«Один глупец не изменяется…»
В 1835 году семейство Пушкина снова увеличилось: 14 мая Натали родила сына Григория. Мужа в это время дома не было, за десять дней до того он уехал в Тригорское: ему страшны были роды. «Ты подумаешь, быть может, что он отправился по делу, — совсем нет, — писала мать поэта дочери. — Единственно ради удовольствия путешествовать, да еще в дурную погоду! Мы очень были удивлены, когда Александр пришел с нами проститься накануне отъезда (из Петербурга. — Н. Г.), и его жена очень опечалена; надо сознаться, что твои братья оригиналы, которые никогда не перестанут быть таковыми… Натали разрешилась за несколько часов до приезда Александра, она уже его ждала, однако не знали, как ей о том сказать, и, правда, удовольствие его видеть так ее взволновало, что она промучилась весь день». 8 июня Надежда Осиповна продолжала бюллетень: «…на этот раз она слаба; она лишь недавно оставила спальню и не решается ни читать, ни работать».
16 мая Пушкин поздравил тещу с появлением на свет внука Григория: «…Наталья Николаевна родила его благополучно, но мучилась долее обыкновенного… Она поручила мне испросить Вашего благословения ей и новорожденному». В середине июля семейная хроника выглядела в изложении Пушкина таким образом: «Милостивая государыня матушка Наталия Ивановна, искренне благодарю Вас за подарок (1000 рублей. — Н. Г.), который вы изволили пожаловать моему новорожденному и который пришел очень кстати…
…Мы живем теперь на Черной речке, а отселе думаем ехать в деревню и даже на несколько лет: того требуют обстоятельства. Впрочем, ожидаю решения судьбы моей от Государя, который очень был ко мне милостив и коего воля будет для меня законом… Жена, дети и свояченицы — все слава Богу у меня здоровы — и целуют Ваши ручки…
С глубочайшим почтением и преданностию имею счастие быть, милостивая государыня матушка, Вашим покорнейшим слугой и зятем. А. Пушкин».
Решение «ехать в деревню» было поддержано Натальей Николаевной. Обе сестры Гончаровы отправились вместе с Пушкиными: перспектива остаться в Петербурге без Натали была отнюдь не привлекательной. Екатерина пишет брату Дмитрию ироническое письмо: «…Что еще тебе сказать о нас? Ты уже знаешь, что мы живем это лето на Черной речке, где мы очень приятно проводим время, и конечно не теперь ты стал бы хвалить меня за мои способности к рукоделию, потому что я буквально и не вспомню, сколько месяцев я не держала иголки в руках. Правда, зато я читаю все книги, какие только могу достать, а если ты меня спросишь, что же я делаю, когда мне нечего делать, я тебе прямо скажу, не краснея (так как я дошла до самой бесстыдной лени) — ничего, решительно ничего. Я прогуливаюсь по саду или сижу на балконе и смотрю на прохожих. Хорошо это, как ты скажешь? Что касается до меня, я нахожу это чрезвычайно удобным. У меня множество женихов, каждый Божий день мне делают предложения: но я еще так молода, что решительно не вижу необходимости торопиться, я могу еще повременить, не правда ли? В мои годы это рискованно выходить такой молодой замуж, у меня еще будет для этого время и через десять лет…»
Екатерине в 1835-м было 26 лет, Александре — 24. Решение Пушкиных уехать в деревню дошло и до Дмитрия Николаевича, поэтому он, очевидно, собрался забрать своих перезревших невест обратно. Этим планам был дан решительный отпор. «…Так грустно иногда приходится, что мочи нет; не знаю, куда бы бежать с горя. Только не на Завод. Кстати, что это у тебя за причуды, что ты хочешь нас туда вернуть? Не с ума ли ты сошел, любезный братец; надо будет справиться о твоем здоровье, потому что и о семье надо подумать: не просить ли опекуна? Напиши мне поскорее ответ, я хочу знать в порядке ж твоя голова; то письмо довольно запутано, придется мне потребовать сведений от Вани. Жалко, а мальчик был не глуп, видный собою, статный. Ужасный век!.. Что касается денег за бумагу, то Пушкин просит передать, что он их еще не получил и что даже когда они у него будут, он ничего не может тебе уплатить…» (Александра Гончарова)
Пушкин никак не мог выпутаться из долгов. Это стало уже частью образа жизни: выбравшись из одних — тут же залезать в другие. К 1835 году сумма долгов превышала 60 тысяч. Подобное положение дел нельзя назвать из ряда вон выходящим: в те времена многие дворяне жили не по средствам. И Пушкин не был свободен от заблуждений своего века, в поэте «замечательно было соединение необычайной заботливости к своим выгодам с такою же точно непредусмотрительностью и растратой своего добра. В этом заключается и весь характер его», заметил современник поэта русский литературный критик П. В. Анненков.
Жившие не по средствам, отчаявшись, садились за карточный стол, как Германн в «Пиковой даме». Пытался поправить таким образом свое состояние и Пушкин. «Карты неудержимо влекли его. Сдаваясь доводам рассудка, он зачастую давал себе зарок больше не играть, подкрепляя это торжественным обещанием жене, но при первом подвернувшемся случае благие намерения разлетались в прах, и до самой зари он не мог оторваться от зеленого поля. В эпоху, предшествующую женитьбе, когда потери достигали слишком значительной суммы, он брал у издателя авансом необходимое для уплаты и, распростившись с кутящей компанией, удалялся в Михайловское, где принимался за работу с удвоенной энергией, обогащая Россию новыми драгоценными творениями. Впоследствии способ этот стал непригоден. Расставаться с обожаемой женой сил не хватало; увозить ее с собой то беременной, то с малыми детьми было затруднительно, или прямо невозможно, и материальная стеснительность стала почти постоянной спутницей семейного обихода» (А. П. Арапова).
Кроме карточных, у Пушкина постоянно набирались долги насущные, так как, взяв на себя управление отцовским имением, он должен был погашать задолженность по нему, при этом — выплачивать родителям, брату и сестре их долю дохода, покрывать безрассудные (в том числе и карточные) траты брата Льва. В конце концов, Пушкин вынужден был отказаться от своей доли в пользу сестры, с тем «чтоб она получала доходы и платила проценты в ломбард… Батюшке остается Болдино», а Льву он «отдает половину Кистенева». В этом же письме к мужу сестры Павлищеву Пушкин пишет: «С моей стороны, это конечно, ни пожертвование, ни одолжение, а расчет для будущего». Только кто из смертных волен распоряжаться своим будущим…
Ко всему прочему, надежды Пушкина на «Историю Пугачевского бунта» не оправдались. Книга вышла в свет в конце 1834 года и первое время продавалась хорошо. «…Пугачев сделался добрым исправным плательщиком оброка, Емелька Пугачев, оброчный мой мужик! Денег он мне принес довольно, но как около двух лет я жил в долг, то ничего и не осталось у меня за пазухой, а все идет на расплату» (Пушкин — Нащокину). Но через три-четыре месяца продажа приостановилась, и большая часть тиража осталась нераспроданной. Вместо предполагавшихся 40 тысяч поэт выручил лишь 16, и те мгновенно растаяли.
В поисках выхода из денежного кризиса он снова обратился к царю. В черновиках писем к Бенкендорфу Пушкин откровенно описывал свое положение: «В 1832 году Его Величество соизволил разрешить мне быть издателем политической и литературной газеты. Ремесло это не мое и неприятно мне во многих отношениях, но обстоятельства заставляют меня прибегнуть к средству, без которого я до сего времени надеялся обойтись. Я проживаю в Петербурге, где благодаря Его Величеству могу предаваться занятиям более важным и более отвечающим моим вкусам, но жизнь, которую я веду, вызывающая расходы, и дела семьи, крайне расстроенные, ставят меня в необходимость либо оставить исторические труды, которые стали мне дороги, либо прибегнуть к щедротам Государя, на которые я не имею никаких других прав, кроме тех благодеяний, коими он меня уже осыпал… Чтобы уплатить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 рублей. Государь, который до сих пор не переставал осыпать меня милостями, но к которому мне тягостно обращаться, соизволив принять меня на службу, милостиво назначил мне 5000 жалованья. Эта сумма представляет собой проценты с капитала в 125 000. Если бы вместо жалованья Его Величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, — я был бы совершенно счастлив и покоен…»
Видимо, подумав и решив, что и в случае благоприятного ответа от царя «покоен» он бы не был, Пушкин официально отправил другое письмо, честно признаваясь, что «из 60 000 моих долгов половина — долги чести (то есть карточные. Бенкендорф и сам не мог не знать об этом, потому что это было известно полиции. — Н. Г.). Итак, я умоляю Его Величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга».
Ответ не заставил себя долго ждать. Через пять дней решение было принято: «Государь Император всемилостивейше соизволил пожаловать служащему в Министерстве Иностранных дел камер-юнкеру коллежскому асессору Пушкину в ссуду 30 000 рублей (без процентов при отдаче. — Н. Г.) ассигн., с тем, чтобы в уплату сей суммы удерживаемо было производящееся ему жалованье».
После этого Пушкин получил и четырехмесячный отпуск. 7 сентября он уехал в Михайловское; письма его к жене оттуда свидетельствуют о неостывающей супружеской любви к ней.
«Вот уж неделя, как я оставил тебя, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знай, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе, и ничего путного не надумаю. Жаль мне, что я тебя с собою не взял. Что у нас за погода! Вот уж три дня, как я только что то гуляю пешком, то верхом. Эдак я и осень прогуляю, и коли Бог не пошлет нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе, не сделав ничего… Теткам Азе и Коко (Александре и Екатерине. — Н. Г.) мой сердечный поклон» (14 сентября 1835 г.).
«…Так вернее до меня дойдут твои письма, без которых я совершенно дурею. Здорова ли ты, душа моя? и что мои ребятишки? что дом наш и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что неспокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно видеть мне молодых кавалергардов на балах, на которых я уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарелся да подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был. Всё это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того, что я слишком замечаю… Что Коко и Азя? замужем или еще нет? Скажи, чтоб без моего благословения не шли» (25 сентября).
«Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу. А ни стихов, ни прозу писать и не думаю… Целую тебя. Как твой адрес глуп, так это объедение! В Псковскую губернию, в село Михайловское. Ах ты, моя голубушка! а в какой уезд и не сказано. Да и Михайловских сел, чай, не одно; а хоть и одно, так кто ж его знает. Экая ветреница! Ты видишь, что я все ворчу; да что делать? нечему радоваться…» (29 сентября)
Вдохновение никак не приходило, Пушкина это терзало более всего. В первые две унылые недели он писал только Натали, жалуясь ей на бесцельность своего существования, так, что у нее зародились ревнивые мысли, почему муж не возвращается, если ему так плохо и не пишется…
Рядом было Тригорское, в котором проживали мужнины пассии времен Михайловской ссылки, правда, молоденькие тригорские соседки теперь были замужем… Натали, видимо, написала Пушкину о своих подозрениях, на которые тот с нескрываемой радостью ответил: «Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке, и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет ее что на дороге, как она закусит повода, да и несет верст десять по кочкам да по оврагам — и тут уж ничем ее не проймешь, пока не устанет сама. Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твое, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у M-de Catherine (очевидно, имеется в виду Екатерина Николаевна. — Н. Г.). Надеюсь, что ты теперь устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос — а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица. Со вчерашнего дня начал я писать (чтоб не сглазить только). Погода у нас портится, кажется, осень наступает не на шутку» (2 октября).
Надо сказать, что в проявлении ревнивых чувств со стороны Натали Пушкин во все продолжение их супружеской жизни видел явление отрадное, о чем свидетельствуют и такие строки: «Письмо твое… между тем и порадовало: если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть, ты меня еще любишь, женка. За что целую тебе ручки и ножки…» (11 июля 1834 г.)
Неожиданно из дома пришло извещение о резком ухудшении здоровья Надежды Осиповны Пушкиной, страдавшей хронической болезнью печени. Пушкин покинул деревню и из Петербурга написал письмо владелице Тригорского П. А. Осиповой. «Вот я, сударыня, и прибыл в Петербург. Представьте себе, что молчание моей жены объяснилось тем, что ей пришло в голову адресовать письма в Опочку. Бог знает, откуда она это взяла. Во всяком случае умоляю Вас послать туда кого-нибудь из наших людей сказать почтмейстеру, что меня больше нет в деревне и чтобы он переслал все у него находящееся обратно в Петербург (в числе корреспонденции были и драгоценные для мужа письма Натали. — Н. Г.). Бедную мать мою я застал почти при смерти, она приехала из Павловска искать квартиру и вдруг почувствовала себя дурно у госпожи Княжниной (подруги своего детства. Отец, Сергей Львович, в это время расположился у графа Толстого. — Н. Г.), где она остановилась. Раух и Спасский потеряли всякую надежду. В этом печальном положении я еще с огорчением вижу, что бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света. Повсюду говорят: это ужасно, что она так наряжается, в то время как ее свекру и свекрови есть нечего и ее свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, как обстоит дело. Нельзя серьезно говорить о нищете человека, имеющего 1200 душ. Стало быть, у отца моего есть кое-что, это у меня ничего нет.
И во всяком случае, Наташа тут ни при чем; за это должен ответить я. Если бы мать моя захотела поселиться у меня, Наташа, разумеется, приняла бы ее, но холодный дом, наполненный ребятишками и запруженный народом, мало подходит для больной. Матери моей лучше у себя. Я застал ее уже перебравшейся. Отец мой в положении, всячески достойном жалости. Что до меня, то я исхожу желчью и совершенно ошеломлен…»
Скорее всего, приступ болезни вызвало письмо любимого младшего сына Льва, который сообщил матери, что сидит без копейки, даже письмо отправить не на что. Ольга Сергеевна, приехавшая из Варшавы со своим младенцем сыном, сообщала мужу: «Он (Лев. — Н. Г.) считает ни за что 20 000 рублей, что за него заплатили, живет в Тифлисе как человек, могущий истратить и 10 000 рублей. А моя бедная мать чуть не умерла. Как только она прочла это письмо, у нее разлилась желчь… Ты можешь себе представить, в каком положении отец со своими черными мыслями, и к тому же денег нет. Они получили тысячу рублей из деревни, а через неделю от них ничего не осталось. Александр вернулся вчера, он верит в Спасского, как евреи в пришествие Мессии, и повторяет за ним, что мать очень плоха, но это не так, все видят, что ей лучше…»
Надежде Осиповне оставалось жить около полугода. Сестра Пушкина в отношении Натали была полностью на ее стороне: «Жена Александра опять беременна. Вообрази, что на нее, бедную, напали, отчего и почему мать у ней не остановилась по приезде из Павловска? На месте моей невестки, я поступила бы так же: их дом, правда, большой, но расположение комнат неудобное, и потом — две сестры и трое детей, и потом — как бы к этому отнесся Александр, которого не было в Петербурге, и потом моя мать не захотела бы этого. Г-жа Княжнина — ее друг детства; это лучше, чем сноха, что совершенно ясно, а моя невестка — не лицемерка, Мать моя ее стеснила бы, это понятно и без слов. По этому поводу стали кричать, — почему у нее ложа в театре и почему она так элегантно одевается, тогда как родители ее мужа так плохо одеты, — одним словом, нашли очень заманчивым ее ругать. И нас тоже бранят: Александр — чудовище, я — жестокосердая дочь. Впрочем, Александр и его жена имеют много сторонников… А отец только плачет, вздыхает и жалуется всем, кто к ним приходит и кого он встречает».
Екатерина и Александра Гончаровы в это время, судя по письмам, уже совершенно освоились в Петербурге, обе жаловались на свою мать. «Пушкин две недели назад вернулся из псковского поместья, куда ездил работать и откуда приехал раньше, чем предполагал, потому что он рассчитывал пробыть там три месяца; это очень устроило бы их дела, тогда как теперь он ничего не сделал, и эта зима будет для них нелегкой. Право, стыдно, что мать ничего не хочет для них сделать, это непростительная беззаботность, тем более, что Таша ей недавно об этом писала, а она ограничилась тем, что дала советы, которые ни гроша не стоят и не имеют никакого смысла. (Причину подобной аттестации надо искать в разнице образов жизни матери и сестер, вкусивших прелесть бальной жизни. — Н. Г.) У нас в Петербурге предстоит блистательная зима, больше балов, чем когда-либо, все дни недели уже распределены, танцуют каждый день. Что касается нас, то мы выезжаем еще очень мало, так как наша покровительница Таша находится в очень жалком состоянии… Двор вернулся вчера, и на днях нам обещают большое представление ко Двору и блестящий бал, что меня ничуть не устраивает, особенно первое. Как бы себя не сглазить, но теперь, когда нас знают, нас приглашают танцевать, это ужасно, ни минуты отдыха, мы возвращаемся с бала в дырявых туфлях, чего в прошлом году совсем не бывало. Нет ничего ужаснее, чем первая зима в Петербурге, но вторая — совсем другое дело. Теперь, когда мы уже заняли свое место, никто не осмеливается наступать нам на ноги, а самые гордые дамы, которые в прошлом году едва отвечали нам на поклон, теперь здороваются с нами первыми, что также влияет на наших кавалеров. Лишь бы все шло, как сейчас, и мы будем довольны, потому что годы испытания здесь длятся не одну зиму, а мы уже сейчас чувствуем себя совершенно свободно в самом начале второй зимы, слава Богу, и я тебе признаюсь, что если мне случается увидать во сне, что я уезжаю из Петербурга, я просыпаюсь вся в слезах и чувствую себя такой счастливой, видя, что это только сон» (Екатерина Гончарова).
Старшей сестре вторила Александра: «Что сказать тебе интересного? Жизнь наша идет своим чередом. Мы довольно часто танцуем, катаемся верхом у Бистрома каждую среду (сестры Гончаровы были великолепными наездницами. — Н. Г.), а послезавтра у нас будет большая карусель (конные состязания. — Н. Г.): молодые люди, самые модные и молодые особы, самые очаровательные и самые красивые. Хочешь знать, кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы-красавицы, потому что третья… кое-как ковыляет, затем Мари Вяземская и Софи Карамзина; кавалеры: Валуев, примерный молодой человек (будущий министр внутренних дел, женившийся через полгода на дочери кн. Вяземского Мари. — Н. Г.), Дантес — кавалергард, А. Карамзин — артиллерист; это будет красота. Не подумай, что из-за этого я очень счастлива, я смеюсь сквозь слезы. Правда» (1 декабря 1836 года).
Итак, сестры уже познакомились с «модным молодым человеком» Дантесом. Натали было совсем не до новых знакомств: четвертая беременность протекала тяжело. Материальное положение семьи еще более ухудшилось. К началу 1836 года у Пушкина было около 77 тысяч долгов, в том числе по казенной ссуде 48 тысяч, частных — 29 тысяч.
Ничего не оставалось другого, как затеять наконец собственный литературный журнал, который царь разрешил еще в 1832 году, но по разным обстоятельствам издание начато не было. Его колебания отразились в стихотворении 1835 года.
На это скажут мне с улыбкою неверной:
Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный,
Вы нас морочите — вам слава не нужна,
Смешной и суетной вам кажется она:
Зачем же пишете? — Я? для себя. — За что же
Печатаете вы? — Для денег. — Ах, мой Боже!
Как стыдно! — Почему ж?
«Покуда писатель молод, он пишет много и скоро», — утверждал «поздний» Гоголь. Этот закон литературного творчества относился и к Пушкину. За весь 1835 год поэт не создал ничего такого, что бы могло доставить большой гонорар. Пушкин во многом пересмотрел свои взгляды политические и художественные, о чем он, в частности, писал той же тригорской соседке Осиповой: «Государь только что оказал свою милость большей части заговорщиков 1825 года, между прочим, и моему бедному Кюхельбекеру. По указу должен он быть поселен в Южной части Сибири. Край прекрасный, но мне бы хотелось, чтобы он был поближе к нам, и, может, ему позволят поселиться в деревне его сестры, г-жи Глинки. Правительство всегда относилось к нему с кротостью и снисходительностью. Как подумаю, что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного возмущения (восстания декабристов. — Н. Г.), мне кажется, что всё я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч. Право, только дружбу мою к вам и вашему семейству я нахожу в душе моей всё той же, всегда полной и нераздельной» (29 декабря 1835 г.).
С изменившимися во многом взглядами на жизнь, Пушкину, кажется, было легче приступить к журналу. Возможно, в этой истории сыграла свою роль — восходящая звезда российской словесности, который писал Плетневу:
«Пушкин хотел сделать из «Современника» четвертное обозрение в роде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе; я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Моя настойчивая речь и обещанье действовать меня убедили».
Другим сотрудником журнала стал князь из рода Рюриковичей В. Ф. Одоевский. С ним Пушкин познакомился пять лет назад и стал частым посетителем его литературного салона в Петербурге. Князь был связующим звеном между издателем «Современника» и владельцем Гуттенбергской типографии, где печатался журнал. В отсутствие Пушкина Одоевский вместе с Плетневым, Краевским и при участии Натали взял на себя корректуру и составление второй книги «Современника». Свидетельством участия Натали в делах мужа является сохранившееся письмо Одоевского к ней от 10 мая (за две недели до ее родов).
«Простите меня, милостивая государыня Наталья Николаевна, что еще раз буду беспокоить Вас с хозяйственными делами «Современника». Напишите, сделайте милость, Александру Сергеевичу, что его присутствие здесь было бы необходимо, ибо положение дел следующее:
Плетнев в его отсутствие посылал мне последнюю корректуру для просмотра и для подписания к печати, что я доныне и делал, оградив себя крестным знамением, ибо не знаю орфографии Александра Сергеевича — особенно касательно больших букв и на что бы я желал иметь от Александра Сергеевича хотя краткую инструкцию; сие необходимо нужно, дабы бес не радовался и пес хвостов не крутил…» В письме было шесть пунктов, седьмым стояло: «…если Александр Сергеевич долго не приедет, я в Вас влюблюсь и не буду давать Вам покоя.
Ваш нижайший слуга и богомолец Одоевский».
Но приступим к хронике последнего года супружеской жизни Пушкиных с самого начала, дабы уразуметь причины и источники внезапной трагедии. Да и была ли она внезапной? По мнению многих современников, в обстоятельствах, породивших катастрофу, сыграл свою роль пылкий и страстный характер поэта. Еще и еще в продолжение последнего своего года Пушкин возвращался к возлюбленному теперь выводу: «…Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом иль с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют…»