Голицын: «Кто она?!!»
Князь Голицын подъехал к Петропавловской крепости. Карета въехала за стены крепости и направилась, как обычно, к Алексеевскому равелину.
«Вчера получил от государыни лично исправленные ею доказательные статьи. В них на основании наших допросов неопровержимо доказывалось, что все письма к августейшим особам Европы, захваченные у разбойницы, изготовила она сама и сама придумала также называть себя дочерью императрицы Елизаветы. Двадцать доказательных статей лично составила матушка. Вот как удивительно волнует ее это дело… Ох-хо-хо…»
В камере — князь Голицын и Елизавета. Ушаков за своей конторкой приготовился записывать.
— Надеюсь, что вы прочли сии статьи. И, как милостиво указала государыня, они напрочь уничтожают ваши ложные выдумки. Вы приготовились к ответу?
— Да, князь, совершенно.
— Итак, статья первая…
— Не будем тратить времени, князь. У меня все те же ответы на все статьи. О рождении своем не ведаю. И наследницей престола не называлась.
— Но побойтесь Бога. Вот смотрите, пункт седьмой: «Если сличать стиль и слог упомянутой женщины со стилем и слогом писем, захваченных у нее…»
— Не тратьте времени, князь. Ответ будет все тот же.
— Но так невозможно! Невозможно! Вы лжете на каждом шагу.
— В чем же моя ложь? — открыто издеваясь, спросила Елизавета.
— Да во всем. Даже в самых мелочах. И сейчас я вам это докажу!
— Жду, и с большим интересом.
— Например, вы заявляли, что понимаете по-арабски и по-персидски и воспитывались в Персии.
— Именно так.
— Напишите несколько слов на этих известных вам с детства языках.
По знаку князя Ушаков положил перед Елизаветой лист бумаги. Она усмехнулась и быстро написала на бумаге какие-то знаки.
— А теперь пригласите господ в камеру, — приказал князь Ушакову.
Ушаков ввел в камеру двух старцев.
— Этот господин из Коллегии иностранных дел… А этот господин из Российской Академии наук… — объявил торжественно князь принцессе. — И оба они в совершенстве владеют восточными языками.
После чего Ушаков положил перед ними бумагу, написанную принцессой.
— Что это? — обратился Голицын к ученым.
Те внимательно смотрели на бумагу и молчали.
— Это арабский или персидский? — строго спросил князь.
— Это никакой, — сказал наконец один из них, — это абракадабра.
Елизавета, усмехаясь, наблюдала всю эту сцену.
— Почему вы молчите, сударыня, и что это все значит наконец?
— Это значит, — спокойно ответила принцесса, — что спрошенные вами люди не умеют читать ни по-персидски, ни по-арабски.
— Все! Довольно! — в бешенстве поднялся Голицын. — На хлеб! На воду! И почему у нее тонкое белье в постели? Это что у нас тут — будуар или государева тюрьма?
«После того издевательства я не ходил к ней в камеру. Пусть поживет в строгих мерах: может, спеси-то поубавит! А тут еще и великие празднества подошли по случаю заключению мира с турками. Праздновать у нас умеют и любят. Я получил от государыни шпагу с бриллиантами и надписью: „За очищение Молдавии до самых Ясс“. Наши блестящие модные насмешники, конечно, шутить по сему поводу изволили. Пусть шутят. Прибаутки-то их забудутся, а шпага к вящей славе останется. Все это время она писала самые жалостливые письма…»
В углу сидят караульные. На кровати, покрытой грубым одеялом, лежит Елизавета. В камере полутьма.
Входит Голицын, за ним Ушаков. Караульные молча поднимаются, выходят.
— Принеси свечей! — приказал князь Ушакову.
— Не надо, — раздался голос с постели. — Мне не хочется, чтобы вы меня видели. Простите, что лежу: проклятый кашель изнурил… да и в моем положении ходить не просто.
Голицын уселся и сказал в темноту:
— В последний раз, сударыня. Матушка императрица надеется, что одумаетесь. И расскажете всю правду.
— Странные тут люди, — задумчиво сказала она из темноты. — Я вам искренне предлагаю… даже умоляю… разрешить мне написать в Европу моим знакомым, чтоб попытаться выяснить эту самую правду. Почему вы не даете мне возможности им написать? Чего вы боитесь? Что они организуют мой побег? Но я никогда на это не соглашусь. Этого не позволит моя честь. И главное… почему ваша государыня не хочет поговорить со мной? Почему меня все время смеют упрекать во лжи и хитрости? Если б была хитра, разве поддалась бы я так слепо воле графа? Он! Он ввергнул меня в погибель! — Она кричала.
— Вы уже говорили все это, сударыня.
— Ах, князь, опять вы начинаете сердиться. Мне всегда больно, когда сердятся люди, которых я люблю. Поверьте, мое доверие к вам не имеет пределов. И в доказательство я хочу просить вас передать письмо императрице.
— Опять!
— Да вы не бойтесь, вы уже выучили меня писать вашей государыне, — засмеялась она в темноте и начала читать письмо: — «Ваше императорское величество, находясь при смерти у ног Вашего величества, излагаю я в объятиях смерти плачевную мою участь. Мое положение таково, что природа содрогается. Я умоляю Ваше величество… — Она помедлила и продолжала: — Во имя вас самих благоволите оказать милость и выслушать меня. Да смягчит Господь ваше великодушнейшее сердце, и я посвящу остаток моей жизни вашему высочайшему благополучию и службе вам. Остаюсь нижайшая, послушная и покорная, с преданностью, к услугам».
Она замолчала и протянула письмо из темноты. Голицын торопливо взглянул на письмо. Там не было ни подписи, ни даты.
«Слава тебе господи! Хоть этому тебя действительно научили, голубушка!»
— А что значит сие: «Во имя вас самих благоволите выслушать»?
— Это то самое и значит, князь: «Во имя вас самих», — твердо и жестко ответил голос с кровати.
— Да, письмо не много лучше предыдущих. Дерзости по-прежнему… — Он вздохнул и поднялся.
— Ах, князь, как удалось вам сохранить доброе сердце? Бог благословит вас и всех, кто вам дорог, но помогите мне. Я изнемогаю. День и ночь в моей камере эти люди. Это при нынешнем-то моем положении. И главное: не с кем словом перемолвиться. Они не понимают меня. И эта страшная болезнь…
Добрейший князь только махнул рукой и вышел из камеры. У дверей камеры уже ждал его обер-комендант крепости.
— Вернуть хорошую пищу… Вывести людей… И вернуть камер-фрау! — не дожидаясь приказа, находчиво отрапортовал комендант.
Коломенское. Девять часов утра.
В кабинете императрица и князь Вяземский.
— Князь Александр Михайлович Голицын пишет, что она при смерти, — сказал Вяземский.
— Донесения князя напоминают стихи, — усмехнулась императрица. — Как он там написал? «Она возбуждает в людях доверие и даже благоговение», — усмехнулась императрица. — Это о бесстыжей беременной развратнице!.. Но пока он сочиняет эти стихи, дело не движется. Вместо раскаяния нам предлагают пустые просьбы от наглой бестии.
Пусть князь объяснит ей в последний раз: никогда я с ней не встречусь. Кстати, коль она так больна и, как он пишет, «в объятиях смерти», пусть князь уговорит ее причаститься. — Императрица посмотрела на Вяземского.
— Послать к ней духовника и дать приказ, чтоб тот духовник довел ее увещеваниями до полного раскрытия тайны. О нижеследующем донести немедля с курьером, — тотчас сформулировал Вяземский.
«Слава богу, хоть этот не поэт!» — усмехнулась Екатерина.
В кабинете Голицына Ушаков докладывал князю:
— В Казанском соборе нашли. Священник Петр Андреев. Он и по-немецки, и по-французски понимает.
— Присягу заставь принять о строжайшем соблюдении тайны и ко мне завтра позови.
Вошел камердинер и объявил:
— Курьер из Москвы от императрицы…
Голицын сидел за столом с письмом императрицы в руках.
«Который день подряд занимается матушка сим делом…»
Голицын, бормоча, с изумлением читал письмо:
— «Не надо посылать к ней никакого священника и более не надо допрашивать развратную лгунью. Вместо того предложить поляку Доманскому рассказать всю правду. И коли он правду расскажет о бесстыдстве сей женщины, присвоившей себе царское имя, разрешить ему обвенчаться с ней. После чего, — с величайшим удивлением прочитал князь, — дать дозволение немедля увезти ее в отечество, чем и закончить все дело. Добейтесь от нее согласия обвенчаться с поляком, чтобы раз и навсегда положить конец и будущим возможным обманам».
Князь торопливо позвонил в колокольчик. Вновь появился камердинер.
— Закладывать в крепость, — приказал князь. И добавил, обращаясь к Ушакову: — Смилостивилась над разбойницей матушка!
Он продолжал дочитывать письмо:
— «Коли не захочет бессовестная лгунья венчаться с Доманским, пусть сама откроет бесстыдную свою ложь. И, как только откроет, что бессовестно присвоила себе чужое имя, дать ей незамедлительно возможность возвратиться в Оберштейн и восстановить свои отношения с князем Лимбургом. Коли упорствовать будет и предложение сие не примет, объявить ей вечное заточение. Сии предложения от себя делайте, а имя наше ведомо ей быть недолжно».
Потрясенный Голицын садился в карету, изумленно бормоча:
— Это что же такое? Полное помилование?!
Приехав в крепость, князь пришел в камеру Доманского.
Елизавета по-прежнему лежала в темноте на кровати. Теперь в камере не было караульных. Рядом с кроватью молча сидела камеристка Франциска, когда торопливо вошел князь. Он был один, без Ушакова. По знаку князя камеристка вышла из камеры.
— Хоть вы по-прежнему бессовестно запирались, но радуйтесь! Я принес вам необычайное известие.
— Я слушаю вас, князь, — равнодушно ответили из темноты.
— Сватом себя чувствую, — засмеялся князь. — Сейчас сюда приведут приближенного вашего Михаила Доманского. Он безмерно любит вас, и он просит вашей руки.
— Вы с ума сошли, — зашептали с кровати.
— Я удаляюсь, — продолжал князь. — И пусть камер-фрау подготовит вас…
— Не надо. Я достаточно уверена в себе, князь, чтобы принять его в обычном виде.
Ушаков и солдаты уже вносили в камеру свечи.
Она уселась на постели и, усмехаясь, глядела на дверь. В камеру ввели Доманского. Он с испугом, почти с ужасом смотрел на исхудалое темное лицо.
И она глядела на него.
«Как она на него смотрит. Клянусь, вовек не видел такой нежности… Кажется, дело сделано!»
— Итак, вам предлагают свободу и возможность немедля повенчаться, — торжествовал Голицын, предвкушая развязку — После чего вы оба получаете право возвратиться в отечество господина Доманского. Конечно, при условии, что вы тотчас сообщите следствию тайну вашей лжи, сударыня. Все будет исполнено в точности, мое вам слово!
— Я правильно поняла вас, князь? Мы получаем свободу, коли я соглашусь признать себя дочерью трактирщика, булочника или чем-то там еще?
Доманский напряженно ждал ее ответа. Ушаков приготовился записывать. Она все с той же невыразимой нежностью смотрела на поляка.
— Вы и так получите свободу, мой друг, — тихо сказала она Доманскому. — Я вам ее обещаю. Свободу без моих лжесвидетельств… — И обратилась к князю: — А сейчас уведите его!
— Простите меня за мои показания, Ваше высочество. Я просто хотел… — начал Доманский.
Она усмехнулась:
— Я вас прощаю. — И почти крикнула: — Уведите!
Изумленный князь приказал солдатам:
— Уведите!
Доманского увели. Она смотрела, как он уходил в открывшуюся дверь камеры. Когда дверь захлопнулась, она начала хохотать. Она хохотала во все горло.
— Ох, князь, вы представляете меня замужем за этим несчастным, необразованным, жалким человеком?
— Но он красив… — беспомощно начал князь.
— Он недостаточно красив, чтобы обменять смерть дочери императрицы на жалкую жизнь госпожи Доманской.
— Хорошо. Тогда последнее предложение… — безнадежно сказал князь и добавил строго: — Но запомните, последнее!
Она молча глядела на него.
— Вы сами расскажете правду…
— Правдой вы называете то, что хотела бы услышать от меня императрица?
Князь будто не слышал.
— И за это вы получите возможность тотчас вернуться в Оберштейн и стать женой Лимбурга.
— Вы уверены, что он возьмет в жены признавшуюся лгунью? Хотя это досужий вопрос, ибо я сейчас думаю уже о другом женихе. И я приду к нему тем, кем была: дочерью русской императрицы. Передайте вашей государыне, — хрипло засмеялась она, — что ей остается только одно — увидеть меня. И пусть поторопится, а то жених уже поджидает.
Она закашлялась. Кашляла долго. Потом вытерла кровь и насмешливо посмотрела на князя.
— Я исчерпал все, сударыня. И милосердию есть предел… — И он начал торжественно: — Как нераскаявшаяся преступница, вы осуждаетесь на вечное заточение в крепости.
— Вечным, князь, ничего не бывает. Даже заточение.
— И никакого духовника за постоянную вашу ложь к вам не пришлют. Умрете как жили — лгуньей.
— Не пришлют — и не надо, — сказала она и равнодушно повернулась к стене.
Ушаков и солдаты уносили свечи. Голицын тяжело встал и пошел за ними к дверям камеры.
— Итак, я жду ее, — сказали ему вслед из темноты.
Из донесения князя А.М. Голицына императрице Екатерине, августа 12 дня 1775 года: «Лживое упорство, каковое показала она, когда ни сама, ни Доманский не прибавили ни слова к данным прежде показаниям, хотя предоставлены им были высшие из земных благ: ему — обладание прекрасной женщиной, в которую он влюблен до безумия, ей — свобода и возвращение в графство свое Оберштейн… Из показаний ясно видно, что она бесстыдна, бессовестна, лжива и зла до крайности и никакими строгими мерами нельзя привести ее к раскрытию нужной истины».
Голицын закончил донесение императрице.
«С тех пор я более никогда не видел ее живой. В крепость я не ездил. Дел у меня и без того — весь Санкт-Петербург. А тут и хлопоты с детьми — дочь в свет вывозить. Ох, эта трудная комиссия: выдавать замуж!..»
Остается поверить, что деятельнейшая из русских императриц, у которой хватало времени писать пьесы и прозу, сочинять бесконечные письма и по десять часов в сутки заниматься государственными делами, отказалась откликнуться на призыв таинственной женщины, желавшей поведать ей свою тайну Женщины, которую по ее приказу везла в Петербург целая эскадра. Женщины, которую ежедневно допрашивал сам генерал-губернатор Санкт-Петербурга, расследованием дела которой на протяжении двух месяцев руководила она самолично и с такой страстью…
И вот эта женщина готова сама сообщить ей при встрече то, чего она тщетно добивалась на протяжении месяцев. И Екатерина отказывается. И объясняет, что личная встреча с «побродяжкой» унизит ее! И это в России, где царь столь часто был верховным следователем, где Иван Грозный, и Петр, и Николай лично встречались со своими жертвами… Тем более что «побродяжка»-то была отнюдь не по-бродяжка, но невеста немецкого князя, кстати, куда более родовитого, чем сама Екатерина!
Не верится! Совсем не верится! А может быть, все-таки встретились? И может, узнала императрица на этой встрече то, что узнать не хотела, то, что узнать боялась? И оттого с таким упорством объявляла потом: «Встречи не было».
Во всяком случае, мы можем определить дату возможной встречи. Это произошло сразу после 12 августа. Именно тогда, когда внезапно помягчал режим и вдруг прекратились и допросы арестантки, и ежедневные инструкции Голицыну.
«Прошел сентябрь, октябрь и ноябрь… Из Москвы меня не тревожили более инструкциями, к изумлению моему. В конце ноября вывез я как-то свое потомство на бал…»
Бал в Зимнем дворце.
Слуга у подъезда объявил:
— Карету князя Голицына!
По лестнице тяжело спускается князь. Его догоняет сухопарый господин в орденах — граф Сольмс, посланник прусского короля Фридриха.
— Всегда стараюсь, Ваше сиятельство, — расцвел улыбками обходительный Сольмс, — получать сведения из первых рук!
Голицын, милостиво улыбаясь, приготовился выслушать вопрос посланника.
— В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса на днях родила в Петропавловской крепости сына графу Орлову. Сие пикантное обстоятельство нас интересует, потому что принцесса считалась невестой одного из владетельных немецких князей.
«Ох-хо-хо… Вот так-то у нас: я не знаю, а они все знают, басурманы… Я узнал о сем только сегодня утром… из перлюстрированного донесения саксонского посланника».
Из донесения посланника Саксонскому двору: «В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса, находясь в Петропавловской крепости, 27 ноября родила графу Орлову сына, которого крестили генерал-прокурор князь Вяземский и жена коменданта крепости Андрея Григорьевича Чернышева. И получил он имя Александр, а прозвище Чесменский, и был тотчас перевезен в Москву в дом графа».
«Ох-хо-хо…»
Голицын обращается к посланнику:
— Смею вас уверить, что это досужие выдумки и сплетни, никакой почвы под собой не имеющие, господин посол. Насколько мне известно, никакой принцессы в крепости не содержится.
— Я так и думал, — улыбнулся Сольмс, — но вчера вечером за картами прошел слух, что сам граф Орлов после всех милостей, которыми был столь щедро осыпан, вдруг подал в отставку. Не могут ли быть связаны эти события? — совсем благодушно спросил Сольмс, но глаза его горели.
— Это столь же безответственные слухи, — спокойно сказал князь.
— Как странно! — совсем наивно продолжал Сольмс. — А у меня сейчас в руках вот такой текст. Не желаете? — И он начал читать, поглядывая на князя насмешливыми глазами: — «Всемилостивейшая государыня, во время счастливого государствования Вашего службу мою продолжал, сколько сил и возможностей было. А сейчас пришел в несостояние и расстройство здоровья. Не находя себя более способным, принужден пасть к освященным стопам… — и так далее, — и просить увольнение в вечную отставку». Это письмо вчера нам всем прочел вслух сам Григорий Потемкин.
И Сольмс уставился на Голицына.
— Ну, вот видите, сам вам все и объяснил, — сказал, добро улыбаясь, Голицын.
— Спасибо за откровенность, князь, — продолжал Сольмс, — я лишь хотел удостовериться, что и для вас отставка чесменского героя — такая же великая неожиданность…
Голицын вышел из дворца, уселся в карету, приказал:
— В крепость, милейший!
Карета ехала по ночному Петербургу.
«Значит, не известили! А может, не сочли нужным? Но почему? А если почему-то… Ведь сам обер-прокурор… А может, не надо мешаться? Дело-то уж очень странное! Ох-хо-хо…»
Голицын высунулся из кареты и приказал:
— Давай-ка домой, любезнейший!
Карета разворачивается и через мост направляется обратно на Невский, ко дворцу князя.
Голицын продолжал размышлять во тьме кареты. «Не наше дело… Одно только знаю: у чахоточных, когда от бремени освобождаются, болезнь ох как быстро побеждает! Так что вскорости надо ждать… Ох-хо-хо!»
…5 декабря 1775 года. Раннее морозное утро.
В своей опочивальне князь Голицын еще спал, когда камердинер со вздохами, почтительно разбудил его:
— Ваше сиятельство… Из крепости обер-комендант дожидается!
Князь в халате торопливо выходит в приемную. Здесь его ждет комендант Петропавловской крепости Чернышев.
— Кончается… Священника просит.
Голицын задумался. Походил по приемной.
«Ох, чувствую, не надо! Да как откажешь в такой-то просьбе? Ну что ж, будем все исполнять по прежней инструкции матушки».
— Позовешь к ней Петра Андреева, священника из Казанского собора… Сначала к присяге его приведи о строжайшем соблюдении тайны, ну а потом… я сам с ним поговорю.
Князь позвонил в колокольчик и сказал вошедшему слуге:
— Закладывать. В крепость!
Был уже седьмой час вечера. В Петропавловской крепости в комнате коменданта сидел князь Голицын. И ждал.
У дверей камеры Елизаветы прохаживался обер-комендант Чернышев. И тоже ждал.
Наконец дверь камеры открылась. И вышел молодой священник. Комендант взглянул на него и только перекрестился.
В комнате коменданта крепости по-прежнему сидел князь Голицын. Чернышев молча ввел священника.
Голицын вопросительно посмотрел: священник тихо наклонил голову.
— Отошла, — прошептал князь. — Ну и что… что сказала?
Священник глядел на князя кроткими печальными глазами.
— Что огорчала Бога греховной жизнью… жила в телесной нечистоте… и ощущает себя великой грешницей, живя противно заповедям Божьим… Господи, спаси ее душу!
— А соучастники… а преступные замыслы? — растерянно спросил князь.
Священник молча смотрел на него.
— Значит, это все, что я должен передать государыне?
— Это все, что я имею сказать вам, князь.
Священник все так же кротко смотрел на князя.
«Я хотел накричать на него: как он дерзнул не выполнить матушкину волю?! Я уж было рот раскрыл… Но мне почему-то стало страшно. От глаз его…»
— Благослови тебя Бог, Александр Михайлович, — тихо сказал священник. И вышел.
Голицын сидел один в комендантской. Куранты на крепости пробили семь.
«Я вспомнил, как впервые вошел к ней… было тоже семь часов пополудни…» Он тяжело поднялся с кресел.
Голицын вошел в ее камеру.
Она лежала на кровати: руки скрещены на груди. Горела свеча.
Голицын долго смотрел на ее лицо, спокойное, прекрасное и совсем юное… На застывших губах — тихая улыбка… Да-да, улыбка…
За спиной послышались шаги коменданта.
Но Голицын, не оборачиваясь, завороженно глядел на эту таинственную улыбку.
Наконец хрипло приказал коменданту:
— В равелине похоронить. Сегодня же ночью. Хоронить должна та же команда, которая охраняла ее. И крепко предупреди их о присяге. Чтоб навсегда молчали, олухи…
Утром следующего дня в Петербурге шел снег. Все засыпано снегом у Алексеевскою равелина. Князь Голицын стоял посреди ровного снежного поля. Рядом с ним — комендант Чернышев.
— С землею сровняли. Все как повелели. Здесь она. — Комендант указал на ровное белое поле.
Голицын молча глядел на белое пространство перед собой. Потом вздохнул, перекрестился и пошел прочь по двору крепости.
К новому, 1776 году двор вернулся в Санкт-Петербург.
В девять часов утра в кабинете императрицы в Зимнем дворце были с докладом Вяземский и Голицын.
— И ничего не сказала на исповеди? — Екатерина внимательно поглядела на князя Голицына.
— Точно так, Ваше величество! Умерла нераскаявшейся грешницей.
— Бесстыдная была женщина… Но мы зла не помним. Пусть будет ей царствие небесное. Кстати, этот Петр Андреев — священник очень строгих правил. И нечего ему в нашем суетном Санкт-Петербурге делать. Пусть Синод распорядится, отошлет его в обитель подалее. Там и люди чище, и жизнь светлее.
Вяземский поклонился и записал.
— Что остальные заключенные? — спросила Екатерина.
— По-прежнему содержатся в строгости под караулом, — ответил Голицын.
— А нужно ли сие? — благодетельно улыбаясь, вдруг спросила императрица. — Всклепавшая на себя чужое имя мертва. Стоит ли держать в заточении людей, введенных ею в заблуждение?
И она благостно взглянула на Вяземского.
— Ну, во-первых, нельзя доказать участие Черномского и Доманского в ее преступных замыслах, — тотчас начал все понявший Вяземский.
— Вот именно, — милостиво сказала Екатерина. — Действовали по легкомыслию. Да к тому же пагубная страсть молодого человека многое извиняет. Ах, эта любовь, господа!
Оба князя с готовностью закивали.
«Столько предосторожностей, секретностей — и вдруг выпустить всех этих людей, знающих столько, в Европу?! Но почему? Что случилось?» — в изумлении думал Голицын.
— Я думаю, следует взять с них обет вечного молчания. Дать им по сто рублей и отпустить в отечество… У вас иное мнение, господа?
Оба князя закивали, показывая, что у них то же самое мнение.
— Да, еще… Остаются ее камер-фрау и слуги. — И она посмотрела на Вяземского.
— Я читал показания камер-фрау, — с готовностью начал Вяземский. — Умственно слабая женщина. К тому же не доказано ее сообщничество с умершей авантюрерой. Кроме того, говорят, бедняжка не получала от нее давно никакого жалованья…
— Отдать ей старые вещи покойницы, выдать сто пятьдесят рублей на дорогу. Отвезти немедля в Ригу и отправить в отечество, — сказала императрица.
«Ну и ну! Будто завещание чье-то читает…» — сказал себе Голицын.
— Всем остальным слугам, — продолжала все так же милостиво Екатерина, — выдать по пятьдесят рублей. И доставить их до границы, предварительно взяв с них обет вечного молчания. Все это оформить в указ, господа.
«Хорош будет указ!.. Столько допросов, присяг, предосторожностей — и всех выпустить в Европу… Ничего не могу понять!»
— У вас другое мнение, князь? — обратилась к Голицыну Екатерина.
— Ваше императорское величество поступили, как всегда, милосердно и мудро. Я думаю, все указанные лица и дети их будут до смерти молить Бога за здоровье Вашего величества.
— Ну вот… Что еще? — Она посмотрела на Вяземского.
— Прошение графа Алексея Григорьевича Орлова об отставке, — печально ответил Вяземский.
— Заготовьте указ Военной коллегии, изъявив ему наше благоволение за столь важные труды и подвиги его в прошедшей войне, коими он благоугодил нам и прославил отечество… Мы всемилостивейше снисходим к его просьбе и увольняем его в вечную отставку. И пусть Григорий Александрович Потемкин сам подпишет. Сие будет приятно обоим: они ведь давние друзья.
В Петропавловской крепости.
В камере Елизаветы — ворох платьев. Платья разбросаны повсюду — на кровати, где недавно она лежала, на полу.
Ушаков стоял посреди моря туалетов с описью в руках, а Франциска фон Мештеде придирчиво рылась в вещах принцессы.
— А где палевая робронда с белой выкладкой?
— Что по описи было, то и отдаем, — терпеливо бубнит доведенный до изнеможения Ушаков.
Наконец она отыскала робронду.
И тотчас новый вопрос:
— А две розовые мантильи? Одна была атласная… я хорошо ее помню… И кофточка к ней была тафтяная розовая…
— Что по описи было, то и отдаем…
Госпожа Франциска фон Мештеде выехала в Ригу в январе 1776 года, откуда благополучно прибыла в свое отечество — в Пруссию.
В марте 1776 года покинули Россию Черномский, Доманский и слуга Ян Рихтер.
Князь Лимбург благополучно женился и дожил до глубокой старости, окруженный бесконечным потомством.
Князь Радзивилл помирился с Екатериной, с королем Понятовским и преспокойно доживал век в своем Несвиже, по-прежнему поражая гостей и соседей своими выходками. Как-то жарким летом он объявил гостям, что завтра пойдет снег. И наутро проснувшиеся гости с изумлением наблюдали из окон… белые луга. Это бесчисленные слуги князя всю ночь посыпали траву дорогой тогда солью.
Гетман Огинский тоже прекратил вражду свою с Екатериной и королем — теперь он мирно строил свой знаменитый канал.
И все они забыли о той женщине…
В Петропавловской крепости росла высокая трава там, где когда-то зарыли гроб с телом «известной особы».
Шли годы. История эта стала забываться, когда в Ивановском монастыре в Москве появилась удивительная монахиня…