: «Я шла под руку с Дантесом. Он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».
Неудивительно, что в конце концов великосветское общество, в котором было не принято так открыто выказывать свою страсть и существовало немало возможности быстро утешиться в горести неразделенной любви, — приняло сторону Дантеса, приписав ему возвышенную, идеальную любовь.
Важно то, что эта «любовь» никак не повлияла на отношения Пушкина к жене. Возвратившись с похорон матери, он не задержался долго в Петербурге, где без него уже вышел первый номер «Современника». Надо заметить, что приближались роды Натали, которых он всегда боялся, поэтому заранее куда-нибудь уезжал. Пообещав жене вернуться к своему 37-летию, то есть к 26 мая, и одобрив выбор Натали дачи на лето — на Каменном острове, Пушкин 29 апреля выехал «по издательским делам» в Москву.
От Александры Гончаровой брату полетело письмо: «Прежде всего хочу исполнить поручение Таши, которая просит передать, что она так давно тебе не писала, что у нее не хватает духа взяться за перо, так как у нее есть к тебе просьба, и она не хочет, чтобы ты подумал, что она пишет только из-за этого. Поэтому она откладывает это удовольствие и поручила мне просить тебя прислать 200 рублей к 1 мая, так как день рождения ее мужа приближается и было бы деликатней, если бы она сделала ему подарок на свои деньги. Не имея же никакой возможности достать их в другом месте, она обращается к тебе и умоляет не отказать ей. В обмен же вам пошлет Пушкина журнал, который вышел на днях… Нам очень нужны деньги, так о дне рождения Пушкина тоже надо хорошенько подумать…» Дмитрий Николаевич не замедлил с ответом, и Александра снова пишет: «Как выразить тебе, дорогой брат Дмитрий, мою признательность за ту поспешность, с которой ты прислал деньги. Мы получили сполна всю сумму, указанную тобой… Свекровь Таши умерла на Пасхе, давно уже она хворала, эта болезнь началась у нее много лет назад. И вот сестра в трауре, но нас это не коснется, мы выезжаем с кн. Вяземской и завтра едем на большой бал к Воронцовым».
Вот отчего у Натали «не хватает духа взяться за перо» — она пребывала в трауре и при этом ей так хотелось как-то утешить мужа — ну хоть подарком и праздником в день его рожденья. Она все-таки берется за перо в эти траурные дни и пишет то самое письмо к брату, в котором просит «поставлять бумаги на сумму 4500 рублей в год».
Пушкин, успев за трехдневную дорогу соскучиться по своей Натали, без задержки дал о себе знать из Москвы. Он писал ей каждые 3–4 дня. Эти последние его письма к жене, полные нежности и тоски по ней, как всегда содержали деловые поручения: без издателя, застрявшего в Москве, стал верстаться второй номер «Современника» в Петербурге, и она должна была проследить за этим.
«Вот тебе, царица моя, подробное донесение: путешествие мое было благополучно. 1-го мая переночевал в Твери (где разминулся со вторым своим «дуэлянтом» Соллогубом. — Н. Г.), а второго ночью приехал сюда. Я остановился у Нащокина… Мы, разумеется, друг другу очень обрадовались и целый вчерашний день проболтали Бог знает о чем. Я успел уже посетить Брюллова. Я нашел в его мастерской какого-то скульптора, у которого он живет. Он очень мне понравился. Он хандрит, боится русского холода и прочего, жаждет Италии, а Москвой очень недоволен. У него видел я несколько начатых рисунков и думал о тебе, моя прелесть. Неужто не будет у меня твоего портрета, им писанного? невозможно, чтоб он, увидя тебя, не захотел срисовать тебя; пожалуйста, не прогони его, как прогнала ты пруссака Криднера…» (4 мая)
«Сейчас получил от тебя письмо, и так оно меня разнежило, что спешу переслать тебе 900 рублей…» (10 мая)
«Был я у Перовского, который показывал мне недоконченные картины Брюллова, Брюллов, бывший у него в плену, от него убежал и с ним поссорился. Перовский показывал мне Взятие Рима Гензериком (которое стоит последнего дня Помпеи), приговаривая: заметь, как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой. Как он умел, эта свинья, выразить свою канальскую, гениальную мысль, мерзавец он, бестия. Как нарисовал он эту группу, пьяница он, мошенник. Умора. Ну прощай, целую тебя и ребят. Христос с вами» (11 мая).
«Что это, женка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты? сегодня день рожденья Гришки, поздравляю его и тебя. Буду пить за его здоровье. Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда. А я уж собираюсь к тебе. В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть, что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, возьму уж. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск пол. Пешком не хожу и не прыгаю — и толстею… Зазываю Брюллова к себе в Петербург — но он болен и хандрит. Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; а я говорю: у меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим…» (14 мая)
«Начинаю думать о выезде. Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то ты перевезла и перетащила тех и других? и как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел. Бог с тобою и детьми. Будьте здоровы. Кланяюсь твоим наездницам… Я получил от тебя твое премилое письмо — отвечать некогда — благодарю и целую тебя, мой ангел» (16 мая).
«Жена, мой ангел, хоть и спасибо тебе за твое милое письмо, а все-таки я с тобою побранюсь: зачем тебе было писать: это мое последнее письмо, более не получишь. Ты меня хочешь принудить приехать к тебе прежде 26. Это не дело. Бог поможет, «Современник» и без меня выйдет. А ты без меня не родишь…» (18 мая 1836 года)
Много лет спустя Нащокин вспоминал об этом последнем приезде Пушкина в Москву: «Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями».
Его подробные письма к жене свидетельствуют о потребности в постоянном общении с ней; он писал обо всем, что волновало: о примечательных московских встречах и новостях, о своих занятиях и планах, о том, что раздражает и угнетает его. На этот раз у Пушкина в Москве было множестве дел, связанных с «Современником»: было необходимо найти среди московских книгопродавцев комиссионера для распродажи журнала и договориться с ним об условиях, хотелось привлечь к сотрудничеству московских авторов. Приезд Пушкина стал праздником для культурной Москвы. В его честь устраивались обеды, поэта наперебой приглашали в гости — литераторы, ученые, актеры, художники, старые друзья Александр Раевский, Чаадаев, Баратынский. Три недели московского радушия и гостеприимства оказались целительными для усталой души Пушкина. Он почувствовал прилив вдохновения и, не закончив дела с московскими книгоиздателями, засобирался домой, к Натали, которая вот-вот должна была родить. «Пушкин не искусен в книжной торговле, это не его дело, — заключил князь Одоевский, сотрудник «Современника», автор знаменитого «Городка в табакерке».
Нащокин носил кольцо с бирюзою против насильственной смерти и настоял, чтобы Пушкин принял от него точно такое же. Кольцо было заказано. Его долго не несли, и Пушкин не хотел уехать, не дождавшись его. Кольцо принесли поздно ночью. Жена Нащокина вспоминала, что «у Пушкина было великое множество всяких примет. Часто, собравшись ехать по какому-либо неотложному делу, он приказывал отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал ему какую-нибудь забытую вещь вроде носового платка, часов и т. д. В этих случаях он ни шагу уже не делал из дома до тех пор, пока, по его мнению, не пройдет определенный срок, за пределами которого зловещая примета теряла силу».
В придачу к кольцу Нащокин вручил Пушкину подарок для Натали, который и передал ей: «.. Я приехал к себе на дачу 23-го в полночь и на пороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь Наталью за несколько часов до моего приезда. Она спала. На другой день я поздравил ее и отдал вместо червонца твое ожерелье, от которого она в восхищении» (27 мая).
«…родила дочь Наталью» — единственная фраза, которую поэт посвятил младшей дочери в своих письмах. Наташа-младшая родилась слабенькой, ее крестили только через месяц. Все это время Натали не покидала своих комнат наверху дома дачи, что на Каменном острове. Дача состояла из двух отдельных домов, флигеля и крытой галереи. В одном доме находился кабинет Пушкина, рядом гостиная, наверху — комнаты Натали. В другом доме жили сестры Гончаровы с детьми и няньками, во флигеле — Е. И. Загряжская. За две зимы так и не нашлось для сестер женихов. Они скучали, пока Натали не выходила из своих комнат и никого не принимала. 14 июля Екатерина писала брату: «На днях мы предполагаем поехать в лагеря в Красное Село на знаменитые фейерверки, которые там будут: это вероятно будет великолепно, так как весь гвардейский корпус внес сообща 70 тысяч рублей. Наши Острова еще очень мало оживлены из-за маневров; они кончаются четвертого и тогда начнутся балы на водах и танцевальные вечера, а сейчас у нас только говорильные вечера, на них можно умереть со скуки. Вчера у нас был такой у графини Лаваль, где мы едва не отдали Богу душу от скуки. Сегодня мы должны были бы ехать к Сухозанетам, где было бы то же самое, но так как мы особы благоразумные, мы нашли, что не следует слишком злоупотреблять подобными удовольствиями… Таша посылает тебе второй том Современника… дорогой братец, пришли нам поскорее письмо для Носова (коммерсант, который по распоряжению Д. Н. Гончарова выдавал деньги на содержание сестер в Петербурге. — Н. Г.), так как вот уже скоро первое августа. Наши лошади хотят есть, их никак не уговоришь; а так как они совершенно очаровательны, все ими любуются, и когда мы пускаемся крупной рысью, все останавливаются и нами восхищаются, пока мы не скроемся из виду. Мы здесь слывем превосходными наездницами, когда мы проезжаем верхами, со всех сторон и на всех языках, какие только можно себе представить, все восторгаются прекрасными амазонками…»
Натали тоже была прекрасной наездницей, но после трудных родов, надо полагать, она не каталась верхом. У Пушкина было полно сложных литературных и издательских забот по поводу издания третьей книги «Современника» (второй том вышел в июне), он дописывал «Капитанскую дочку»; таким образом сестры Гончаровы были предоставлены сами себе, выезжая и развлекаясь со знакомыми дамами и кавалерами — это была все та же компания, которая зимой посещала салон Карамзиных.
В числе кавалеров был и Дантес, веселились благородно, изысканно, в традициях воспитанной и образованной светской молодежи. Не обходилось и без влюбленностей — это придавало увеселениям особую прелесть.
Во время многочисленных прогулок, поездок в театр, что стоял недалеко от моста на Елагин остров, пикников, верховых променадов Екатерина Гончарова влюбилась в Дантеса и, как говорили, не на шутку. Она прекрасно понимала, что он ей не партия, но… сердцу не прикажешь. Скорее всего поверенной в любовных делах стала Натали, Дантес, чтобы исцелиться от мучительной привязанности, уже более четырех месяцев не видел Натали. Но Екатерина страстно желала встреч с ним, искала к ним поводов, уговаривая младшую сопровождать сестер туда, где было неприлично присутствовать незамужним дамам одним, но где несомненно мог быть Дантес. 1 августа Екатерина сообщает брату: «Мы выехали вчера из дому в двенадцать часов пополудни и в четыре часа прибыли в деревню Павловское, где стоят кавалергарды, которые в специально приготовленной для нас палатке дали нам превосходный обед, после чего мы должны были отправиться большим обществом на фейерверки. Из дам были только Соловая, Полетика, Ермолова и мы трое, вот и все, и затем офицеры полка, множество дипломатов и приезжих иностранцев, и если бы испортившаяся погода не прогнала нас из палатки в избу Солового, можно было бы сказать, что все было очень мило. Едва лишь в лагере стало известно о приезде всех этих дам и о нашем, императрица, которая тоже там была, сейчас же пригласила нас на бал, в свою палатку, но так как мы все были в закрытых платьях и башмаках, и к тому же некоторые из нас в трауре (это, конечно, Натали — спустя четыре месяца после смерти свекрови. — Н. Г.), никто туда не пошел, и мы провели весь вечер в избе у окон, слушая, как играет духовой оркестр кавалергардов. Завтра все полки вернутся в город, поэтому скоро начнутся наши балы».
Натали мучили иного рода заботы. Этим ненастным, дождливым летом материальное состояние семьи стало еще более плачевным. К концу июля стало понятно, что надежды, возлагавшиеся на «Современник», не оправдались. Было распродано лишь по 700–800 экземпляров вышедших двух томов. Две трети тиража мертвым грузом лежало на складах, не удалось возместить даже издательские расходы, и никаких денежных поступлений пока не предвиделось. Пушкину пришлось прибегнуть к новым займам и просить об отсрочке прежних обязательств. Дело дошло до того, что он начал закладывать ростовщикам домашние вещи. Еще в начале лета, при последнем свидании с братом перед отъездом в Варшаву, Ольга Сергеевна Павлищева была поражена худобою и желтизной его лица и расстройством его нервов. Пушкин, по ее словам, с трудом уже выносил последовательную беседу, не мог долго сидеть на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падений предметов на пол; письма распечатывал с нескрываемым волнением, не выносил ни крика детей, ни музыки.
Родные со всех сторон теребили Пушкина в связи с предстоящим разделом Михайловского после смерти матери. Брат Лев писал из Тифлиса, что опять в долгах и просил денег в счет будущего наследства. Необоснованными денежными претензиями назойливо преследовал поэта зять Павлищев. Все это становилось просто невыносимым. И как ни дорого было Михайловское, Пушкин, чтобы покончить со всем этим, решил объявить о его продаже. В июле он писал отцу: «Я не в состоянии содержать всех, я сам в очень расстроенных обстоятельствах, обременен многочисленной семьей, содержу ее своим трудом и не смею заглядывать в будущее».
Наблюдая муки мужа, Натали не выдержала и написала письмо брату Дмитрию: «Я не отвечала тебе на последнее письмо, дорогой Дмитрий, потому что не совсем еще оправилась после родов. Я не говорила мужу о брате Параши, что у него совершенно нет денег. Теперь я хочу немного поговорить с тобой о моих личных делах. Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, я это делала, но сейчас мое положение таково, что я считаю даже своим долгом помочь моему мужу в затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного, вот почему я вынуждена, дорогой брат, прибегнуть к твоей доброте и великодушному сердцу, чтобы умолить тебя назначить мне с помощью матери содержание равное тому, какое получают сестры и, если это возможно, чтобы я начала получать его до января, то есть с будущего месяца. Я тебе откровенно признаюсь, что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом, голова у меня идет кругом, мне очень не хочется беспокоить мужа всеми хозяйственными своими мелкими хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средств к существованию: для того, чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна. И, стало быть, ты легко поймешь, дорогой Дмитрий, что я обратилась к тебе, чтобы ты мне помог в моей крайней нужде. Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение; по крайней мере, содержание, которое ты мне назначишь, пойдет на детей, а это уже благородная цель. Я прошу у тебя этого одолжения без ведома мужа, потому что если б он знал об этом, то несмотря на стесненные обстоятельства, в которых он находится, он помешал бы мне это сделать. Итак, дорогой Дмитрий, ты не рассердишься на меня за то, что есть нескромного в моей просьбе, будь уверен, что только крайняя нужда придает мне смелость докучать тебе.
Прощай, нежно целую тебя, а также моего славного брата Сережу, которого я бы очень хотела снова видеть. Пришли его к нам хотя бы на некоторое время, не будь таким эгоистом, уступи нам его по крайней мере на несколько дней, мы отошлем его обратно целым и невредимым. Если Ваня с вами, я его также нежно обнимаю и не могу перестать любить его, несмотря на то, что он так отдалился от меня…» (июль 1836 г.)
Мольбы Натали были услышаны. К тому же в семействе Гончаровых произошло радостное событие: Дмитрий Николаевич наконец женился, и в августе Натали послала поздравление старшему брату и слова надежды младшему: «Ты не поверишь, дорогой Дмитрий, как мы все были обрадованы известием о твоей женитьбе. Наконец-то ты женат, дай Бог, чтобы ты был так счастлив, как ты того заслуживаешь, от всего сердца желаю тебе этого. Что касается моей новой сестрицы, я не сомневаюсь в ее счастье, оно всегда будет зависеть только от нее самой. Я рассчитываю на ее дружбу и с нетерпением жду возможности лично засвидетельствовать ей всю любовь, которую я к ней чувствую (заметим, что Натали еще не видела жены брата, но уже любила ее, так она любила всех людей, и Дантес в этом смысле не был исключением. — Н. Г.). Прошу принять от меня небольшой подарок и быть к нему снисходительнее. Я только что получила от тебя письмо, посланное тобой после того, в котором ты мне сообщаешь о своей женитьбе, я тебе бесконечно благодарна за содержание, которое ты был так добр мне назначить. Что касается советов, что ты мне даешь, то еще в прошлом году у моего мужа было такое намерение, но он не мог его осуществить, так как не смог получить отпуск… Скажи Сереже, что у меня есть кое-что в виду для него, есть два места, куда нам было бы нетрудно его устроить: одно у Блудова, где мы могли бы иметь протекцию Александра Строганова, а другое у графа Канкрина, там нам помог бы князь Вяземский. Пусть он решится на одно из них, но я бы скорее посоветовала ему место у Канкрина, говорят, что производство там идет быстрее, меньше чиновников. Надо, чтобы он поскорее прислал мне свое решение, тогда я употреблю все свое усердие, чтобы добиться для него выгодной службы. Муж просит меня передать его поздравления своей новой невестке. Он тебя умоляет прислать ему запас бумаги на год, и если ты исполнишь его просьбу, он обещает написать на этой самой бумаге стихи, когда появится новорожденный…»
В октябре Натали получила первый взнос обещанного содержания — 1120 рублей, но это была капля в сравнении с накопившимися долгами. Только за август Пушкин задолжал 41 тысячу рублей, из них 5 тысяч составляли «долги чести».
Лучше всего описывает закат дачного периода 36-го года письмо Ал. Н. Карамзина брату Андрею, датированное самым концом лета: «…Н. А. Муханов (переводчик при Московском архиве иностранных дел. — Н. Г.) накануне видел Пушкина, которого он нашел ужасно упадшим духом, раскаивавшимся, что написал свой мстительный пасквиль, вздыхающим по потерянной фавории публики, Пушкин показал ему только что написанное им стихотворение, в котором он жалуется на неблагодарную и ветреную публику и напоминает свои заслуги перед ней. Муханов говорит, что эта пьеса прекрасна. Кстати, о Пушкине. Я с Вошкой и Аркадием отправился вечером Натальина дня увеселительной поездкой к Пушкиным на дачу. Проезжая мимо иллюминированной дачи Загряжской, мы вспомнили, что у нее Фурц и что Пушкины, верно, будут там. Но мы продолжили далекий путь и приехали только чтобы увидеть туалеты дам и посадить их в карету. Отложив увеселительную поездку на послезавтра, мы вернулись совсем сконфуженные. В назначенный день мы опять отправляемся в далекий путь, опять едем в глухую, холодную ночь… приехали: «Наталья Николаевна приказали извиниться, они очень нездоровы и не могут принять…» Вчера вечером опять я с Володькой ездили к Пушкиным и было с нами оригинальнее, чем когда-нибудь. Нам сказали, что дома, дескать, нет, уехали в театр. Но на этот раз мы не отстали так легко от своего предприятия, взошли в комнаты, велели зажечь лампы, открыли клавикорды, пели, открыли книги, читали и таким образом провели час с четвертью. Наконец, они приехали. Поелику они в карете спали, то и пришли совершенно заспанные, Александрина не вышла к нам и прямо пошла лечь; Пушкин сказал два слова и пошел лечь. Две другие вышли к нам зевая и стали просить, чтобы мы уехали, потому что им хочется спать; но мы объявили, что заставим их просидеть столько же, сколько мы сидели без них. В самом деле, мы просидели более часа, Пушкина не могла вынести так долго, и после отвергнутых просьб о нашем отъезде, она ушла первая. Но Гончарова высидела все 1 часа, но чуть не заснула на диване… Пушкина велела тебе сказать, что она тебя целует».
Отчего Александрина сразу ушла? Не было резона сидеть: она уже была влюблена и пользовалась взаимностью Аркадия Россета. Предполагалось, что он сделает предложение. Но Россет имел тогда небольшой офицерский чин, был небогат и не рискнул жениться на бесприданнице. Екатерина «высидела», потому что внезапно в дом явились друзья Дантеса. Какая влюбленная девушка отвергнет причину хоть вскользь поговорить о своем предмете… Он теперь был не просто Жорж Дантес, но именовался бароном Жоржем Дантесом Геккерном, слывя богатым женихом. Перед ним открылись двери дипломатических салонов и самых аристократических домов Петербурга, куда был вхож его приемный отец, голландский посланник. Сердце Екатерины трепетало и замирало оттого, что очень скоро он может найти себе богатую невесту, а ей придется всю жизнь залечивать свою сердечную рану.
Продажа Михайловского так и не была объявлена и, по словам современников, осенью 36-го Пушкин думал покинуть Петербург и совсем поселиться в Михайловском. Натали была согласна на это. Хотя поместье было совершенно не обустроено для жизни с маленькими детьми. Требовались деньги, чтобы перевезти в Михайловское большое семейство, Пушкин умолял Нащокина прислать ему пять тысяч рублей, и тот впоследствии сильно жалел, что не дал денег, хотя они и были у него.
Итак, все лето Пушкины почти никого не принимали. Следует упомянуть лишь о двух гостях, которые сами оставили воспоминания — и совершенно разноречивые. Карл Брюллов приехал в Петербург из Москвы почти одновременно с Пушкиным и вскоре после этого поэт «вечером пришел ко мне и звал меня ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отнекивался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Дети его уже спали. Он их будил и выносил на руках поодиночке. Это не шло к нему, было грустно и рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил у него: «На кой черт ты женился?» Он мне отвечал: «Я хотел ехать за границу, а меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что делать, и женился…»
Что называется, каков вопрос, таков и ответ. Брюллов принадлежал к богеме и вел жизнь богемную, считая, что гении не созданы для семейной жизни. Примерно в то же время, что и Брюллов, посетил Пушкиных на даче французский издатель и дипломат Адольф Лёве-Веймар, который приехал в Россию с рекомендательным письмом от Проспера Мериме к Соболевскому, и тот ввел его в изысканный литературный круг: Вяземский, Крылов, Жуковский, Пушкин. Француз был настолько очарован образованными русскими литераторами, что в порыве умиления женился на дальней родственнице Гончаровых Ольге Голынской.
Лёве-Веймар представилась иная, чем Брюллову, картина жизни Пушкина: «Счастье его было велико и достойно зависти, он показывал друзьям с ревностью и в то же время с нежностью свою молодую жену, которую гордо называл «моей прекрасной смуглой Мадонной…» Счастье, всеобщее признание сделали его, без сомнения, благоразумным. Его талант, более зрелый, более серьезный, не носил уже характера протеста, который стоил ему стольких немилостей во времена его юности… История Петра Великого, которую составлял Пушкин по приказанию императора, должна была быть удивительной книгой. Пушкин посетил все архивы Петербурга и Москвы. Он разыскал переписку Петра Великого включительно до записок полурусских, полунемецких, которые тот писал каждый день генералам, исполнявшим его приказания. Взгляды Пушкина на основание Петербурга были совершенно новы и обнаруживали в нем скорее великого и глубокого историка, нежели поэта. Он не скрывал между тем серьезного смущения, которое он испытывал при мысли, что ему встретятся большие затруднения показать русскому народу Петра Великого, каким он был в первые годы царствования, когда он с яростью приносил все в жертву своей цели. Но как великолепно проследил Пушкин эволюцию этого великого характера и с какой радостью, с каким удовлетворением правдивого историка он показывал нам государя, который когда-то разбивал зубы не желавшим отвечать на его допросах и который смягчился настолько к своей старости, что советовал не оскорблять даже словами мятежников, приходивших просить у него милости…»