Книга: Зеркальный вор
Назад: 21
Дальше: 23

22

Уэллс делает шаг назад, наматывая на руку собачий поводок. Его заметно потряхивает. Староват уже для ночных приключений.
— Не подходи ближе, — предупреждает он. — У меня пистолет, и, если что, я им воспользуюсь.
— Я вас искал, мистер Уэллс, — говорит Стэнли. — Ничего против вас не имею. И против вашей собаки тоже. Вообще-то, я хотел поговорить о вашей книге.
Слышно, как Уэллс переводит дух.
— Моя книга… — бормочет он.
— Да, сэр, ваша книга. «Зеркальный вор».
До сих пор Стэнли ни разу не произносил название книги вслух. И сожалеет, что сделал это сейчас, ибо, повиснув в воздухе, оно кажется каким-то вялым, безжизненным, не соответствующим тому, что оно обозначает.
— Кто ты? Кто тебя сюда прислал? — спрашивает Уэллс.
Второй из этих вопросов удивляет Стэнли.
— Никто меня не присылал, — говорит он. — Я сам по себе.
Уэллс распрямляется, принимая более естественную позу, и произносит что-то на иностранном языке. По звуку похоже на иврит.
— Что, простите? — говорит Стэнли.
Уэллс повторяет фразу. Нет, это звучит не как иврит.
— Сожалею, мистер Уэллс, но я ни черта не понял из того, что вы сказали.
— Как тебя зовут, сынок?
— Стэнли.
— А полное имя?
Стэнли при таком слабом свете не может разглядеть выражение лица Уэллса. Его короткие пальцы все так же рассеянно перебирают собачий поводок. В очках отражаются желтые огни набережной, и каждая линза, рассеченная посередине вертикальной полосой, напоминает кошачий зрачок. Далеко не сразу Стэнли опознает в этих вертикальных полосах свое собственное отражение.
— Гласс, — говорит Стэнли. — Меня зовут Стэнли Гласс. Сэр.
Правая рука Уэллса появляется из-за спины. Он вытирает ладонь о полу пиджака и опускает ее на бедро.
— Я видел тебя сегодня, — говорит он. — В кафе. Почему ты не обратился ко мне там?
— Я не был уверен. То есть у меня возникла мысль, что это вы, но уже с опозданием. Э-э… может, вам стоит слегка отпустить поводок, мистер Уэллс?
К этому моменту уже почти весь поводок намотан на пальцы Уэллса, и собака, частично оторванная от земли, извивается у его ног, меся воздух передними лапами. Ее ворчание сменяется слабым хрипом.
— Ох, да, — спохватывается Уэллс.
Стэнли смотрит на океан, потом на песок и переминается с ноги на ногу. Он снова начинает нервничать. У него накопилась масса вопросов, но все они смешались в голове, образовали подобие лабиринта, ни один из путей которого не ведет к нормальной человеческой речи. Он и не предполагал, что это окажется так сложно.
— Я прочел вашу книгу, — говорит он.
— Понятно.
— И я хочу кое-что уточнить.
— Да, я слушаю.
— Но я не знаю, как правильно задать вопросы.
За спиной Уэллса негромко плещут волны. Далее по берегу, в районе гавани, завывает туманный гудок. Возможно, этот вой и не прекращался всю ночь, просто Стэнли раньше не обращал на него внимания.
— Ты не против, если мы вернемся на набережную? — говорит Уэллс. — Ночью по этому пляжу бродят наркоманы и всякая шпана, так что лучше не оставаться надолго в темноте.
— Хорошо, согласен.
Уэллс выходит на тропу, по диагонали удаляющуюся от воды; собака трусит за ним. Стэнли идет следом, а затем продвигается вперед, чтобы поравняться с Уэллсом.
— Сожалею, что наше знакомство началось не лучшим образом, — говорит Уэллс. — Недавние события вынудили меня позаботиться о своей безопасности, и, возможно, я слегка перестраховался. Впрочем, на то есть основания. Как бы то ни было, надеюсь, ты меня извинишь. Обычно во время прогулок я не забираюсь к северу от Виндворд-авеню, но сегодня, с дозволения Помпея, мы можем предпринять небольшую экскурсию по городу. Ты не против, старина?
Стэнли открывает рот для ответа, но в следующий миг понимает, что вопрос был адресован не ему, а псу. Последний никак не реагирует, плетясь позади и тихонько пофыркивая при каждом шаге.
С приближением к уличным фонарям все четче вырисовываются черты лица Уэллса: широкого, загорелого, с маленьким носом, морщинистым лбом и резкими складками вокруг рта. Большие голубые глаза. Седые пряди в волосах и бороде. В целом вполне заурядная внешность. По прикидке Стэнли, ему около пятидесяти.
Они выходят на набережную у северной оконечности длинной колоннады. Уэллс останавливается, прочищает трубку над урной и достает из кармана жестянку с табаком. Пес мочится на урну, задирая лапу почти вертикально и балансируя, как заправский эквилибрист. У него лоснящаяся бело-рыжая шерсть, глаза навыкате и короткая, на редкость уродливая морда. При взгляде вверх из-под мохнатых ушей он напоминает Уинстона Черчилля в парике а-ля Морин О’Хара.
— По твоим словам, ты меня разыскивал, — говорит Уэллс. — Не припоминаю, чтобы видел тебя в кафе до этого вечера. Ты живешь где-то неподалеку?
— Мы с приятелем ночуем в заброшенном доме на Хорайзон-Корт. Приехали сюда три недели назад. А до того работали на плантациях в Риверсайде.
— Но сами вы родом не из Риверсайда, я полагаю.
— Нет, сэр. Мой приятель — мексиканец-нелегал, а я приехал из Бруклина.
— Из Бруклина? Далеко ты забрался от дома. А сколько тебе лет, могу я спросить?
— Шестнадцать.
— Родители знают, где ты находишься?
— Отца убили в Корее, а мама умом тронулась, так что меня дома никто не ждет.
— Очень жаль это слышать. В каких частях служил твой отец?
— В Седьмой пехотной дивизии. Воевал с япошками на Окинаве, потом с филиппинцами. Пошел на сверхсрочную и погиб осенью пятьдесят первого.
— Уверен, он был храбрым солдатом и любил свою страну.
— Да, он был храбрым. И ему нравилось служить в армии. А насчет любви к стране он особо не распространялся.
Уэллс улыбается, сжимает зубами черенок трубки, чиркает спичкой, дает ей разгореться и прикуривает, кругами водя огонь над вересковой чашечкой. Когда табак разгорается, он выбивает трубку и начинает наполнять ее снова.
— Я тоже служил в армии, — говорит он. — Был в Анцио летом сорок четвертого. Но я занимался канцелярской работой — я ведь бухгалтер по профессии — и обычно находился далеко от передовой. Был очень рад, когда война закончилась. Мне она совсем не по нутру.
Он поднимает взгляд от трубки и щурится.
— А ведь я встречал тебя однажды еще до кафе. Ты жонглировал картами на набережной.
— Было такое дело.
— Я выиграл у тебя доллар.
Стэнли стыдливо опускает глаза.
— Вы очень умно сделали, прекратив на этом игру, — говорит он. — Я никому не уступаю больше одного доллара.
— Э, да ты настоящий игрок! — говорит Уэллс. — Ты живешь за счет мастерства и удачи. Черт побери, как я тебе завидую! Это было одной из моих романтических фантазий с юных лет. Я мечтал быть игроком на больших речных пароходах. В белом льняном костюме и с дерринджером в кармане.
— Вы неверно обо мне судите, мистер Уэллс. Та игра на набережной была чистой воды надувательством. Мне, конечно, случалось перекинуться в картишки по-обычному, но я уж никак не профессиональный игрок.
— Ты он самый и есть, — настаивает Уэллс. — Без сомнения. Ты можешь в любой момент контролировать карты, но ты никогда не знаешь наверняка, что думает и как поступит другой игрок — твой оппонент, которого ты хочешь надуть. То есть даже при заведомой форе ты все равно полагаешься на удачу. А это и есть главное свойство азартных игр, не так ли?
Стэнли задумчиво морщит лоб.
— Пожалуй, — соглашается он.
Уэллс снова раскуривает трубку, неторопливыми взмахами кисти гасит спичку, бросает ее в урну и задумчиво смотрит в пространство, делая несколько затяжек подряд. Потом вынимает трубку изо рта и указывает черенком в направлении зала игровых автоматов на ближайшем углу.
— Это может тебя заинтересовать, — говорит он. — Все эти здания вдоль набережной были построены в тысяча девятьсот пятом. Тогда только начали прокладывать бульвар Эббот-Кинни. С той поры их не перестраивали и не ремонтировали — запустили до безобразия, как говорят в таких случаях, — но и сейчас еще можно получить представление об их прежнем облике. Например, в архитектуре аркад заметна смесь византийских и готических мотивов. Если не ошибаюсь, выполнено в стиле Бартоломео Бона. Ты не против сейчас прогуляться до Виндворда?
Собака теперь бежит впереди, натягивая поводок, словно знает дорогу. Туман обволакивает уличные фонари, под которыми кое-где виднеются сгорбленные фигуры бродяг. Через два квартала Стэнли замечает пятерых «псов», от нечего делать играющих в ножички на песке. Некоторые лица кажутся ему знакомыми: то ли по встрече в кинотеатре, то ли по преследованию на улице. Они также его узнают и выкрикивают оскорбления, однако не нападают, и Стэнли с Уэллсом проходят мимо, причем Уэллс даже не поворачивает головы в их сторону.
Когда левее показывается павильон «Мост Фортуны», Уэллс оживляется и машет рукой в сторону его заколоченных окон.
— Ты выбрал удачное место для старта, — говорит он. — Можно сказать, историческое. Как раз отсюда начинал свою карьеру Билл Харра. В тридцатых это заведение пользовалось большой популярностью. Там играли в бинго. Ты знаком с этой игрой?
— Не особо. Название слышал, но сам никогда не играл.
— Так я и думал. Бинго тебе и не подходит, честно говоря. Это весьма странная игра. Непривычно «авторитарная», если сравнить ее с другими азартными играми. Ты платишь деньги, берешь карточки, а потом остается только сидеть, слушать голос ведущего и ждать результатов. В конечном счете ты просто принимаешь то, что выпадет на твою долю. Впрочем, это не так уж и странно, если учесть, что история бинго тесно связана с историей итальянского государства. Как бы то ни было, несмотря на принцип «довлеющего авторитета», положенный в основу этой игры (или как раз из-за этого принципа?), муниципальные власти Лос-Анджелеса ее решительно невзлюбили. Тогда Билл Харра перенес свою деятельность в Неваду и там уже развернулся по полной программе. Его примеру вскоре последовали и другие. Мафиози Тони Корнеро, чьи плавучие казино курсировали вдоль этого побережья, в тех же тридцатых открыл самый большой игорный дом в Лас-Вегасе. Ты бывал в Неваде, Стэнли?
— Не уверен. Возможно, я через нее проезжал.
— Я бывал там довольно часто. По делам, сразу после войны. Ты в курсе, что когда-то вся территория Невады была покрыта громадными озерами? Я бы даже сказал: внутренними морями. Это было в эпоху плейстоцена, то есть совсем недавно с геологической точки зрения. А теперь Невада — это сплошная пустыня. Куда же подевались все эти озера? Может, когда-нибудь они появятся вновь? Давай-ка свернем здесь.
Они срезают путь через портик отеля «Сан-Марко» и, удаляясь от берега, проходят мимо нескольких магазинчиков, ресторана, ларька хот-догов, журнального киоска. Все они уже давно закрыты и погружены в темноту. Подсвеченные часы над входом в хозяйственный магазин показывают без малого час ночи. Впереди, под неоновой вывеской «ИИСУС СПАСАЕТ», движется какая-то фигура: то ли очень крупная собака, то ли человек на четвереньках. Стэнли не успевает это выяснить до того, как фигура исчезает в тени.
— Так с какой целью ты приехал в Лос-Анджелес? — спрашивает Уэллс.
Стэнли уже решил, что будет неразумно сразу выкладывать всю правду — во всяком случае, до тех пор, пока он не подберет верные формулировки для вопросов, которые хочет задать Уэллсу.
— Просто ветром занесло, — говорит он. — Путешествовал по стране, оказался здесь, ну и подумал, что будет неплохо вас найти.
— Очень польщен таким вниманием. А где ты раздобыл мою книгу?
— У одного знакомого в Нижнем Ист-Сайде.
— В Манхэттене? — говорит Уэллс. — Это само по себе примечательно. Ты знаешь, мы ведь напечатали всего три сотни экземпляров. Около сотни до сих пор лежит у меня на чердаке. Интересно, какими путями эта книга попала в Нью-Йорк?
— Я нашел ее среди кучи барахла в доме одного парня, который перед тем уплыл на остров Райкерс. Там было много всякой поэзии. Но поскольку он сейчас мотает срок за перепродажу краденого, вряд ли удастся выяснить, как он раздобыл эту книгу.
— Возможно, ему приглянулось название.
— Может, и так.
По кольцу гоняют полдюжины «харлеев», и рев их двигателей вынуждает Стэнли и Уэллса замолчать. Уэллс направляется в обход против часовой стрелки; при этом собака, понурив голову и прижимая уши, забирает правее на всю длину поводка, дабы держаться как можно дальше от этой ревущей вакханалии.
Когда байкеры остаются в двух кварталах позади, Уэллс возобновляет беседу:
— С моей стороны не совсем корректно задавать этот вопрос, но я все же спрошу. По твоим словам, у того парня было много разных книг стихов. Ты взял еще какие-нибудь, кроме этой?
— Нет, сэр. Только вашу.
— А почему только мою, хотелось бы знать? Почему не другие?
Стэнли отвечает, только пройдя несколько шагов:
— Вообще-то, я и сам этим удивлен. В первую очередь, насколько помню, мне понравился ее вид. Другие мне показались дешевками. Не обязательно в том смысле, что грошовые издания. Некоторые, наоборот, выглядели так помпезно, будто ты должен весь трепетать перед их величием, но при этом была в них какая-то фальшь. А ваша книга выглядела так, словно кто-то ее в самом деле сотворил. Мне это понравилось.
— Моему издателю польстили бы такие слова, — говорит Уэллс. — И я бы непременно передал их ему, только он сейчас скрывается от кредиторов в Мексике… Здесь перейдем на другую сторону.
Достигнув тротуара на противоположной стороне улицы, Стэнли продолжает:
— Есть еще кое-что. Когда я попробовал читать вашу книгу, я почти ничего не понял. Я даже не смог понять, о чем она вообще. Но чувствовалось, что кто-то над ней много и долго трудился. И это меня зацепило. Потому что… ну, скажем так: вот передо мной сложная штука, сделанная кем-то. Я наткнулся на нее случайно, среди кучи барахла на полу в каком-то воровском притоне. И я ни черта не смог в ней понять! Меня это натурально взбесило! Не то чтобы я решил уберечь ее от мусорного бака или типа того. Как мне кажется, самой этой книге абсолютно не важно, что с ней случится, будет ее кто-нибудь читать или нет. Но всякий раз, когда я ее открываю, она наводит меня на мысли о самых безумных и невероятных вещах в этом мире, о которых я не имею ни малейшего понятия. О которых я даже никогда не слышал. Полагаю, именно это не дает мне покоя, мистер Уэллс.
Уэллс тихо смеется — этакий самодовольный, покровительственный смешок, который совсем не нравится Стэнли.
— Может, объясните, что в этом смешного? — спрашивает он.
Уэллс покачивает головой.
— Теперь направо, — говорит он.
Они сворачивают с Виндворд-авеню на Алтайр-Плейс. Уличных фонарей здесь гораздо меньше, да и те затерялись среди пальм и эвкалиптов. Теперь лицо Уэллса почти все время в тени, и Стэнли труднее прочесть его выражение.
— Я смеюсь не над тобой, — говорит Уэллс. — Меня позабавила твоя характеристика этой книги, только и всего. Причина, по которой тебе захотелось ее прочесть, во многом схожа с той, по которой я захотел ее написать. Тяга к неведомому. Точнее говоря — к невидимому. Я потратил несколько лет и предпринял много попыток, прежде чем распознал в себе эту тягу. И сейчас мне было приятно услышать твои слова. Позволь задать еще один некорректный вопрос: тебе понравилась моя книга, Стэнли?
Этот вопрос ставит Стэнли в тупик. И никакой ответ не приходит в голову. Молчание тянется, отмеряемое звуками шагов и ритмичным пыхтением собачонки.
— Сказать по правде, я никогда не думал о ней в таком ключе, — говорит он. — Даже не знаю, что ответить. Я прочел ее, наверное, раз двести и выучил наизусть от корки до корки. Могу доказать это прямо сейчас, если хотите. Но я так и не понял, нравится она мне или нет.
Они доходят до участка дороги, где в шеренге деревьев возникает разрыв. Стэнли пользуется этим, чтобы при свете фонарей осмотреться. Нестриженые лужайки и ветхие коттеджи выглядят знакомыми: где-то в этих местах они с Клаудио прятались от «псов».
— Иногда она мне нравится, — продолжает Стэнли, — а иногда я ее прямо ненавижу. Но скучать с ней мне не приходилось ни разу. Мистер Уэллс, я думаю, пора сознаться, что я проделал этот путь специально ради встречи с вами. Я соврал, когда вначале говорил, что оказался здесь случайно. Мое путешествие через всю страну вовсе не было бесцельным. Мне пришлось покинуть Нью-Йорк по причинам, о которых сейчас распространяться незачем, но с самого начала я поставил себе целью отыскать вас. Это заняло куда больше времени, чем я ожидал. Надеюсь, вас не расстроили мои слова и вы не передумаете со мной общаться.
— Нет, конечно же не передумаю, — говорит Уэллс, но голос его в темноте звучит натянуто и неубедительно.
Возможно, Стэнли допустил ошибку, выложив все начистоту. «Ну и плевать», — думает он. Нога болит все сильнее, и уже нет сил на то, чтобы осторожничать, выбирая правильный подход к Уэллсу.
Какое-то время Уэллс хранит молчание. Его трубка погасла. Алтайр-Плейс заканчивается, вливаясь в Кабрильо-авеню. Здесь чуть не каждый второй фонарь перегорел либо разбит. На краю тусклого круга света от одной из уцелевших ламп с жуткими визгами дерутся две здоровенные крысы. Собака напрягается и навостряет уши.
— Я рад нашей встрече, — говорит Уэллс. — Но, боюсь, мне придется тебя разочаровать. Этот факт нелегко принять, но необходимо помнить: книги всегда знают больше, чем их авторы. Книги всегда мудрее авторов. Звучит абсурдно, однако это правда. Попадая в большой мир, книги начинают жить своей жизнью и обзаводятся собственными идеями. Честно говоря, я сам уже больше года не заглядывал на страницы «Зеркального вора». А в последний раз, когда я это делал, мне не удалось вспомнить многое из того, что я когда-то хотел сказать своими стихами. Смысл некоторых строк и вовсе остается для меня загадкой с тех самых пор, как я их написал… От перекрестка пойдем вправо по Наварре.
Асфальт здесь покрыт трещинами и выбоинами, из которых проросла сорная трава. Дома на левой стороне улицы отступают дальше от проезжей части; на болотистой лужайке перед одним из них виден заросший тростником пруд. Глаза Стэнли уже привыкли к сумраку, и ему удается разглядеть пару человеческих ног в черных ботинках и грязных джинсах, торчащих из примятых в этом месте тростниковых зарослей. Ноги не шевелятся. Неподалеку припаркован мотоцикл. Окна в доме темны. Стэнли чувствует запах цветов, но нигде их не видит.
— Я понимаю твои чувства, — продолжает Уэллс. — Понимаю, почему ты сюда приехал. По крайней мере, мне кажется, что понимаю. Однажды я сам сделал нечто подобное. Ты читал Эзру Паунда?
— Нет, сэр.
— Ты хотя бы знаешь, кто такой Эзра Паунд?
— Он пишет стихи?
— Да.
— Я не читал никаких стихов, кроме тех, что есть в вашей книге.
— Вот как? — удивляется Уэллс. — Это ж надо! Хотя, думаю, для начала она сгодится не хуже любой другой. А в дальнейшем я могу подобрать для тебя что-нибудь еще из моей библиотеки.
Через несколько домов из-за живой изгороди доносится шум вечеринки: пьяные голоса и «Бумажная луна» в исполнении джазового квартета. А на следующем перекрестке Стэнли видит табличку с названием улицы — «РИАЛТО», — знакомым ему по книге Уэллса, и чувствует, как начинают шевелиться волосы на макушке.
Уэллс прибавляет шагу.
— Когда я был в Италии вскоре после окончания войны, — говорит он, — я приехал в Пизу, где тогда сидел в военной тюрьме Эзра Паунд. Он ожидал отправки в Штаты, чтобы предстать перед судом по обвинению в государственной измене. В ту пору все были уверены, что ему вынесут смертный приговор. Стихи Паунда очень много значили для меня и сыграли важную роль в переломный период моей жизни. Но его поведение во время войны вызывало у меня много вопросов, и я надеялся найти объяснения при личной встрече в Пизе… Сейчас направо.
Они сворачивают на Гранд-бульвар. Улица становится шире, и между рядами пальм просвечивает туманное небо.
— Но мне так и не удалось с ним пообщаться, — продолжает Уэллс. — Разговаривать с ним нельзя было никому, даже военным полицейским. Я смог лишь поглядеть на него со стороны. Его держали в одиночной камере размером шесть на восемь футов, с рубероидной крышей на деревянной раме. Он был в военной форме, без ремня и шнурков. В том лагере находилось больше трех тысяч заключенных, главным образом закоренелых негодяев — воров, убийц, насильников, — и почти все они жили в обычных палатках на огороженном пустыре. Одиночных камер, как у Паунда, там было не больше десяти. И только в его камере стены состояли из стальных балок и оцинкованной сетки, из-за чего он всегда был открыт солнцу, ветру, косому дождю и посторонним взглядам. Видеть его можно было в любое время, но говорить с ним запрещалось. Согласно обвинительной формуле армейских юристов, язык был оружием, с помощью которого он совершал свои преступления. Поэтому единственным языком, который он мог пользоваться в заключении, был язык сознания, язык памяти. По его виду я понял, что он совершенно раздавлен. Я уехал из Пизы огорченным и разочарованным. Но через несколько лет — когда он был объявлен сумасшедшим и помещен в клинику Святой Елизаветы — я понял, что такие меры со стороны армии означали признание огромной силы его таланта. В каком-то смысле мне даже повезло, что я не смог с ним поговорить. Больше, чем сейчас повезло тебе… Теперь левее, на Ривьеру.
Они приближаются к нефтепромыслу. Стэнли уже слышит вздохи и шипение механизмов и улавливает характерные запахи сладковатого бутана, горячего асфальта и отдающей фекалиями серы. В конце бульвара виден станок-качалка, который беспрестанно кивает, отбрасывая причудливые тени к подножию буровых вышек. Огоньки позади него исчезают и появляются с каждым подъемом и опусканием балансира.
— Я уже собирался сказать, что молчание Паунда было сильнее всяких слов, — говорит Уэллс, — но это не так. Само по себе его молчание было пустым и бессильным. Как любая тишина. Тут скорее дело в образе его молчания. Зрелище Паунда, запертого в той клетке. И этот образ останется со мной навсегда. Конечно же, измененный, так или иначе встроенный в мою собственную мифологию. В том-то и весь фокус. Наша память о языке в целом устойчива. Но часто ли мы можем вспомнить конкретные слова? Нет, гораздо чаще нам вспоминаются образы. А они имеют свойство ускользать и размываться. Вот почему на протяжении всей истории люди придумывали разные способы их фиксации. Ведь недаром тираны изгоняют или бросают в тюрьму именно поэтов — даже таких воспевающих тиранию поэтов, как Паунд, — и в то же время всячески привечают художников, скульпторов, кинематографистов, архитекторов… Давай-ка немного постоим здесь, Стэнли. Поглядим на Луну.
Они останавливаются в нескольких ярдах от окруженной забором нефтекачалки. Стэнли слышит мягкий рокот электропривода, пыхтение и постанывание балансира. На дороге еще изредка появляются автомобили, большей частью патрульные копы; свет фар скользит по клочковатой траве, когда они разворачиваются перед выездом на бульвар. Собачонка что-то вынюхивает, тычась тупым носом в ржавые железки и осколки стекла, а Уэллс стоит неподвижно, не отрывая взгляда от бледного круга на западном небосклоне. Опускаясь к горизонту, Луна как будто становится больше; при этом края ее диска видны очень четко, даже несмотря на туман.
— Этого много в вашей книге, — говорит Стэнли.
— Ты о чем?
— О Луне. Она часто упоминается в книге.
— Да, — говорит Уэллс. — Пожалуй, что так.
— Например, когда Гривано плывет на лодке. Во время побега. У него там выходит целый диалог с Луной.
— Да, там есть и такое.
— Мой свет ничего не таит, — цитирует Стэнли. — Спасенье мое, как и мое возрожденье, будет сокрыто в тебе. И я ищу твою маску, Гривано, на карнавале извечном, у самой границы воды.
— У тебя превосходная память.
— Или вот еще, в его сне. Я тружусь под присмотром слепых соглядатаев ночи, Селена, и воздвигаю твой град из кирпичей сновидений.
Уэллс перекладывает поводок в другую руку.
— Ты прав, здесь тоже о Луне, — говорит он.
— И даже в самом начале. В ругательном предисловии. Ибо сокровище тайное в его заплечном мешке — не что иное…
— …как наипервейший рефлектор. Именно так. Эта книга не зря называется «Зеркальный вор». И далеко не всегда зеркало тут следует понимать буквально. Гривано — алхимик, он мыслит неоплатоническими категориями, почерпнутыми из священных текстов Гермеса Трисмегиста, твоего высшего покровителя. Для Гривано весь мир — это всего лишь отражение, материальная эманация идеи в сознании Бога. А постичь Божественное сознание мы способны не более, чем глядеть широко открытыми глазами на солнце в зените. Потому мы предпочитаем смотреть на Луну, которую делают видимой для нас те же солнечные лучи, отраженные от ее поверхности. Луна символизирует Opus Magnum — Великое Делание алхимика, который через отражение пытается проследить ход мыслей Всевышнего, чтобы в какой-то мере Ему уподобиться. И в любом зеркале присутствует частица этой лунной сущности.
— Да, это я понимаю, — говорит Стэнли. — Так и написано в вашей книге.
— Я… что-то я не припомню, чтобы в книге это было изложено таким образом.
— Нет, в книге это разбросано по разным местам, но понять можно вполне, если свести воедино все сказанное. Я малограмотный, мистер Уэллс, но это не значит, что я тупой.
Уэллс открывает рот и, помолчав, издает вздох, явно недовольный собой.
— Извини, — говорит он. — При разговоре о подобных вещах трудно подобрать такой тон, чтобы не выглядеть педантичным умником или банальным любителем напускать туману. Тем более когда я не знаю, что именно знаешь ты.
Стэнли сует руки в карманы куртки. Материя сзади натягивается и плотнее прижимает к спине кистень.
— Думаю, проблема в том, что я никогда не умел задавать правильные вопросы, — говорит он. — Спасибо, что проявили терпение.
Пара кем-то потревоженных чаек, крича и хлопая крыльями, взлетает с буровой вышки к югу от них. Стэнли и Уэллс вздрагивают. Собака замирает в стойке, подняв голову от земли.
— Пора идти, — говорит Уэллс. — Место, которое я хочу тебе показать, находится неподалеку.
Они пересекают бульвар, идущий в восточном направлении, и углубляются в еще один квартал заброшенных одноэтажных домов. Буровые вышки торчат на пустых участках, а иногда прямо на газонах перед темными покосившимися коттеджами с выбитыми окнами. На левой стороне улицы, с заездом на тротуар, застыл «кайзер-фрейзер» в окружении битых бутылок и раздавленных сигаретных окурков; три из четырех его колес проколоты. Береговые недруги Стэнли и здесь оставили свои отметины, намалевав оскаленные собачьи морды на дверях и капоте машины. Их дополняет надпись кривыми буквами, демонстрирующая уровень грамотности авторов: «ПЫСЫ». Стэнли усмехается про себя.
— Мы тут недавно вспоминали о прошлых войнах и великих битвах, — говорит Уэллс. — А ведь эти битвы могут происходить на самых разных уровнях. Мы и сейчас, можно сказать, идем по полю боя. Я часто размышляю о том, что во всех этих конфликтах — великих и малых — на самом деле идет борьба за контроль над памятью. Не только за право помнить, но и за право забывать. Избирательно забывать.
На пути возникает протока, которую они переходят по горбатому мостику. Глядя с него вниз, Стэнли видит отражение затуманенной Луны, дополняемое блеском масляных разводов на поверхности стоячей воды. Правее, в полусотне ярдов, можно разглядеть место слияния протоки с каналом пошире, параллельным той улице, по которой продвигаются они. Через квартал им встречается еще один мостик, потом еще, и тут Стэнли осознает, что вся округа покрыта сетью заросших и замусоренных каналов, как бы дублирующих сетку улиц. Когда Уэллс и его собака первыми проходят вдоль перил очередного моста, следующий за ними Стэнли слышит, как эхо их шагов отзывается внизу крысиной возней и недовольным кряканьем разбуженных уток.
— Эта часть города не просто так получила свое название, — говорит Уэллс. — Во всяком случае, к этому имелись реальные предпосылки. Почти все улицы, по которым мы с тобой сегодня шли, когда-то были каналами. Круговой перекресток на Виндворде был в ту пору лагуной. Улица Риальто, Гранд-бульвар, отель «Сан-Марко» — эти названия изначально являлись описательными, а не просто символическими. Но власти Лос-Анджелеса в двадцать девятом году распорядились засыпать большинство каналов — ради удобства автомобильного движения, насколько я понимаю, — и местный ландшафт по большей части утратил свою оригинальность. Я был в курсе истории этих мест, когда посещал их во время работы над книгой.
Уэллс вынимает изо рта трубку и, выбив на ладонь пепел, стряхивает его в канал. Вновь появляется из кармана жестянка с табаком.
— Интеллектуальная традиция, в рамках которой пребывал Гривано, — говорит он, — была синкретичной и утопичной, притом что происходило это на переломе веков. И, как во всех утопических традициях — вспомним Платона, Августина, Томаса Мора, Кампанеллу, — метафоры ее тесно связаны с городским ландшафтом. То же касается и всей герметической литературы. В трактате «Асклепий», к примеру, есть пророчество о городе, который будет возведен далеко на заходе солнца — то есть на западе — и в который после возвращения египетских богов устремятся по суше и по морю все смертные народы. В «Пикатриксе» описан возведенный Гермесом Трисмегистом город Адоцентин, где магические образы — заметь, образы! — обеспечивают добродетельность и благополучие каждого жителя. Архитектура города является отражением архитектуры Небес. Только представь, что под этим подразумевается! Попадая в такой идеальный город, мы и сами неизбежно становимся идеальными людьми. Это практически рай на земле.
Отражение Луны в канале разбивает плывущая крыса; волны от ее следа буквой «V» с геометрической точностью расходятся в стороны. Уэллс следит за ней, набивая трубку. Затем прикуривает и бросает горящую спичку в воду. Из точки ее падения возникает и расширяется, только чтобы исчезнуть через пару секунд, кольцо сине-зеленого пламени.
— Мы думаем о городе как о местности, — говорит Уэллс, — хотя, по сути, он таковым не является. Вот горы — это местность. Пустыня — это местность. Кстати, в данный момент мы, можно сказать, находимся в пустыне. А города — это идеи. Существующие независимо от их географического положения. Они могут исчезать — внезапно или постепенно, — а потом вновь появляться в тысячах миль от прежнего места. Зачастую в сильно измененном или уменьшенном виде. Воссозданные города никогда не бывают точными копиями предыдущих, но сама идея, положенная в их основу, так или иначе сохраняется. «Что находится внизу, подобно тому, что находится вверху», как описывают это алхимики. Попытка достичь совершенства Единого, давшего начало всем вещам, — в этом, на мой взгляд, самая суть истории Гривано. По крайней мере, именно это я имел в виду, когда писал свою книгу. Вот почему я решил показать тебе это место. Ну а теперь пора возвращаться.
Они идут в обратном направлении вплоть до бульвара, а потом берут левее, чтобы выйти к набережной самым коротким путем. Стэнли размышляет над тем, что узнал от Уэллса, пытаясь нащупать ниточки, которые могут привести к прояснению других занимающих его вопросов. Он доволен, что Уэллс разговорился, но услышанное приводит его в замешательство. Такое впечатление, что Уэллс ведет речь о какой-то другой книге, а не о той, которую читал Стэнли.
— А что вы там говорили насчет моего высшего покровителя? — спрашивает Стэнли. — Что это значит?
— Это?… Ах да! Гермес Трисмегист. Ты знаешь, кто это такой?
— Я знаю только, кем вы изобразили его в книге. Кто-то вроде бога или колдуна, который жил очень давно.
— Ученые эпохи Возрождения считали его египетским вариантом Моисея и отождествляли с Тотом — богом мудрости, который дал людям законы и изобрел письменность, — а также с греческим Гермесом, посланцем верховных богов, ведавшим исцелением, магией и тайным знанием. В качестве посредника между мирами он легко пересекал любые границы и потому считался покровителем воров, ученых, алхимиков и, разумеется, азартных игроков вроде тебя. Вот на это я и намекал.
— Значит, вы его не выдумали?
— Боже мой, нет! Конечно же нет. Понадобились сотни людей, ошибочно толковавших слова друг друга на протяжении тысячелетий, чтобы в конечном счете был выдуман Трижды Величайший Гермес. Среди них были нищие поэты, ютившиеся на чердаках, и пьяные барды, с пением танцевавшие вокруг огромных костров, и усталые матери, певшие колыбельные своим детям. И я тоже добавил свою толику сумбура, пристроившись в хвост этой длинной и нестройной колонны соавторов.
Они выходят на променад намного южнее игорных павильонов. Здесь, на просторных приусадебных участках, расположились фасадами к морю особняки, некогда роскошные, а ныне пришедшие в упадок, — типичные жертвы непогоды и небрежения. Редкие попытки что-то подновить и подправить (следы свежей краски на покосившихся верандах, гипсовая скульптура херувима в оголенном палисаднике, аккуратные ряды цветов по краям щербатой галечной дорожки) только усугубляют безрадостную картину обветшания. Старая лодка во дворе одного из особняков — длинная, черная, с железным выступом на носу — наполовину погребена в песке и превращена в цветочную клумбу; ее дырявый корпус усеян барвинками, кореопсисами и алтеями, лепестки которых при свете фонарей имеют одинаково бледный серо-коричневый вид.
Стэнли молчит, машинально считая широкие доски и перешагивая через дыры в настиле. Он думает о канатоходцах, которым нельзя смотреть вниз, нельзя думать о ненадежности опоры у себя под ногами. И он все больше сомневается в том, что прогулка по этой части набережной была удачной идеей.
— А как насчет Гривано? — спрашивает он.
— Гривано?
— Его-то вы взяли с потолка, разве нет?
Уэллс вздыхает, глядя на океан.
— С Гривано я позволил себе кое-какие вольности, — говорит он. — В исторических документах он мелькает лишь слабой тенью. И я постарался заполнить пробелы своим воображением. Собственно, как раз эта пустота вокруг Гривано и создала предпосылки для написания книги.
Стэнли останавливается. Уэллс и собака делают еще несколько шагов, а затем разворачиваются и вопросительно смотрят на него.
— Вы хотите сказать, что Гривано был реальным человеком? — уточняет Стэнли.
— Он мною не вымышлен, это факт. Я обнаружил краткое и довольно загадочное упоминание о нем в письмах одной монахини, Джустины Глиссенти, когда занимался изучением старинных документов по совсем другому поводу, и меня привлекли возникающие в этой связи метафорические возможности.
— Вы меня разыгрываете.
— Ничего подобного. Из писем сестры Джустины я узнал только, что Совет десяти выдал ордер на арест некоего Веттора Гривано летом тысяча пятьсот девяносто второго года, обвинив его в заговоре с целью выведать у мастеров острова Мурано секреты производства тамошних знаменитых зеркал в интересах неназванной иностранной державы. В те дни такое обвинение могло повлечь за собой тюрьму или ссылку на галеры, а если обвиняемому удавалось сбежать из города, по его следам направляли профессиональных убийц. Словом, дело было нешуточное. Как ты уже, наверное, понял из моей книги, муранские производители художественного стекла и зеркал фактически обладали монополией в этой области, и так продолжалось вплоть до восемнадцатого века, на основании чего можно сделать вывод, что реальный Гривано не преуспел в своей попытке. Из других источников я выяснил, что он был врачом и алхимиком, имел степень доктора Болонского университета, а его предки служили в колониальной администрации Кипра до захвата этого острова Османской империей. Все остальное в его биографии я — по твоему выражению — взял с потолка.
— А сколько вообще правды в вашей книге?
— Я предпочел бы не развивать эту тему, Стэнли. Говоря о «правде», ты, видимо, подразумеваешь «факты». Но есть и другие понимания правды. Я отношу себя к поэтам старой школы и представляю свое положение примерно так, как его обрисовал один английский современник Гривано, сэр Филип Сидни, сказавший: «Поэт никогда ничего не утверждает и потому никогда не лжет». В повседневной жизни я, как уже говорил, бухгалтер. Много лет занимался этим делом в военно-воздушных силах, а потом в аэрокосмической индустрии. Я допускаю — точнее, я знаю наверняка, — что искусственная упорядоченность моей профессии вполне может служить источником спокойного удовлетворения. В свое личное время, между приходом с работы и отходом ко сну, я не прочь заняться чем-нибудь нетривиальным, но только под настроение и по своему выбору. Так что, надеюсь, ты поймешь мое нежелание ввязываться сейчас в какие-то метафизические дискуссии, которые в лучшем случае могут быть занимательными, но по сути являются банальным пустословием.
Лицо Уэллса невозмутимо, но чувствуется, что он доволен собой: укрылся за многословной отговоркой, как за ширмой. Стэнли знает, что в этой ширме есть прорехи, но пока не может их найти. Он слышит дыхание Уэллса и свое собственное дыхание, и вдруг ему становятся противны эти звуки: две пары мясисто-слизистых мешков всасывают и выпускают из себя воздух, в то время как их несет на себе, равномерно вращаясь, объятый полумраком большой мир.
Собачонка, пуская слюни, елозит под ногами у Стэнли. Он закрывает глаза, сжимает кулаки и переносит вес на левую ногу, готовя правую к хорошему пинку. Ему уже представляется этот пес в полете над пляжем, с поводком, развевающимся как хвост воздушного змея. А также лицо шокированного Уэллса, когда петля поводка вдруг вырвется из его желтых прокуренных пальцев.
Вот только знать бы, не соврал ли Уэллс насчет своей пушки; а если не соврал, то насколько он готов пустить ее в ход. Такие рыхлые жирдяи иногда бывают непредсказуемыми.
Стэнли выпрямляется, разжимает кулаки и заставляет себя улыбнуться. Уэллс глядит на него выжидающе. Застыв на мгновение, оба выглядят в лунном свете как мраморные статуи самих себя.
— Мистер Уэллс, — говорит Стэнли, — мне все-таки очень хотелось бы знать, что в вашей чертовой книге является правдой?
PREPARATIO
20 мая 1592 г.
И он, увидев в Природе изображение, похожее на него самого, — а это было его собственное отражение в воде, — воспылал к ней любовью и возжелал поселиться здесь. В то же мгновение, как он это возжелал, он это и совершил и вселился в бессловесный образ. Природа заключила своего возлюбленного в объятия, и они соединились во взаимной любви.
«Герметический корпус», трактат «Поймандр»
Назад: 21
Дальше: 23

Виктор
Перезвоните мне пожалуйста 8 (996)777-21-76 Евгений.
Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (931) 979-09-12 Антон