Книга: Голубиный туннель. Истории из моей жизни
Назад: Глава 34 Реджи — с благодарностью
Дальше: Глава 36 Кредитка Стивена Спендера

Глава 35
Самый нужный человек

Однажды рано утром звонит мне Карел Рейш, британский кинорежиссер, по происхождению чех, в то время известный прежде всего своим фильмом «В субботу вечером, в воскресенье утром», и между нами происходит загадочный разговор. На дворе 1967-й, я поселился в неказистом пентхаусе в Мэйда-Вэйл и, как могу, выживаю один. Мы с Рейшем работали вместе (после оказалось, что безрезультатно) над сценарием по моему роману «Наивный и сентиментальный влюбленный», который, мягко говоря, не всем пришелся по вкусу. Но звонит Рейш не по поводу сценария, чувствую я, уж очень торжественный и таинственный у него голос.
— Дэвид, ты один?
Да, Карел, совсем-совсем.
— Тогда не мог бы ты заскочить ко мне прямо сейчас? Очень меня выручишь.
Рейш с семьей жил неподалеку — в Белсайз-Парк, в краснокирпичном викторианском доме. Возможно, я даже пошел пешком. После развода начинаешь чаще ходить пешком. Рейш открыл сразу же, будто караулил меня за дверью. Быстро запер ее на засов и повел меня в большую кухню — то место, где в домохозяйстве Рейша в основном протекала жизнь: все сидели за крепким круглым сосновым столом, на котором стояли в беспорядке чайники с чаем и кофе, кувшины с соками, крутящийся поднос с сахарным печеньем и вечно занятый телефон на длинном проводе, а в те времена еще и многочисленные пепельницы, и всем этим пользовались в том числе и самые невероятные завсегдатаи дома Рейша — например, Ванесса Редгрейв, Симона Синьоре и Альберт Финни, — они то и дело заходили в кухню, чего-нибудь себе накладывали или наливали, перекидывались с кем-нибудь парой слов и уходили обратно. Я представлял себе, что и родители Рейша — до того, как их убили в Аушвице, — жили так же.
Я сел. На меня уставились пятеро, в том числе: актриса Бетси Блэр — жена Рейша, в кои-то веки не говорившая по телефону, режиссер Линдсей Андерсон, прославившийся фильмом «Такова спортивная жизнь», который Рейш продюсировал, и незнакомый мне обаятельный молодой человек классической славянской наружности, сидевший между двумя этими кинорежиссерами и нервно улыбавшийся.
— Дэвид, это Владимир, — строго сообщает Рейш, и тогда молодой человек вскакивает и горячо — я бы даже сказал, отчаянно — пожимает мне руку через стол.
А за спиной этого экспансивного молодого человека сидит молодая женщина, которая так нарочито его опекает, что не на возлюбленную похожа, а скорее на няньку или — учитывая, в какой компании мы находимся, — на импресарио или директора по кастингу, поскольку молодой человек — это я увидел сразу — занимает какое-то положение.
— Владимир — чешский актер, — объявил Рейш.
Прекрасно.
— Но хочет остаться в Британии.
Что вы говорите. Я его понимаю — ну или отчасти понимаю.
Вступает Андерсон:
— Мы подумали, что вы — с вашей биографией — знаете людей, которые смогут уладить это дело.
За столом водворяется тишина. Все ждут, что я отвечу.
— То есть сбежать, — запинаясь, говорю я. — Владимир хочет сбежать.
— Называйте это так, если вам угодно, — пренебрежительно отзывается Андерсон, и все опять молчат.
Я начинаю понимать, что это Андерсон заинтересован во Владимире, есть у него какой-то собственнический интерес, а двуязычный Рейш, соотечественник Владимира, выступает здесь скорее посредником, чем инициатором. И поэтому возникает некоторая неловкость. Мы встречались с Андерсоном раза три, не больше, и всегда мне было неуютно в его обществе. У нас с ним как-то сразу не заладилось, даже не знаю почему, и так и пошло. Андерсон родился в Индии, в семье военного, учился в британской частной школе в Челтнеме (с которой потом посчитался в своем фильме «Если…») и в Оксфорде. Во время войны Андерсон служил в военной разведке в Дели и именно поэтому, думаю, невзлюбил меня с самого начала. Он как открытый социалист, противостоявший Системе, породившей его, отводил мне в классовой борьбе роль, скажем так, функционера, плетущего закулисные интриги, и с этим я, собственно говоря, ничего не мог поделать.
— Вообще-то Владимир — это Владимир Пухольт, — объясняет Рейш.
И когда слова эти не вызывают у меня той реакции, на какую, все, видимо, рассчитывали — то есть я не кричу: «Неужели сам Владимир Пухольт?» и не задыхаюсь от восторга, — Рейш пускается в дальнейшие торопливые объяснения, а сидящие за столом наперебой его дополняют. Чех Владимир Пухольт, узнаю я к своему стыду, — блистательная звезда тетра и кино и больше всего известен главной ролью в фильме Милоша Формана «Любовь блондинки» (его название еще переводят как «Любовные похождения блондинки», но мне этот вариант не по нраву), который имел успех во всем мире. Форман снимал Пухольта и прежде и заявлял, что Владимир — его любимый актер.
— Короче говоря, — вновь вступает Андерсон и говорит резко, будто я оспариваю достоинства Пухольта и меня уже пора осадить, — страна, которой удастся заполучить Владимира, может считать, что ей чертовски повезло. Надеюсь, вы объясните это вашим людям.
Но у меня нет никаких людей. Из знакомых мне людей официальными или почти официальными лицами можно назвать только моих бывших коллег-разведчиков. Но упаси меня бог позвонить кому-нибудь из них и сказать, что я связался с потенциальным перебежчиком из Чехии. Уже представляю себе, как заботливо они станут расспрашивать Пухольта о том, например, не заслан ли он чешской разведкой и, если так, не хочет ли перейти на другую сторону. Или попросят: назовите других чешских диссидентов, находящихся сейчас в Чехословакии, которые согласились бы работать на нас. И — если, конечно, вы не успели разболтать всем своим лучшим друзьям, что намереваетесь делать, — не согласитесь ли вы вернуться в Чехословакию и делать для нас все понемножку?
Только, чувствую, у Пухольта с ними разговор будет короткий. Он не какой-то там беглец, во всяком случае таковым себя не считает. Он прибыл в Англию на законных основаниях, с разрешения чешских властей. Перед отъездом он предусмотрительно привел в порядок дела, выполнил обязательства по всем своим действующим контрактам с театрами и киностудиями и новых подписывать не стал. Пухольт уже бывал в Британии, поэтому у чешских властей не было никаких оснований полагать, что на сей раз он не вернется назад.
Прибыв в Британию, Пухольт вроде бы сразу залег на дно. Но Линдсей Андерсон по каким-то неизвестным каналам узнал о его намерениях и предложил помощь. Пухольт и Андерсон были знакомы, встречались прежде в Праге и Лондоне. Андерсон обратился к своему другу Рейшу, и они втроем составили кое-какой план. Пухольт сразу сказал: просить политического убежища он не станет ни при каких обстоятельствах. Ведь в этом случае — таков был его аргумент — гнев чешских властей обрушится на головы тех, кого Владимир оставил на родине — его друзей, родных, педагогов и коллег. Он, вероятно, вспоминал советского артиста балета Рудольфа Нуриева, который отказался вернуться на родину шесть лет назад, и Запад трубил об этом как о своей победе. А жизнь друзей и родственников Нуриева, оставшихся в СССР, после этого превратилась в ад кромешный.
Итак, имея это условие в виду как самое главное, Рейш, Андерсон и Пухольт приступили к исполнению своего плана. Не нужно Пухольту ни грохота фанфар, ни особых условий. Он просто станет еще одним молодым человеком из Восточной Европы, недовольным жизнью в своей стране, который пришел с улицы и ищет милости британских властей. Андерсон и Пухольт отправились в министерство внутренних дел Великобритании и встали в очередь вместе с теми, кто обращался за продлением британской визы. Подойдя к окошечку, за которым сидел служащий МИДа, Пухольт сунул ему свой чешский паспорт.
— На какой срок? — спросил служащий, уже занося штемпель над паспортом.
И Андерсон, который всегда говорил без обиняков, а уж тем более если обращался к прислужникам ненавистной ему классовой системы, отрезал:
— Навсегда.
* * *
Очень хорошо представляю себе долгий разговор, который происходит затем между Пухольтом и старшим чиновником МИДа, уполномоченным разобрать его дело.
С одной стороны, у нас высокопоставленный государственный служащий и его похвальное замешательство: он хочет поступить правильно по отношению к просителю, не нарушая при этом инструкции. Он просит Пухольта только об одном: сделайте однозначное заявление, что на родине, если вы туда вернетесь, вас подвергнут преследованиям. Как только вы его сделаете — нет проблем: галочку поставим, визу продлим на неограниченный срок, и добро пожаловать в Британию, мистер Пухольт.
А с другой стороны, у нас Пухольт и его похвальное упорство: он решительно отказывается говорить то, что от него хотят, ведь это означает просить политического убежища и, стало быть, подвергнуть опасности людей, которых он поклялся не подвергать опасности. Посему благодарю вас, сэр, но нет, меня не подвергнут преследованиям. Я популярный чешский актер, меня примут обратно с распростертыми объятиями. Может быть, сделают выговор, может, даже накажут чисто символически. Но преследованиям не подвергнут, и политического убежища я не ищу, спасибо.
В этой тупиковой ситуации есть даже элемент черной комедии. На родине, в Чехословакии, Пухольт впал в немилость, и ему запретили сниматься в кино в течение двух лет. Ему предложили — а вернее, приказали — сыграть роль чешского несовершеннолетнего преступника, который попадает в исправительное учреждение, и там учителя, преданные высоким идеям марксизма-ленинизма, внушают ему эти идеи, после чего парень понимает, что просто не способен жить в непросвещенном буржуазном обществе, куда его хотят вернуть.
Пухольт был от сценария не в восторге и попросил, чтобы ему позволили провести несколько дней в исправительном учреждении для несовершеннолетних. После этого он окончательно убедился, что пьеса никуда не годится, и отказался от роли, чем весьма встревожил своих кураторов. Разгорелись страсти, ему попытались навязать контракт, но Пухольт не уступил. В результате он был отстранен на два года и при более благоприятных обстоятельствах мог бы использовать этот факт как доказательство того, что на родине подвергся политическому преследованию.
Прошла неделя, и Пухольта вновь пригласили в министерство иностранных дел — на этот раз смущенный чиновник сообщил Владимиру, что его (в лучших традициях британского компромисса) не репатриируют в Чехословакию принудительно, однако он должен покинуть Великобританию в течение десяти дней.
И вот теперь мы все сидим вокруг стола в доме Рейша, притихшие и встревоженные. Десять дней уже прошло или почти прошло, так что ты нам посоветуешь, Дэвид? Если коротко, Дэвид понятия не имеет, что вам посоветовать, даже с учетом обстоятельства, которое выясняется в ходе дальнейшей дискуссии за круглым столом: Пухольт приехал в Британию не для того, чтобы продолжить звездную актерскую карьеру, «а потому, Дэвид, — весьма убедительно говорит мне Владимир через стол, — что я хочу стать врачом».
* * *
На это потребуется некоторое время, признает Владимир. По его подсчетам, семь лет. Он прошел кой-какую подготовку в Чехии, но его аттестат вряд ли многого стоит в Великобритании.
Я слушаю Владимира. Слышу энтузиазм в его голосе, вижу по выразительному славянскому лицу, что он воодушевлен. Стараюсь сохранять серьезное лицо и улыбаюсь, вроде бы одобряя столь благородные представления о собственном призвании.
Но об актерах я немного знаю. Знаю, как и все сидящие за столом, что актер может уцепиться за свой гипотетический образ и соответствовать ему, но только пока идет спектакль. А потом он уходит со сцены и ищет, кем бы ему еще стать.
— Что ж, Владимир, это прекрасно, — восклицаю я, стараясь по возможности тянуть время. — И все же вы, полагаю, не бросите совсем актерскую карьеру, по крайней мере пока учитесь на врача? Подтянете английский, в театре поиграете, в кино сниметесь, если что-нибудь подвернется? — Тут я поглядываю на двух присутствующих режиссеров — ищу поддержки, но не получаю.
Нет, Дэвид, отвечает Владимир. Актером я стал в ранней юности. Играл одну роль за другой, и частенько играл роли, ничего не стоящие (как этот несовершеннолетний преступник, например), а теперь я намерен стать врачом и поэтому хочу остаться в Британии. Я поглядываю на присутствующих. Никто, кажется, не удивлен. Все, кроме меня, допускают, что чех Владимир Пухольт, актер театра и кино, любимец публики, просто-напросто хочет стать врачом. Неужели они не сомневаются, как я, что здесь речь идет скорее об актерских фантазиях, нежели о жизненных устремлениях? Этого я не могу понять.
Но какая, в общем, разница, если я уже согласился стать тем человеком, которым они меня считают. Я слышу будто со стороны, что обещаю им поговорить со своими людьми, хоть нет у меня никаких людей. Я найду действенный и быстрый способ решения этой проблемы — ведь мы, функционеры, плетущие закулисные интриги, всегда его находим. Сейчас я иду домой, но буду на связи. И ухожу со сцены с высоко поднятой головой.
* * *
С тех пор прошло полвека, и я, бывает, задаюсь вопросом, с чего вдруг согласился всем этим заниматься, если у Андерсона и Рейша, режиссеров с мировым именем, было гораздо больше людей, к которым они могли обратиться, больше высокопоставленных друзей, чем когда-либо имел я, не говоря уж о толковых юристах. Рейш, я знаю точно, общался с лордом Гудмэном, серым кардиналом и советником премьер-министра Гарольда Вильсона по правовым вопросам, только не афишировал этого. Андерсон, хоть и был суровым социалистом, имел безупречные рекомендации человека из высшего общества и, так же как и Рейш, тесные связи с правящей лейбористской партией.
Ответ на этот вопрос, пожалуй, таков: мои дела обстояли плачевно, и я для утешения взялся улаживать чужие. В молодости, когда я служил в Австрии, мне приходилось допрашивать десятки эмигрантов из Восточной Европы в надежде, что среди них отыщется хотя бы один-два шпиона. Не отыскалось ни одного, насколько мне известно, но чехов среди этих эмигрантов было довольно много. Для этого чеха, по крайней мере, я мог что-нибудь сделать.
Не знаю, пришлось ли Владимиру спать в следующие несколько ночей и где он спал — у Рейша, у кого-то из своих товарищей, у Линдсея Андерсона или даже у меня. Но помню, что долгие дневные часы он проводил в моем неказистом пентхаусе — расхаживал из угла в угол или стоял и смотрел в большое панорамное окно.
Ну а я тем временем дергаю за все известные мне ниточки, пытаясь отменить решение министерства внутренних дел. Звоню своему добросердечному британскому издателю. Он советует позвонить корреспонденту «Гардиан», который занимается внутренними делами. Я звоню. Корреспондент говорит, что прямого выхода на министра внутренних дел, то есть на Роя Дженкинса, у него нет, зато он знаком с миссис Дженкинс. Вернее, знакома его жена. Он сейчас поговорит с ней и перезвонит мне.
Я воодушевлен. Рой Дженкинс человек смелый и всем известный либерал. Корреспондент «Гардиан» перезванивает. Вот что вам нужно сделать, говорит он. Написать министру письмо, сугубо официальное — без всякой лести и сантиментов. «Уважаемый господин министр…» Отпечатать письмо на машинке, изложить все факты и подписаться. Если ваш подопечный хочет стать врачом, так и напишите и не говорите, что он хочет стать даром божьим британскому театру. Но вот какая тонкость. Конверт адресуете не Рою Дженкинсу, эсквайру, а миссис Дженкинс, его жене. А она уж позаботится о том, чтобы на следующее утро, во время завтрака, письмо лежало на столе рядом с вареным яйцом. Письмо доставьте лично. Сегодня вечером. По этому адресу.
Печатать я не умею. Прежде никогда не печатал. У меня в пентхаусе есть электрическая пишущая машинка, вот только нет поблизости человека, который умел бы ею пользоваться. Я звоню Джейн. В те дни мы с Джейн еще присматривались друг к другу. Теперь она моя жена. Итак, Пухольт разглядывает панораму Лондона, я пишу письмо — «Уважаемый господин министр» и так далее, — Джейн его перепечатывает. Конверт адресую миссис Дженкинс, запечатываю, и мы отправляемся в Ноттинг-Хилл или куда-то еще, словом, к дому мистера и миссис Дженкинс.
Через сорок восемь часов Владимиру Пухольту разрешено оставаться в Британии сколько угодно. Вечерние газеты не кричат о чешской кинозвезде, переметнувшейся на Запад. Владимир может совершенно спокойно и как только пожелает поступать на медицинские курсы. Эту новость я узнаю во время обеда с моим литературным агентом. Возвращаюсь в пентхаус и вижу: Владимир больше не смотрит в окно, он надел джинсы и кроссовки и вышел на балкон. День солнечный и теплый. Владимир взял с моего стола лист бумаги формата А4 и вырезал из него бумажный самолетик. Высунувшись за перила так далеко, что мне становится не по себе, он ждет попутного ветра, запускает самолетик и глядит, как тот лениво порхает над лондонскими крышами. До сих пор, объясняет мне позже Владимир, он не мог запустить самолетик. А теперь, когда ему разрешили остаться, может.
* * *
Речь в этом рассказе не о моем безграничном великодушии. А о том, чего добился Владимир — он стал педиатром в Торонто, предан своему делу, и пациенты его очень любят.
Как-то так получилось — до сих пор не пойму как, — что обучение Владимира на медицинских курсах в Британии оплатил я. И это казалось мне вполне естественным, даже тогда. Я был, так сказать, на пике доходности, а Владимир — на дне. Помогая ему, сам я ничего не лишался. Ни мне, ни моей семье эта помощь не причинила никаких неудобств — ни в то время, ни после. Финансовые потребности Владимира, как утверждал он сам, были пугающе скромны. Его решимость возвратить все до единого пенни как можно быстрее я бы назвал неумолимой. Чтобы нам обоим избежать неловких разговоров, я предоставил моему бухгалтеру обсуждать с Владимиром цифры: столько-то нужно на жизнь, столько-то — на учебу, на проезд, на аренду и так далее. Мы никак не могли договориться. Я настаивал на большем, Владимир — на меньшем.
Владимир начал работать по своей медицинской специальности в Лондоне — устроился ассистентом в лабораторию. Из Лондона переехал в Шеффилд, поступил в университетскую клинику. Писал мне подробные, поэтичные письма уже на очень хорошем английском и воспевал в них чудо медицины, хирургии, исцеления и человеческое тело как объект творения. Специализация Владимира — педиатрия и интенсивная терапия новорожденных. Он и до сих пор с нескрываемым воодушевлением пишет о тысячах детей и младенцев, которых наблюдал и выхаживал.
Я смущаюсь и даже слегка стыжусь, думая о том, что сыграл роль ангела, практически ничем не пожертвовав, а другим это принесло такую колоссальную пользу. А еще больше стыжусь другого: почти до того самого дня, когда Владимир окончил учебу, я не вполне верил, что он это сделает.
* * *
Уже 2007-й, целых сорок лет прошло с тех пор, как Владимир запускал бумажный самолетик с балкона пентхауса, от которого я давно избавился. Я живу то в Корнуолле, то в Гамбурге, пока пишу роман под названием «Самый опасный человек» — о молодом мужчине, ищущем убежища, но не из Чехословакии, а из современной Чечни. Он только наполовину славянин, а на другую — чеченец. Его зовут Исса, то есть Иисус, и он мусульманин, не христианин. Исса мечтает только об одном — стать великим врачом и лечить больных земляков, прежде всего детей.
Пока разведчики воюют, решая его дальнейшую судьбу, Исса сидит взаперти на чердаке гамбургского склада, из рулона обоев делает бумажные самолетики, запускает их, и они, пересекая комнату, улетают на свободу.
Владимир отдал все занятые у меня деньги, все до последнего пенни, раньше, чем я считал возможным. Одного Владимир не знал — и я не знал, пока не принялся за «Самого опасного человека»: он подарил мне то, что не подлежит возврату, — литературного героя.
Назад: Глава 34 Реджи — с благодарностью
Дальше: Глава 36 Кредитка Стивена Спендера