Часть III
Глава 19
Следующие пять недель Овод и Джемма прожили точно в каком-то вихре — столько было волнений и напряженной работы. Не хватало ни времени, ни сил, чтобы подумать о своих личных делах. Оружие было благополучно переправлено контрабандным путем на территорию Папской области. Но оставалась невыполненной еще более трудная и опасная задача: из тайных складов в горных пещерах и ущельях нужно было незаметно доставить его в местные центры, а оттуда развезти по деревням. Вся область кишела сыщиками. Доминикино, которому Овод поручил это дело, прислал во Флоренцию письмо, требуя либо помощи, либо отсрочки.
Овод настаивал, чтобы все было кончено к середине июня, и Доминикино приходил в отчаяние. Перевозка тяжелых грузов по плохим дорогам была задачей нелегкой, тем более что необходимость сохранить все в тайне вызывала бесконечные проволочки.
«Я между Сциллой и Харибдой , — писал он. — Не смею торопиться из боязни, что меня выследят, и не могу затягивать доставку, так как надо поспеть к сроку. Пришлите мне дельного помощника, либо дайте знать венецианцам, что мы не будем готовы раньше первой недели июля.»
Овод понес это письмо Джемме.
Она углубилась в чтение, а он уселся на полу и, нахмурив брови, стал поглаживать Пашта против шерсти.
— Дело плохо, — сказала Джемма. — Вряд ли вам удастся убедить венецианцев подождать три недели.
— Конечно, не удастся. Что за нелепая мысль! Доминикино не мешало бы понять это. Не венецианцы должны приспосабливаться к нам, а мы — к ним.
— Нельзя, однако, осуждать Доминикино: он, очевидно, старается изо всех сил, но не может сделать невозможное.
— Да, вина тут, конечно, не его. Вся беда в том, что там один человек, а не два. Один должен охранять склады, а другой — следить за перевозкой. Доминикино совершенно прав: ему необходим дельный помощник.
— Но кого же мы ему дадим? Из Флоренции нам некого послать.
— В таком случае я д-должен ехать сам.
Джемма откинулась на спинку стула и взглянула на Овода, сдвинув брови:
— Нет, это не годится. Это слишком рискованно.
— Придется все-таки рискнуть, если н-нет иного выхода.
— Так надо найти этот иной выход-вот и все. Вам самому ехать нельзя, об этом нечего и думать.
Овод упрямо сжал губы:
— Н-не понимаю, почему?
— Вы поймете, если спокойно подумаете минутку. Со времени вашего возвращения прошло только пять недель. Полиция уже кое-что пронюхала о старике паломнике и теперь рыщет в поисках его следов. Я знаю, как хорошо вы умеете менять свою внешность, но вспомните, скольким вы попались на глаза и под видом Диэго, и под видом крестьянина. А вашей хромоты и шрама не скроешь.
— М-мало ли на свете хромых!
— Да, но в Романье не так уж много хромых со следом сабельного удара на щеке, с изуродованной левой рукой и с синими глазами при темных волосах.
— Глаза в счет не идут: я могу изменить их цвет белладонной.
— А остальное?.. Нет, это невозможно! Отправиться туда сейчас при ваших приметах — это значит идти в ловушку. Вас немедленно схватят.
— Н-но кто-нибудь должен помочь Доминикино!
— Хороша будет помощь, если вы попадетесь в такую критическую минуту! Ваш арест равносилен провалу вашего дела.
Но Овода нелегко было убедить, и спор их затянулся надолго, не приведя ни к какому результату. Джемма только теперь начала понимать, каким неисчерпаемым запасом спокойного упорства обладает этот человек. Если бы речь шла о чем-нибудь менее важном, она, пожалуй, и сдалась бы. Но в этом вопросе нельзя было уступать: ради практической выгоды, какую могла принести поездка Овода, рисковать, по ее мнению, не стоило. Она подозревала, что его намерение съездить к Доминикино вызвано не столько политической необходимостью, сколько болезненной страстью к риску. Ставить под угрозу свою жизнь, лезть без нужды в самые горячие места вошло у него в привычку. Он тянулся к опасности, как запойный к вину, и с этим надо было настойчиво, упорно бороться. Видя, что ее доводы не могут сломить его упрямую решимость, Джемма пустила в ход свой последний аргумент.
— Будем, во всяком случае, честны, — сказала она, — и назовем вещи своими именами. Не затруднения Доминикино заставляют вас настаивать на этой поездке, а ваша любовь к…
— Это неправда! — горячо заговорил Овод. — Он для меня ничто. Я вовсе не стремлюсь увидеть его… — И замолчал, прочтя на ее лице, что выдал себя.
Их взгляды встретились, и они оба опустили глаза. Имя человека, который промелькнул у них в мыслях, осталось непроизнесенным.
— Я не… не Доминикино хочу спасти, — пробормотал наконец Овод, зарываясь лицом в пушистую шерсть кота, — я… я понимаю, какая опасность угрожает всему делу, если никто не явится туда на подмогу.
Джемма не обратила внимания на эту жалкую увертку и продолжала, как будто ее и не прерывали:
— Нет, тут говорит ваша страсть ко всякому риску. Когда у вас неспокойно на душе, вы тянетесь к опасности, точно к опиуму во время болезни.
— Я не просил тогда опиума! — вскипел Овод. — Они сами заставили меня принять его.
— Ну разумеется! Вы гордитесь своей выдержкой, и вдруг попросить лекарство — как же это можно! Но поставить жизнь на карту, чтобы хоть немного ослабить нервное напряжение, — это совсем другое дело! От этого ваша гордость не пострадает! А в конечном счете разница между тем и другим только кажущаяся.
Овод взял кота обеими руками за голову и посмотрел в его круглые зеленые глаза:
— Как ты считаешь, Пашт! Права твоя злая хозяйка или нет? Значит, mea culpa, mea m-maxima culpa? Ты, мудрец, наверно, никогда не просишь опиума. Твоих предков в Египте обожествляли. Там никто не осмеливался наступать им на хвост. А любопытно, удалось бы тебе сохранить свое величественное презрение ко всем земным невзгодам, если бы я взял горящую свечу и поднес ее к твоей л-лапке… Небось запросил бы опиума? А, Пашт? Опиума… или смерти? Нет, котик, мы не имеем права умирать только потому, что это кажется нам наилучшим выходом. Пофыркай, помяучь немножко, а л-лапку отнимать не смей!
— Довольно! — Джемма взяла у Овода кота и посадила его на табуретку. — Все эти вопросы мы с вами обсудим в другой раз, а сейчас надо подумать, как помочь Доминикино… В чем дело, Кэтти? Кто-нибудь пришел? Я занята.
— Сударыня, мисс Райт прислала пакет с посыльным.
В тщательно запечатанном пакете было письмо со штемпелем Папской области, адресованное на имя мисс Райт, но не вскрытое. Старые школьные друзья Джеммы все еще жили во Флоренции, и особенно важные письма нередко пересылались из предосторожности по их адресу.
— Это условный знак Микеле, — сказала она, наскоро пробежав письмо, в котором сообщались летние цены одного пансиона в Апеннинах, и указывая на два пятнышка в углу страницы. — Он пишет симпатическими чернилами. Реактив в третьем ящике письменного стола… Да, это он.
Овод положил письмо на стол и провел по страницам тоненькой кисточкой. Когда на бумаге выступил ярко-синей строчкой настоящий текст письма, он откинулся на спинку стула и засмеялся.
— Что такое? — быстро спросила Джемма.
Он протянул ей письмо.
Доминикино арестован. Приезжайте немедленно.
Она опустилась на стул, не выпуская письма из рук, и в отчаянии посмотрела на Овода.
— Ну что ж… — иронически протянул он, — теперь вам ясно, что я должен ехать?
— Да, — ответила она со вздохом. — И я тоже поеду.
Он вздрогнул:
— Вы тоже? Но…
— Разумеется. Нехорошо, конечно, что во Флоренции никого не останется, но теперь все это неважно; главное — иметь лишнего человека там, на месте.
— Да там их сколько угодно найдется!
— Только не таких, которым можно безусловно доверять. Вы сами сказали, что там нужны по крайней мере два надежных человека. Если Доминикино не мог справиться один, то вы тоже не справитесь. Для вас, как для человека скомпрометированного, конспиративная работа сопряжена с большими трудностями. Вам будет особенно нужен помощник. Вы рассчитывали работать с Доминикино, а теперь вместо него буду я.
Овод насупил брови и задумался.
— Да, вы правы, — сказал он наконец, — и чем скорей мы туда отправимся, тем лучше. Но нам нельзя выезжать вместе. Если я уеду сегодня вечером, то вы могли бы, пожалуй, выехать завтра после обеда, с почтовой каретой.
— Куда же мне направиться?
— Это надо обсудить. Мне лучше всего проехать прямо в Фаэнцу. Я выеду сегодня вечером в Борго Сан-Лоренцо, там переоденусь и немедленно двинусь дальше.
— Ничего другого, пожалуй, не придумаешь, — сказала Джемма, озабоченно хмурясь. — Но все это очень рискованно — стремительный отъезд, переодевание в Борго у контрабандистов. Вам следовало бы иметь три полных дня, чтобы доехать до границы окольными путями и успеть запутать свои следы.
— Этого как раз нечего бояться, — с улыбкой ответил Овод. — Меня могут арестовать дальше, но не на самой границе. В горах я в такой же безопасности, как и здесь. Ни один контрабандист в Апеннинах меня не выдаст. А вот как вы переберетесь через границу, я не совсем себе представляю.
— Ну, это дело не трудное! Я возьму у Луизы Райт ее паспорт и поеду отдыхать в горы. Меня в Романье никто не знает, а вас — каждый сыщик.
— И каждый к-контрабандист. К счастью.
Джемма посмотрела на часы:
— Половина третьего. В вашем распоряжении всего несколько часов, если вы хотите выехать сегодня.
— Тогда я сейчас же пойду домой, приготовлюсь и добуду хорошую лошадь. Поеду в Сан-Лоренцо верхом. Так будет безопаснее.
— Нанимать лошадь совсем не безопасно. Ее владелец…
— Я и не стану нанимать. Мне ее даст один человек, которому можно довериться. Он и раньше оказывал мне услуги. А через две недели кто-нибудь из пастухов приведет ее обратно… Так я вернусь сюда часов в пять или в половине шестого. А вы за это время разыщите М-мартини и объясните ему все.
— Мартини? — Джемма изумленно взглянула на него.
— Да. Нам придется посвятить его в наши дела. Если только вы не найдете кого-нибудь другого.
— Я не совсем понимаю — зачем.
— Нам нужно иметь здесь человека на случай каких-нибудь непредвиденных затруднений. А из всей здешней компании я больше всего доверяю Мартини. Риккардо тоже, конечно, сделал бы для нас все, что от него зависит, но Мартини надежнее. Вы, впрочем, знаете его лучше, чем я… Решайте.
— Я ничуть не сомневаюсь в том, что Мартини человек подходящий и надежный. И он, конечно, согласится помочь нам. Но…
Он понял сразу:
— Джемма, представьте себе, что ваш товарищ не обращается к вам за помощью в крайней нужде только потому, что боится причинить вам боль. По-вашему, это хорошо?
— Ну что ж, — сказала она после короткой паузы, — я сейчас же пошлю за ним Кэтти. А сама схожу к Луизе за паспортом. Она обещала дать мне его по первой моей просьбе… А как с деньгами? Не взять ли мне в банке?
— Нет, не теряйте на это времени. Денег у меня хватит. А потом, когда мои ресурсы истощатся, прибегнем к вашим. Значит, увидимся в половине шестого. Я вас застану?
— Да, конечно. Я вернусь гораздо раньше.
Овод пришел в шесть и застал Джемму и Мартини на террасе. Он сразу догадался, что разговор у них был тяжелый. Следы волнения виднелись на лицах у обоих.
Мартини был молчалив и мрачен.
— Ну как, все готово? — спросила Джемма.
— Да. Вот принес вам денег на дорогу. Лошадь будет ждать меня у заставы Понте-Россо в час ночи…
— Не слишком ли это поздно? Ведь вам надо попасть в Сан-Лоренцо до рассвета, прежде чем город проснется.
— Я успею. Лошадь хорошая, а мне не хочется, чтобы кто-нибудь заметил мой отъезд. К себе я больше не вернусь. Там дежурит шпик: думает, что я дома.
— Как же вам удалось уйти незамеченным?
— Я вылез из кухонного окна в палисадник, а потом перелез через стену в фруктовый сад к соседям. Потому-то я так и запоздал. Нужно было как-нибудь ускользнуть от него. Хозяин лошади весь вечер будет сидеть в моем кабинете с зажженной лампой. Шпик увидит свет в окне и тень на шторе и будет уверен, что я дома и пишу.
— Вы, стало быть, останетесь здесь, пока не наступит время идти к заставе?
— Да. Я не хочу, чтобы меня видели на улице… Возьмите сигару, Мартини. Я знаю, что синьора Болла позволяет курить.
— Мне все равно нужно оставить вас. Я пойду на кухню помочь Кэтти подать обед.
Когда Джемма ушла, Мартини встал и принялся шагать по террасе, заложив руки за спину. Овод молча курил, смотрел, как за окном моросит дождь.
— Риварес! — сказал Мартини, остановившись прямо перед Оводом, но опустив глаза в землю. — Во что вы хотите втянуть ее?
Овод вынул изо рта сигару и пустил облако дыма.
— Она сама за себя решила, — ответил он. — Ее никто ни к чему не принуждал.
— Да, да, я знаю. Но скажите мне…
Он замолчал.
— Я скажу все, что могу.
— Я мало что знаю насчет ваших дел в горах. Скажите мне только, будет ли ей угрожать серьезная опасность?
— Вы хотите знать правду?
— Разумеется.
— Да, будет.
Мартини отвернулся и зашагал из угла в угол. Потом опять остановился:
— Еще один вопрос. Можете, конечно, не отвечать на него, но если захотите ответить, то отвечайте честно: вы любите ее?
Овод не спеша стряхнул пепел и продолжал молча курить.
— Значит, вы не хотите ответить на мой вопрос?
— Нет, хочу, но я имею право знать, почему вы об этом спрашиваете?
— Господи боже мой! Да неужели вы сами не понимаете почему?
— А, вот что! — Овод отложил сигару в сторону и пристально посмотрел в глаза Мартини. — Да, — мягко сказал он, — я люблю ее. Но не думайте, что я собираюсь объясняться ей в любви. Меня ждет…
Последние слова он произнес чуть слышным шепотом. Мартини подошел ближе:
— Что ждет?..
— Смерть.
Овод смотрел прямо перед собой холодным, остановившимся взглядом, как будто был уже мертв. И, когда он снова заговорил, голос его звучал безжизненно и ровно.
— Не тревожьте ее раньше времени, — сказал он. — Нет ни тени надежды, что я останусь цел. Опасность грозит всем. Она знает это так же хорошо, как и я. Но контрабандисты сделают все, чтобы уберечь ее от ареста. Они — славный народ, хотя и грубоваты. А моя шея давно уже в петле, и, перейдя границу, я только затяну веревку.
— Риварес! Что с вами? Я, конечно, понимаю, дело предстоит опасное — особенно для вас. Но вы так часто пересекали границу, и до сих пор все сходило благополучно.
— Да, а на сей раз я попадусь.
— Но почему? Откуда вы это взяли?
Овод криво усмехнулся:
— Помните немецкую легенду о человеке, который умер, встретившись со своим двойником?.. Нет? Двойник явился ему ночью, в пустынном месте… Он стенал, ломал руки. Так вот, я тоже встретил своего двойника в прошлую поездку в Апеннины, и теперь, если я перейду границу, мне назад не вернуться.
Мартини подошел к нему и положил руку на спинку его кресла:
— Слушайте, Риварес, я отказываюсь понимать эту метафизическую галиматью, но мне ясно одно: с такими предчувствиями ехать нельзя. Самый верный способ попасться — это убедить себя в провале заранее. Вы, наверно, больны или чем-то расстроены, если у вас голова забита такими бреднями. Давайте я поеду, а вы оставайтесь. Все будет сделано как надо, только дайте мне письмо к вашим друзьям с объяснением…
— Чтобы вас убили вместо меня? То-то было бы умно!
— Не убьют! Меня там не знают, не то что вас! Да если даже убьют…
Он замолчал, и Овод посмотрел на него долгим, вопрошающим взглядом. Мартини снял руку со спинки кресла.
— Ей будет гораздо тяжелее потерять вас, чем меня, — сказал он своим самым обычным тоном. — А кроме того, Риварес, это дело общественного значения, и подход к нему должен быть только один: как его выполнить, чтобы принести наибольшую пользу наибольшему количеству людей. Ваш «коэффициент полезности», как выражаются экономисты, выше моего. У меня хватает соображения понять это, хотя я не особенно благоволю к вам. Вы большая величина, чем я. Кто из нас лучше, не выяснено, но вы значительнее как личность, и ваша смерть будет более ощутимой потерей.
Все это Мартини проговорил так, будто речь у них шла о котировке биржевых акций. Овод посмотрел на него и зябко повел плечами.
— Вы хотите, чтобы я ждал, когда могила сама поглотит меня?
Уж если суждено мне умереть,
Смерть, как невесту, встречу я!
Друг мой, какую мы с вами несем чепуху!
— Вы-то несомненно несете чепуху, — угрюмо пробормотал Мартини.
— И вы тоже. Так не будем увлекаться самопожертвованием на манер дона Карлоса и маркиза Позы. Мы живем в девятнадцатом веке, и, если мне положено умереть, я умру.
— А если мне положено уцелеть, я уцелею! Счастье на вашей стороне, Риварес!
— Да, — коротко подтвердил Овод. — Мне всегда везло.
Они молча докурили свои сигары, потом принялись обсуждать детали предстоящей поездки. Когда Джемма пришла, они и виду не подали, насколько необычна была их беседа.
Пообедав, все трое приступили к деловому разговору. Когда пробило одиннадцать, Мартини встал и взялся за шляпу:
— Я схожу домой и принесу вам свой дорожный плащ, Риварес. В нем вас гораздо труднее будет узнать, чем в этом костюме. Хочу кстати сделать небольшую разведку: надо посмотреть, нет ли около дома шпиков.
— Вы проводите меня до заставы?
— Да. Две пары глаз вернее одной на тот случай, если за нами будут следить. К двенадцати я вернусь. Смотрите же, не уходите без меня… Я возьму ключ, Джемма, чтобы не беспокоить вас звонком.
Она внимательно посмотрела на него и поняла, что он нарочно подыскал предлог, чтобы оставить ее наедине с Оводом.
— Мы с вами поговорим завтра, — сказала она. — Утром, когда я покончу со сборами.
— Да, времени будет вдоволь… Хотел еще задать вам два-три вопроса, Риварес, да, впрочем, потолкуем по дороге к заставе… Джемма, отошлите Кэтти спать и говорите по возможности тише. Итак, до двенадцати.
Он слегка кивнул им и, с улыбкой выйдя из комнаты, громко хлопнул наружной дверью: пусть соседи знают, что гость синьоры Боллы ушел.
Джемма пошла на кухню отпустить Кэтти и вернулась, держа в руках поднос с чашкой черного кофе.
— Не хотите ли прилечь немного? — спросила она. — Ведь вам не придется спать эту ночь.
— Нет, что вы! Я посплю в Сан-Лоренцо, пока мне будут доставать костюм и грим.
— Ну, так выпейте кофе… Подождите, я подам печенье.
Она стала на колени перед буфетом, а Овод подошел и вдруг наклонился к ней:
— Что у вас там такое? Шоколадные конфеты и английский ирис! Да ведь это п-пища богов!
Джемма подняла глаза и улыбнулась его восторгу.
— Вы тоже сластена? Я всегда держу эти конфеты для Чезаре. Он радуется, как ребенок, всяким лакомствам.
— В с-самом деле? Ну, так вы ему з-завтра купите другие, а эти дайте мне с собой. Я п-положу ириски в карман, и они утешат меня за все потерянные радости жизни. Н-надеюсь, мне будет дозволено пососать ириску, когда меня поведут на виселицу.
— Подождите, я найду какую-нибудь коробочку — они такие липкие. А шоколадных тоже положить?
— Нет, эти я буду есть теперь, с вами.
— Я не люблю шоколада. Ну, садитесь и перестаньте дурачиться. Весьма вероятно, что нам не представится случая толком поговорить, перед тем как один из нас будет убит и…
— Она н-не любит шоколада, — тихо пробормотал Овод. — Придется объедаться в одиночку. Последняя трапеза накануне казни, не так ли? Сегодня вы должны исполнять все мои прихоти. Прежде всего я хочу, чтобы вы сели вот в это кресло, а так как мне разрешено прилечь, то я устроюсь вот здесь. Так будет удобнее.
Он лег на ковре у ног Джеммы и, облокотившись о кресло, посмотрел ей в лицо:
— Какая вы бледная! Это потому, что вы видите в жизни только ее грустную сторону и не любите шоколада.
— Да побудьте же серьезным хоть пять минут! Ведь дело идет о жизни и смерти.
— Даже и две минуты не хочу быть серьезным, друг мой. Ни жизнь, ни смерть не стоят того.
Он завладел обеими ее руками и поглаживал их кончиками пальцев.
— Не смотрите же так сурово, Минерва. Еще минута, и я заплачу, а вам станет жаль меня. Мне хочется, чтобы вы улыбнулись, у вас такая неожиданно добрая улыбка… Ну-ну, не бранитесь, дорогая! Давайте есть печенье, как двое примерных деток, и не будем ссориться — ведь завтра придет смерть.
Он взял с тарелки печенье и разделил его на две равные части, стараясь, чтобы глазурь разломилась как раз посередине.
— Пусть это будет для нас причастием, которое получают в церкви благонамеренные люди. «Примите, идите; сие есть тело мое». И мы должны в-выпить вина из одного стакана… Да, да, вот так. «Сие творите в мое воспоминание…»
Джемма поставила стакан на стол.
— Перестаньте! — сказала она срывающимся голосом.
Овод взглянул на нее и снова взял ее руки в свои.
— Ну, полно. Давайте помолчим. Когда один из нас умрет, другой вспомнит эти минуты. Забудем шумный мир, который так назойливо жужжит нам в уши, пойдем рука об руку в таинственные чертоги смерти и опустимся там на ложе, усыпанное дремотными маками. Молчите! Не надо говорить.
Он положил голову к ней на колени и закрыл рукой лицо. Джемма молча провела ладонью по его темным кудрям. Время шло, а они сидели, не двигаясь, не говоря ни слова.
— Друг мой, скоро двенадцать, — сказала наконец Джемма. Овод поднял голову. — Нам осталось лишь несколько минут. Мартини сейчас вернется. Быть может, мы никогда больше не увидимся. Неужели вам нечего сказать мне?
Овод медленно встал и отошел в другой конец комнаты. С минуту оба молчали.
— Я скажу вам только одно, — еле слышно проговорил он, — скажу вам…
Он замолчал и, сев у окна, закрыл лицо руками.
— Наконец-то вы решили сжалиться надо мной, — прошептала Джемма.
— Меня жизнь тоже никогда не жалела. Я… я думал сначала, что вам… все равно.
— Теперь вы этого не думаете?
Не дождавшись его ответа, Джемма подошла и стала рядом с ним.
— Скажите мне правду! — прошептала она. — Ведь если вас убьют, а меня нет, я до конца дней своих так и не узнаю… так и не уверюсь, что…
Он взял ее руки и крепко сжал их:
— Если меня убьют… Видите ли, когда я уехал в Южную Америку… Ах, вот и Мартини!
Овод рванулся с места и распахнул дверь. Мартини вытирал ноги о коврик.
— Пунктуальны, как всегда, — м-минута в минуту! Вы ж-живой хронометр, Мартини. Это и есть ваш д-дорожный плащ?
— Да, тут еще кое-какие вещи. Я старался донести их сухими, но дождь льет как из ведра. Скверно вам будет ехать.
— Вздор! Ну, как на улице — все спокойно?
— Да. Шпики, должно быть, ушли спать. Оно и не удивительно в такую скверную погоду… Это кофе, Джемма? Риваресу следовало бы выпить чего-нибудь горячего, прежде чем выходить на дождь, не то простуда обеспечена.
— Это черный кофе. Очень крепкий. Я пойду вскипячу молоко.
Джемма пошла на кухню, крепко сжав зубы, чтобы не разрыдаться. Когда она вернулась с молоком, Овод был уже в плаще и застегивал кожаные гетры, принесенные Мартини. Он стоя выпил чашку кофе и взял широкополую дорожную шляпу.
— Пора отправляться, Мартини. На всякий случай пойдем к заставе кружным путем… До свидания, синьора. Я увижу вас в пятницу в Форли, если, конечно, ничего не случится. Подождите минутку, в-вот вам адрес.
Овод вырвал листок из записной книжки и написал на нем несколько слов карандашом.
— У меня он уже есть, — ответила Джемма безжизненно ровным голосом.
— Разве? Ну, в-все равно, возьмите на всякий случай… Идем, Мартини. Тише! Чтобы дверь даже не скрипнула.
Они осторожно сошли вниз. Когда наружная дверь затворилась за ними, Джемма вернулась в комнату и машинально взглянула на бумажку, которую дал ей Овод. Под адресом было написано:
Я скажу вам все при свидании.
Глава 20
В Бризигелле был базарный день. Из соседних деревушек и сел съехались крестьяне — кто с домашней птицей и свиньями, кто с молоком, с маслом, кто с гуртами полудикого горного скота. Люди толпами двигались взад и вперед по площади, смеясь, отпуская шутки, торгуясь с продавцами дешевых пряников, винных ягод и семечек. Загорелые босоногие мальчишки валялись на мостовой под горячими лучами солнца, а матери их сидели под деревьями с корзинами яиц и масла.
Монсеньер Монтанелли вышел на площадь поздороваться с народом. Его сразу окружила шумная толпа детей, протягивающих ему пучки ирисов, красных маков и нежных белых нарциссов, собранных по горным склонам. На любовь кардинала к диким цветам смотрели снисходительно, как на одну из слабостей, которые к лицу мудрым людям. Если бы кто-нибудь другой на его месте наполнял свой дом травами и растениями, над ним бы, наверно, смеялись, но «добрый кардинал» мог позволить себе такие невинные причуды.
— А, Мариучча! — сказал он, останавливаясь около маленькой девочки и гладя ее по головке. — Как ты выросла! А бабушка все мучается ревматизмом?
— Бабушке лучше, ваше преосвященство, а вот мама у нас заболела.
— Бедная! Пусть зайдет к доктору Джордано, он ее посмотрит, а я поищу ей какое-нибудь место здесь — может быть, она и поправится… Луиджи! Как твои глаза — лучше?
Монтанелли проходил по площади, разговаривая с горцами. Он помнил имена и возраст их детей, все их невзгоды и беды, заботливо справлялся о корове, заболевшей на рождество, о тряпичной кукле, попавшей под колесо в прошлый базарный день. Когда он вернулся в свой дворец, торговля на базаре шла полным ходом. Хромой человек в синей блузе, со шрамом на левой щеке и шапкой черных волос, свисавших ему на глаза, подошел к одному из ларьков и, коверкая слова, спросил лимонаду.
— Вы, видно, нездешний, — поинтересовалась женщина, наливая ему лимонад.
— Нездешний. С Корсики.
— Работы ищите?
— Да. Скоро сенокос. Один господин — у него под Равенной своя ферма — приезжал на днях в Бастию и говорил мне, что около Равенны работы много.
— Надо думать, пристроитесь; только времена теперь тяжелые.
— А на Корсике, матушка, и того хуже. Что с нами, бедняками, будет, прямо не знаю…
— Вы один оттуда приехали?
— Нет, с товарищем. Вон с тем, что в красной рубашке… Эй, Паоло!
Услыхав, что его зовут, Микеле заложил руки в карманы и ленивой походкой направился к ларьку. Он вполне мог сойти за корсиканца, несмотря на рыжий парик, который должен был сделать его неузнаваемым. Что же касается Овода, то он был само совершенство.
Они медленно шли по базарной площади. Микеле негромко насвистывал. Овод, сгибаясь под тяжестью мешка, лежавшего у него на плече, волочил ноги, чтобы сделать менее заметной свою хромоту. Они ждали товарища, которому должны были передать важные сообщения.
— Вон Марконе верхом, у того угла, — вдруг прошептал Микеле.
Овод с мешком на плече потащился по направлению к всаднику.
— Не надо ли вам косаря, синьор? — спросил он, приложив руку к изорванному картузу, и тронул пальцами поводья.
Это был условный знак. Всадник, которого можно было по виду принять за управляющего имением, сошел с лошади и бросил поводья ей на шею.
— А что ты умеешь делать?
Овод мял в руках картуз.
— Косить траву, синьор, подрезать живую изгородь… — И он продолжил, не меняя голоса: — В час ночи у входа в круглую пещеру. Понадобятся две хорошие лошади и тележка. Я буду ждать в самой пещере… И копать умею… и…
— Ну что ж, хорошо. Косарь мне нужен. Тебе эта работа знакома?
— Знакома, синьор… Имейте в виду, надо вооружиться. Мы можем встретить конный отряд. Не ходите лесной тропинкой, другой стороной будет безопасней. Если встретите сыщика, не тратьте времени на пустые разговоры — стреляйте сразу… Уж так я рад стать на работу, синьор…
— Ну еще бы! Только мне нужен хороший косарь… Нет у меня сегодня мелочи, старина.
Оборванный нищий подошел к ним и затянул жалобным, монотонным голосом:
— Во имя пресвятой девы, сжальтесь над несчастным слепцом… Уходите немедленно, едет конный отряд… Пресвятая царица небесная, непорочная дева… Ищут вас, Риварес… через две минуты будут здесь… Да наградят вас святые угодники… Придется действовать напролом, сыщики шныряют всюду. Незамеченными все равно не уйдете.
Марконе сунул Оводу поводья:
— Скорей! Выезжайте на мост, лошадь бросьте, а сами спрячьтесь в овраге. Мы все вооружены, задержим их минут на десять.
— Нет. Я не хочу подводить вас. Не разбегайтесь и стреляйте вслед за мной. Двигайтесь по направлению к лошадям — они привязаны у дворцового подъезда — и держите наготове ножи. Будем отступать с боем, а когда я брошу картуз наземь, режьте недоуздки — и по седлам. Может быть, доберемся до леса…
Разговор велся вполголоса и так спокойно, что даже стоявшие рядом не могли бы заподозрить, что речь идет о чем-то более серьезном, чем сенокос.
Марконе взял свою кобылу под уздцы и повел ее к коновязи. Овод плелся рядом, а нищий шел за ним с протянутой рукой и не переставал жалобно причитать. Микеле, посвистывая, поравнялся с ними. Нищий успел сказать ему все, а он, в свою очередь, предупредил троих крестьян, евших под деревом сырой лук. Те сейчас же поднялись и пошли за ним.
Таким образом, все семеро, не возбудив ничьих подозрений, стояли теперь у ступенек дворца. Каждый придерживал одной рукой спрятанный за пазухой пистолет. Лошади, привязанные у подъезда, были в двух шагах от них.
— Не выдавайте себя, прежде чем я не подам сигнала, — сказал Овод тихим, но внятным голосом. — Может быть, нас и не узнают. Когда я выстрелю, открывайте огонь и вы. Но не в людей — лошадям в ноги: тогда нас не смогут преследовать. Трое пусть стреляют, трое перезаряжают пистолеты. Если кто-нибудь станет между нами и лошадьми — убивайте. Я беру себе чалую. Как только брошу картуз на землю, действуйте каждый на свой страх и риск и не останавливайтесь ни в коем случае.
— Едут, — сказал Микеле.
Продавцы и покупатели вдруг засуетились, и Овод обернулся; на лице его было написано простодушное удивление. Пятнадцать вооруженных всадников медленно выехали из переулка на базарную площадь. Они с трудом прокладывали себе дорогу в толпе, и если бы не сыщики, расставленные на всех углах, все семеро заговорщиков могли бы спокойно скрыться, пока толпа глазела на солдат. Микеле придвинулся к Оводу:
— Не уйти ли нам теперь?
— Невозможно. Мы окружены сыщиками, один из них уже узнал меня. Вон он послал сказать об этом капитану. Единственный выход — стрелять по лошадям.
— Где этот сыщик?
— Я буду стрелять в него первого. Все готовы? Они уже двинулись к нам. Сейчас кинутся.
— Прочь с дороги! — крикнул капитан. — Именем его святейшества приказываю расступиться!
Толпа раздалась, испуганная и удивленная, и солдаты ринулись на небольшую группу людей, стоявших у дворцового подъезда. Овод вытащил из-под блузы пистолет и выстрелил, но не в приближающийся отряд, а в сыщика, который подбирался к лошадям. Тот упал с раздробленной ключицей. Почти в ту же секунду раздались один за другим еще шесть выстрелов, и заговорщики начали отступать.
Одна из кавалерийских лошадей споткнулась и шарахнулась в сторону. Другая упала, громко заржав. В толпе, охваченной паникой, послышались крики, но они не смогли заглушить властный голос офицера, командующего отрядом. Он поднялся на стременах и взмахнул саблей:
— Сюда! За мной!
И вдруг закачался в седле и упал навзничь. Овод снова выстрелил и не промахнулся. По мундиру капитана алыми ручейками полилась кровь, но яростным усилием воли он выпрямился, цепляясь за гриву коня, и злобно крикнул:
— Убейте этого хромого дьявола, если не можете взять его живым! Это Риварес!
— Дайте пистолет, скорей! — крикнул Овод товарищам. — И бегите!
Он бросил наземь картуз. И вовремя: сабли разъяренных солдат сверкнули над самой его головой.
— Бросьте оружие!
Между сражающимися вдруг выросла фигура кардинала Монтанелли. Один из солдат в ужасе крикнул:
— Ваше преосвященство! Боже мой, вас убьют!
Но Монтанелли сделал еще шаг вперед и стал перед дулом пистолета Овода.
Пятеро заговорщиков уже были на конях и мчались вверх по крутой улице. Марконе только успел вскочить в седло. Но прежде чем ускакать, он обернулся: не нужно ли помочь предводителю? Чалая стояла близко. Еще миг — и все семеро были бы спасены. Но как только фигура в пунцовой кардинальской сутане выступила вперед, Овод покачнулся, и его рука, державшая пистолет, опустилась. Это мгновение решило все. Овода окружили и сшибли с ног; один из солдат ударом сабли выбил пистолет у него из руки. Марконе дал шпоры. Кавалерийские лошади цокали подковами в двух шагах от него. Задерживаться было бессмысленно. Повернувшись в седле на всем скаку и послав последний выстрел в ближайшего преследователя, он увидел Овода. Лицо его было залито кровью. Лошади, солдаты и сыщики топтали его ногами. Марконе услышал яростную брань и торжествующие возгласы.
Монтанелли не видел, что произошло. Он успокоил объятых страхом людей, потом наклонился над раненым сыщиком, но тут толпа испуганно всколыхнулась, и это заставило его поднять голову.
Солдаты пересекали площадь, волоча своего пленника за веревку, которой он был связан по рукам. Лицо его посерело от боли, дыхание с хрипом вырывалось из груди, и все же он обернулся в сторону кардинала и, улыбнувшись побелевшими губами, прошептал;
— П-поздравляю, ваше преосвященство!..
* * *
Пять дней спустя Мартини подъезжал к Форли. Джемма прислала ему по почте пачку печатных объявлений — условный знак, означавший, что события требуют его присутствия. Мартини вспомнил разговор на террасе и сразу угадал истину. Всю дорогу он не переставал твердить себе: нет оснований бояться, что с Оводом что-то случилось. Разве можно придавать значение ребяческим фантазиям такого неуравновешенного человека? Но чем больше он убеждал себя в этом, тем тверже становилась его уверенность, что несчастье случилось именно с Оводом.
— Я догадываюсь, что произошло. Ривареса задержали? — сказал он, входя к Джемме.
— Он арестован в прошлый четверг в Бризигелле. При аресте отчаянно защищался и ранил начальника отряда и сыщика.
— Вооруженное сопротивление. Дело плохо!
— Это несущественно. Он был так серьезно скомпрометирован, что лишний выстрел вряд ли что-нибудь изменит.
— Что же с ним сделают?
Бледное лицо Джем мы стало еще бледнее.
— Вряд ли нам стоит ждать, пока мы это узнаем, — сказала она.
— Вы думаете, что нам удастся его освободить?
— Мы /должны/ это сделать.
Мартини отвернулся и стал насвистывать, заложив руки за спину. Джемма не мешала ему думать. Она сидела, запрокинув голову на спинку стула и глядя прямо перед собой невидящими глазами. В ее лице было что-то напоминающее «Меланхолию» Дюрера.
— Вы успели поговорить с ним? — спросил Мартини, останавливаясь перед ней.
— Нет, мы должны были встретиться здесь на следующее утро.
— Да, помню. Где он сейчас?
— В крепости, под усиленной охраной я, говорят, в кандалах.
Мартини пожал плечами:
— На всякие кандалы можно найти хороший напильник, если только Овод не ранен…
— Кажется, ранен, но насколько серьезно, мы не знаем… Да вот послушайте лучше Микеле: он был при аресте.
— Каким же образом уцелел Микеле? Неужели он убежал и оставил Ривареса на произвол судьбы?
— Это не его вина. Он отстреливался вместе с остальными и исполнил в точности все распоряжения. Никто ни в чем не отступал от них, кроме самого Ривареса. Он как будто вдруг забыл, что надо делать, или допустил в последнюю минуту какую-то ошибку. Это просто необъяснимо… Подождите, я сейчас позову Микеле…
Джемма вышла из комнаты и вскоре вернулась с Микеле и с широкоплечим горцем.
— Это Марконе, один из наших контрабандистов, — сказала она. — Вы слышали о нем. Он только что приехал и сможет, вероятно, дополнить рассказ Микеле… Микеле, это Мартини, о котором я вам говорила. Расскажите ему сами все, что произошло на ваших глазах.
Микеле рассказал вкратце о схватке между заговорщиками и отрядом.
— Я до сих пор не могу понять, как все это случилось, — добавил он под конец. — Никто бы из нас не уехал, если б мы могли подумать, что его схватят. Но распоряжения были даны совершенно точные, и нам в голову не пришло, что, бросив картуз наземь, Риварес останется на месте и позволит солдатам окружить себя. Он был уже рядом со своим конем, перерезал недоуздок у меня на глазах, и я собственноручно подал ему заряженный пистолет, прежде чем вскочить в седло. Должно быть, он оступился из-за своей хромоты — вот единственное, что я могу предположить. Но ведь в таком случае можно было бы выстрелить…
— Нет, дело не в этом, — перебил его Марконе. — Он и не пытался вскочить в седло. Я отъехал последним, потому что моя кобыла испугалась выстрелов и шарахнулась в сторону, но все-таки успел оглянуться на него. Он отлично мог бы уйти, если бы не кардинал.
— А! — негромко вырвалось у Джеммы.
Мартини повторил в изумлении:
— Кардинал?
— Да, он, черт его побери, кинулся прямо под дуло пистолета! Риварес, вероятно, испугался, правую руку опустил, а левую поднял… вот так. — Марконе приложил руку к глазам. — Тут-то они на него и набросились.
— Ничего не понимаю, — сказал Микеле. — Совсем не похоже на Ривареса — терять голову в минуту опасности.
— Может быть, он опустил пистолет из боязни убить безоружного? — сказал Мартини.
Микеле пожал плечами:
— Безоружным незачем совать нос туда, где дерутся. Война есть война. Если бы Риварес угостил пулей его преосвященство, вместо того чтобы дать себя поймать, как ручного кролика, на свете было бы одним честным человеком больше и одним попом меньше.
Он отвернулся, закусив усы. Еще минута — и гнев его прорвался бы слезами.
— Как бы там ни было, — сказал Мартини, — дело кончено, и обсуждать все это — значит терять даром время. Теперь перед нами стоит вопрос, как организовать побег? Полагаю, что все согласны взяться за это?
Микеле не счел нужным даже ответить на такой вопрос, а контрабандист сказал с усмешкой:
— Я убил бы родного брата, если б он отказался.
— Ну что ж! Тогда приступим к делу. Прежде всего, есть у вас план крепости?
Джемма выдвинула ящик стола и достала оттуда несколько листов бумаги:
— Все планы у меня. Вот первый этаж крепости. А это нижний и верхние этажи башен. Вот план укреплений. Тут дороги, ведущие в долину; а это тропинки и тайные убежища в горах и подземные ходы.
— А вы знаете, в какой он башне?
— В восточной. В круглой камере с решетчатым окном. Я отметила ее на плане.
— Откуда вы получили эти сведения?
— От солдата крепостной стражи, по прозвищу Сверчок. Он двоюродный брат Джино, одного из наших.
— Скоро вы со всем этим справились!
— Да, мы времени не теряли. Джино сразу пошел в Бризигеллу, а кое-какие планы были у нас раньше. Список тайных убежищ в горах составлен самим Риваресом: видите — его почерк.
— Что за люди в охране?
— Это еще не выяснено. Сверчок здесь не так давно и не знает своих товарищей.
— Нужно еще расспросить Джино, что за человек этот Сверчок. А решено, где будет суд — в Бризигелле или в Равенне?
— Пока нет. Равенна — главный город легатства, и, по закону, важные дела должны разбираться только там, в трибунале. Но в Папской области с законом не особенно считаются. Его заменяют по прихоти того, кто в данную минуту стоит у власти.
— В Равенну Ривареса не повезут, — сказал Микеле.
— Почему вы так думаете?
— Я в этом уверен. Полковник Феррари, комендант Бризигеллы, — дядя офицера, которого ранил Риварес. Это лютый зверь, он не упустит случая отомстить врагу.
— Вы думаете, он постарается задержать Ривареса в Бризигелле?
— Я думаю, что он постарается повесить его.
Мартини быстро взглянул на Джемму. Она была очень бледна, но ее лицо не изменилось при этих словах. Очевидно, эта мысль была не нова для нее.
— Нельзя, однако, обойтись без необходимых формальностей, — спокойно сказала она. — Полковник, вероятно, под каким-нибудь предлогом добьется военного суда на месте, а потом будет оправдываться, что это было сделано ради сохранения спокойствия в городе.
— Ну, а кардинал? Неужели он согласится на такое беззаконие?
— Военные дела ему не подведомственны.
— Но он пользуется огромным влиянием. Полковник, конечно, не отважится на такой шаг без его согласия.
— Ну, согласия-то он никогда не добьется, — вставил Марконе. — Монтанелли был всегда против военных судов. Пока Риварес в Бризигелле, положение еще не очень опасно — кардинал защитит любого арестованного. Больше всего я боюсь, как бы Ривареса не перевезли в Равенну. Там ему наверняка конец.
— Этого нельзя допустить, — сказал Микеле. — Побег можно устроить в дороге. Ну, а уйти из здешней крепости будет потруднее.
— По-моему, бессмысленно ждать, когда Ривареса повезут в Равенну, — сказала Джемма. — Мы должны попытаться освободить его в Бризигелле, и времени терять нельзя. Чезаре, давайте займемся планом крепости и подумаем, как организовать побег. У меня есть одна идея, только я не могу разрешить ее до конца.
— Идем, Марконе, — сказал Микеле, вставая, — пусть подумают. Мне нужно сходить сегодня в Фоньяно, и я хочу, чтобы ты пошел со мной. Винченце не прислал нам патронов, а они должны были быть здесь еще вчера.
Когда они оба ушли, Мартини подошел к Джемме и молча протянул ей руку. Она на миг задержала в ней свои пальцы.
— Вы всегда были моим добрым другом, Чезаре, — сказала Джемма, — и всегда помогали мне в тяжелые минуты. А теперь давайте поговорим о деле.
Глава 21
— А я, ваше преосвященство, еще раз самым серьезным образом заявляю, что ваш отказ угрожает спокойствию города.
Полковник старался сохранить почтительный тон в разговоре с высшим сановником церкви, но в голосе его слышалось раздражение. Печень у полковника была не в порядке, жена разоряла его непомерными счетами, и за последние три недели его выдержка подвергалась жестоким испытаниям. Настроение у жителей города было мрачное; недовольство зрело с каждым днем и принимало все более угрожающие размеры. По всей области возникали заговоры, всюду прятали оружие. Гарнизон Бризигеллы был слаб, а верность его более чем сомнительна. И ко всему этому кардинал, которого в разговоре с адъютантом полковник назвал как-то «воплощением ослиного упрямства», доводил его почти до отчаяния. А уж Овод — это поистине воплощение зла.
Ранив любимого племянника полковника Феррари и его самого лучшего сыщика, этот «лукавый испанский дьявол» теперь точно околдовал всю стражу, запугал всех офицеров, ведущих допрос, и превратил тюрьму в сумасшедший дом. Вот уже три недели, как он сидит в крепости, и власти Бризигеллы не знают, что делать с этим сокровищем. С него снимали допрос за допросом, пускали в ход угрозы, увещания и всякого рода хитрости, какие только могли изобрести, и все-таки не подвинулись ни на шаг со дня ареста. Теперь уже начинают думать, что было бы лучше сразу отправить его в Равенну. Однако исправлять ошибку поздно. Посылая легату доклад об аресте, полковник просил у него, как особой любезности, разрешения лично вести следствие, И, получив на свою просьбу милостивое согласие, он уже не мог отказаться от этого без унизительного признания, что противник оказался сильнее его.
Как и предвидели Джемма и Микеле, полковник решил добиться военного суда и таким путем выйти из затруднения. Упорный отказ кардинала Монтанелли согласиться на этот план был последней каплей, переполнившей чашу терпения полковника.
— Ваше преосвященство, — сказал он, — если б вы знали, сколько пришлось мне и моим помощникам вынести из-за этого человека, вы иначе отнеслись бы к делу. Я понимаю, что можно возражать против нарушения юридической процедуры, и уважаю вашу принципиальность, но ведь это исключительный случай, требующий исключительных мер.
— Несправедливость, — возразил Монтанелли, — не может быть оправдана никаким исключительным случаем. Судить штатского человека тайным военным судом несправедливо и незаконно.
— Мы вынуждены пойти на это, ваше преосвященство! Заключенный явно виновен в нескольких тяжких преступлениях. Он принимал участие в мятежах, и военно-полевой суд, назначенный монсеньером Спинолой, несомненно, приговорил бы его к смертной казни или к каторжным работам, если бы ему не удалось скрыться в Тоскану. С тех пор Риварес не переставал организовывать заговоры. Известно, что он очень влиятельный член одного из самых зловредных тайных обществ. Имеются большие основания подозревать, что с его согласия, если не по прямому его наущению, убиты по меньшей мере три агента тайной полиции. Он был почти пойман на контрабандной перевозке оружия в Папскую область. Кроме того, оказал вооруженное сопротивление властям и тяжело ранил двух должностных лиц при исполнении ими служебных обязанностей. А теперь он — постоянная угроза спокойствию и безопасности города. Всего этого достаточно, чтобы предать его военному суду.
— Что бы этот человек ни сделал, — ответил Монтанелли, — он имеет право быть судимым по закону.
— На обычную процедуру потребуется много времени, ваше преосвященство, а нам дорога каждая минута. Притом же я в постоянном страхе, что он убежит.
— Ваше дело усилить надзор.
— Я делаю все, что могу, ваше преосвященство, но мне приходится полагаться на тюремный персонал, а этот человек точно околдовал всю стражу. В течение трех недель мы четыре раза сменили всех приставленных к нему людей, налагали взыскания на солдат, но толку никакого. Я даже не могу добиться, чтобы они перестали передавать его письма на волю и приносить ему ответы на них. Идиоты влюблены в него, как в женщину.
— Это очень интересно. Должно быть, он необыкновенный человек.
— Он необыкновенно хитрый дьявол. Простите, ваше преосвященство, но, право же, Риварес способен вывести из терпения даже святого. Вы не поверите, но мне самому приходится вести все допросы, потому что офицер, на котором лежала эта обязанность, не мог выдержать…
— То есть как?..
— Это трудно объяснить, ваше преосвященство, но вы бы поняли меня, если бы увидели хоть раз, как Риварес держится на допросе. Можно подумать, что офицер, ведущий допрос, преступник, а он — судья.
— Но что он может сделать? Отказаться отвечать на ваши вопросы? Так ведь у него нет другого оружия, кроме молчания.
— Да еще языка, острого, как бритва. Все мы люди грешные, ваше преосвященство, кто из нас не совершал ошибок! И никому, конечно, не хочется, чтобы о них везде кричали. Такова человеческая натура. А тут вдруг выкапывают грешки, содеянные вами лет двадцать назад, и бросают их вам в лицо.
— Разве Риварес разоблачил какую-нибудь тайну офицера, который вел допрос?
— Да… видите ли… этот бедный малый наделал долгов, когда служил в кавалерии, и взял взаймы небольшую сумму из полковой кассы…
— Другими словами, украл доверенные ему казенные деньги?
— Разумеется, это было очень дурно с его стороны, ваше преосвященство, но друзья сейчас же внесли за него всю сумму, и дело таким образом замяли. Он из хорошей семьи и с тех пор ведет себя безупречно. Не могу понять, каким образом Риварес раскопал эту старую скандальную историю, но на первом же допросе он начал с того, что раскрыл ее, да еще в присутствии младшего офицера! И говорил с таким невинным видом, как будто читал молитву. Само собой разумеется, что теперь об этом толкуют во всем легатстве. Если бы вы, ваше преосвященство, побывали хоть на одном допросе, вам стало бы ясно… Риварес, конечно, не будет об этом знать. Вы могли бы услышать все из…
Монтанелли повернулся к полковнику. Не часто устремлял он на людей такие взгляды!
— Я служитель церкви, — сказал он, — а не полицейский агент. Подслушивание не входит в круг моих обязанностей.
— Я… я не хотел оскорбить вас.
— Я думаю, что дальнейшее обсуждение этого вопроса ни к чему хорошему не приведет. Если вы пришлете заключенного ко мне, я поговорю с ним.
— Позволю себе со всей почтительностью возразить против этого, ваше преосвященство. Риварес совершенно неисправим. Безопаснее и разумнее поступиться на этот раз буквой закона и избавиться от него, пока он не натворил новых бед. После того, что вы, ваше преосвященство, сказали, я боюсь настаивать на своем, но ведь в конце концов ответственность перед монсеньером легатом за спокойствие города придется нести мне…
— А я, — прервал его Монтанелли, — несу ответственность перед богом и его святейшеством за то, что в моей епархии не будет совершено ни одного противозаконного деяния. Если вы настаиваете, полковник, я позволю себе сослаться на свою привилегию кардинала. Я не допущу тайного военного суда в нашем городе в мирное время. Я приму заключенного без свидетелей завтра, в десять часов утра.
— Как вашему преосвященству будет угодно, — хоть и хмуро, но почтительно ответил полковник и вышел, ворча про себя: — Что касается упрямства, то в этом они могут поспорить друг с другом.
Он никому не сказал о предстоящей встрече Овода с кардиналом вплоть до той минуты, когда нужно было снять с заключенного кандалы и вести его во дворец.
— Достаточно уж того, — заметил он в разговоре с раненым племянником, — что этот сын валаамовой ослицы — Монтанелли — берется толковать законы. Не хватает только, чтобы солдаты сговорились с Риваресом и его друзьями и устроили ему побег по дороге.
Когда Овод под усиленным конвоем вошел в комнату, где Монтанелли сидел за столом, покрытым бумагами, ему вдруг вспомнился жаркий летний день, папка с проповедями, которые он перелистывал в кабинете, так похожем на этот. Ставни были притворены, как и сейчас, а на улице продавец фруктов кричал: «Fragola! Fragola!»
Гневно тряхнув головой, он откинул назад волосы, падавшие ему на глаза, и изобразил на лице улыбку.
Монтанелли взглянул на него.
— Вы можете подождать в передней, — сказал он конвойным.
— Простите, ваше преосвященство, — начал сержант вполголоса, явно робея, — но полковник считает заключенного очень опасным и думает, что лучше…
Глаза Монтанелли вспыхнули.
— Вы можете подождать в передней, — повторил он спокойным голосом, и перепуганный сержант, отдав честь и бормоча извинения, вышел с солдатами из кабинета.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал кардинал, когда дверь затворилась.
Овод сел, сохраняя молчание.
— Синьор Риварес, — начал Монтанелли после короткой паузы, — я хочу предложить вам несколько вопросов и буду благодарен, если вы ответите на них.
Овод улыбнулся.
— Мое г-главное занятие теперь — в-выслушивать предлагаемые мне вопросы.
— И не отвечать на них? Да, мне говорили об этом. Но те вопросы вам предлагали офицеры, ведущие следствие. Они обязаны использовать ваши ответы как улики против вас…
— А в-вопросы вашего преосвященства?..
Желание оскорбить чувствовалось скорее в тоне, чем в словах Овода. Кардинал сразу это понял. Но лицо его не потеряло своего серьезного и приветливого выражения.
— Мои вопросы, — сказал он, — останутся между нами, ответите ли вы на них или нет. Если они коснутся ваших политических тайн, вы, конечно, промолчите. Но, хотя мы совершенно не знаем друг друга, я надеюсь, что вы сделаете мне личное одолжение и не откажетесь побеседовать со мной.
— Я в-весь к услугам вашего преосвященства.
Легкий поклон, сопровождавший эти слова, и выражение лица, с которым они были сказаны, у кого угодно отбили бы охоту просить одолжения.
— Так вот, вам ставится в вину ввоз огнестрельного оружия. Зачем оно вам понадобилось?
— Уб-бивать крыс.
— Страшный ответ. Неужели вы считаете крысами тех людей, которые не разделяют ваших убеждений?
— Н-некоторых из них.
Монтанелли откинулся на спинку кресла и несколько секунд молча глядел на своего собеседника.
— Что это у вас на руке? — спросил он вдруг.
— Старые следы от зубов все тех же крыс.
— Простите, но я говорю про другую руку. Там — свежая рана.
Узкая, гибкая рука была вся изранена. Овод поднял ее. На вспухшем запястье был большой кровоподтек.
— С-сущая безделица, как видите. Когда меня арестовали по милости вашего преосвященства, — он снова сделал легкий поклон, — один из солдат наступил мне на руку.
— С тех пор прошло уже три недели, почему же она в таком состоянии? — спросил он. — Вся воспалена.
Монтанелли взял его руку в свою и стал пристально рассматривать ее.
— Возможно, что к-кандалы не пошли ей на пользу.
Кардинал нахмурился.
— Вам надели кандалы на свежую рану?
— Р-разумеется, ваше преосвященство. Свежие раны для того и существуют. От старых мало проку: они будут только ныть, а не жечь вас, как огнем.
Монтанелли снова взглянул на Овода пристальным вопрошающим взглядом, потом встал и вынул из стола ящик с хирургическими инструментами.
— Дайте руку, — сказал он.
Овод повиновался. Лицо его было неподвижно, словно высечено из камня. Монтанелли обмыл пораненное место и осторожно перевязал его. Очевидно, такая работа была для него привычной.
— Я поговорю с тюремным начальством насчет кандалов, — сказал он. — А теперь позвольте задать вам еще один вопрос: что вы предполагаете делать дальше?
— От-твет очень прост, ваше преосвященство: убегу, если удастся. В противном случае — умру.
— Почему же?
— Потому что, если полковник не добьется расстрела, меня приговорят к каторжным работам, а это р-равносильно смерти. У меня не хватит здоровья вынести каторгу.
Опершись о стол рукой, Монтанелли задумался. Овод не мешал ему. Он откинулся на спинку стула, полузакрыл глаза и наслаждался всем своим существом, не чувствуя на себе кандалов.
— Предположим, — снова начал Монтанелли, — что вам удастся бежать. Что вы станете делать тогда?
— Я уже сказал вашему преосвященству: убивать крыс.
— Убивать крыс… Следовательно, если бы я дал вам возможность бежать — предположим, что это в моей власти, — вы воспользовались бы свободой, чтобы способствовать насилию и кровопролитию, а не предотвращать их?
Овод посмотрел на распятие, висевшее на стене:
— «Не мир, но меч…» Как в-видите, компания у меня хорошая. Впрочем, я предпочитаю мечу пистолеты.
— Синьор Риварес, — сказал кардинал с непоколебимым спокойствием, — я не оскорблял вас, не позволял себе говорить пренебрежительно о ваших убеждениях и ваших друзьях. Не вправе ли я надеяться на такую же деликатность и с вашей стороны? Или вы желаете убедить меня в том, что атеист не может быть учтивым?
— А! Я з-забыл, что ваше преосвященство считает учтивость одной из высших христианских добродетелей. Стоит только вспомнить проповедь, которую вы произнесли во Флоренции по поводу моего спора с вашим анонимным защитником!
— Я как раз собирался спросить вас об этом. Не будете ли, вы добры объяснить мне, почему я вызываю в вас такую злобу? Если вы просто сочли меня наиболее подходящей мишенью для своих острот, это одно дело, мы не будем сейчас обсуждать ваши методы политической борьбы. Но судя по тем памфлетам, вы питаете ко мне личную неприязнь, и я хотел бы узнать, чем вызвано такое отношение. Не причинил ли я вам когда-нибудь зла?
Не причинил ли он ему зла!
Овод схватился перевязанной рукой за горло.
— Отсылаю ваше преосвященство к Шекспиру, — сказал он с коротким смешком. — Помните, Шейлок говорит, что некоторые люди содрогаются при виде «безобидной кошки». Так вот, я отношусь к священникам с неменьшей брезгливостью. Вид сутаны вызывает у меня оскомину.
— Ну, если дело только в этом… — Монтанелли равнодушно махнул рукою. — Хорошо, нападайте, но зачем же искажать факты! Вы заявили в ответ на ту проповедь, будто я знаю, кто мой анонимный защитник. Но ведь это неправда! Я не обвиняю вас во лжи — вы, вероятно, просто ошиблись. Имя этого человека неизвестно мне до сих пор.
Склонив голову набок, точно ученый дрозд, Овод внимательно посмотрел на кардинала, потом откинулся на спинку стула и громко захохотал:
— О, s-sancta simplicitas! Такая невинность под стать только аркадскому пастушку. Неужели не догадались? Неужели не приметили раздвоенного копытца?
Монтанелли встал:
— Другими словами, вы, синьор Риварес, выступали в обеих ролях?
— Конечно, это было очень дурно с моей стороны, — ответил Овод, устремив на кардинала невинный взгляд своих больших синих глаз. — Зато как я веселился! Ведь вы проглотили мою мистификацию не поперхнувшись, точно устрицу! Но я с вами согласен — это очень, очень дурной поступок!
Монтанелли закусил губу и снова сел в кресло. Он понял с самого начала, что Овод хочет вывести его из себя, и всеми силами старался сохранить самообладание. Но теперь ему стало ясно, почему полковник так гневался. Человеку, который в течение трех недель изо дня в день допрашивал Овода, можно было простить, если у него иной раз вырывалось лишнее словцо.
— Прекратим этот разговор, — спокойно сказал Монтанелли. — Я хотел вас видеть главным образом вот зачем: как кардинал я имею право голоса при решении вашей судьбы. Но я воспользуюсь своей привилегией только ради того, чтобы уберечь вас от излишне крутых мер. И я хочу знать, не жалуетесь ли вы на что-нибудь. Насчет кандалов не беспокойтесь, все будет улажено, но, может быть, вы хотите пожаловаться не только на это? Кроме того, я считал себя вправе посмотреть, что вы за человек, прежде чем принимать какое-нибудь решение.
— Мне не на что жаловаться, ваше преосвященство. A la guerre comme a la guerre. Я не школьник и отнюдь не ожидаю, что правительство погладит меня по головке за контрабандный ввоз огнестрельного оружия на его территорию. Оно, естественно, не пощадит меня. Что же касается того, какой я человек, то вы уже выслушали мою весьма романтическую исповедь. Разве этого недостаточно? Или вы желаете в-выслушать ее еще раз?
— Я вас не понимаю, — холодно произнес Монтанелли и, взяв со стола карандаш, стал постукивать им по кончикам пальцев.
— Ваше преосвященство не забыли, конечно, старого паломника Диэго? — Овод вдруг затянул старческим голосом: — «Я несчастный грешник…»
Карандаш сломался пополам в руках Монтанелли.
— Это уж слишком! — сказал он, вставая.
Овод тихо засмеялся, запрокинув голову, и стал следить глазами за кардиналом, молча расхаживавшим по комнате.
— Синьор Риварес, — сказал Монтанелли, останавливаясь перед ним, — вы поступили со мной так, как не поступают даже со злейшими врагами. Вы сумели выведать мое горе и сделали себе игрушку и посмешище из страданий ближнего. Еще раз прошу вас сказать мне: разве я причинил вам какое-нибудь зло? А если нет, то зачем вы сыграли со мной такую бессердечную шутку?
Овод откинулся на спинку стула и улыбнулся своей холодной, непроницаемой улыбкой.
— Мне показалось з-забавным, ваше преосвященство, что вы так близко приняли к сердцу мои слова. И потом, все это нап-помнило мне бродячий цирк…
У Монтанелли побелели губы, он отвернулся и позвонил.
— Можете увести заключенного, — сказал он конвойным.
Когда Овода вывели, он сел к столу, весь дрожа от непривычного для него чувства негодования, и взялся было за кипу отчетов, присланных священниками епархии, но вскоре оттолкнул ее от себя и, наклонившись над столом, закрыл лицо руками. Овод словно оставил в комнате свою страшную тень. Монтанелли не отнимал рук от лица, боясь, что она снова вырастет перед ним. Он знал, что в комнате никого нет, что всему виной расстроенные нервы, и все же его сковывал страх перед этой тенью… израненная рука, жестокая улыбка на губах, взгляд глубокий и загадочный, как морская пучина…
Усилием воли Монтанелли отогнал от себя страшный призрак и взялся за работу. Весь день у него не было ни одной свободной минуты, и воспоминания не мучили его. Но, войдя поздно вечером в спальню, он замер на пороге. Что, если призрак явится ему во сне? Через секунду он овладел собой и преклонил колени перед распятием. Но уснуть в ту ночь ему не удалось.
Глава 22
Вспышка гнева не помешала Монтанелли вспомнить о своем обещании. Он так горячо протестовал против кандалов, что злополучный полковник, окончательно растерявшись, махнул на все рукою и велел расковать Овода.
— Откуда мне знать, — ворчал он, обращаясь к адъютанту, — чем еще его преосвященство будет недоволен? Если ему кажется, что надевать наручники жестоко, то, пожалуй, он скоро поведет войну против железных решеток или потребует, чтобы я кормил Ривареса устрицами и трюфелями! В дни моей молодости преступники были преступниками. И обращались с ними соответственно. Никто тогда не считал, что изменник лучше вора. Но нынче бунтовщики вошли в моду, и его преосвященству угодно, кажется, поощрять всех этих негодяев.
— Не понимаю, чего он вообще вмешивается, — заметил адъютант. — Он не легат и не имеет никакой власти в гражданских и военных делах. По закону…
— Что там говорить о законе! Разве можно ждать уважения к нему, после того как святой отец открыл тюрьмы и спустил с цепи всю банду либералов! Это чистое безумие! Понятно, почему Монтанелли теперь важничает. При его святейшестве, покойном папе, он вел себя смирно, а теперь стал самой что ни на есть первой персоной. Сразу угодил в любимчики и делает, что ему вздумается. Куда уж мне тягаться с ним! Кто знает, может быть, у него есть тайная инструкция из Ватикана. Теперь все перевернулось вверх дном — нельзя даже предвидеть, что принесет с собой завтрашний день. В добрые старые времена люди знали, чего им держаться, а теперь…
И полковник уныло покачал головой. Трудно жить, когда кардиналы интересуются тюремными порядками и говорят о «правах» политических преступников.
Овод, в свою очередь, вернулся в крепость в состоянии, близком к истерике. Встреча с Монтанелли почти исчерпала запас его сил. Сказанная напоследок дерзость вырвалась в минуту полного отчаяния: необходимо было как-то оборвать этот разговор, который мог окончиться слезами, продлись он еще пять минут.
Несколько часов спустя его вызвали к полковнику; но на все предлагаемые ему вопросы он отвечал лишь взрывами истерического хохота. Когда же полковник, потеряв терпение, стал сыпать ругательствами, Овод захохотал еще громче. Несчастный полковник грозил своему непокорному узнику самыми страшными карами и в конце концов пришел к выводу, как когда-то Джеймс Бертон, что не стоит напрасно тратить время и нервы и убеждать в чем-нибудь человека, совершенно лишенного рассудка.
Овода отвели назад в камеру; он упал на койку, охваченный невыразимой тоской, всегда приходившей на смену буйным вспышкам, и пролежал так до вечера, не двигаясь, без единой мысли. Бурное волнение уступило место апатии. Горе давило на одеревеневшую душу, словно физически ощущаемый груз, и только. Да, в сущности, не все ли равно, чем все это кончится? Единственное, что было важно для него, как и для всякого живого существа, — это избавиться от невыносимых мук. Но придет ли облегчение со стороны или в нем просто умрет способность чувствовать — это вопрос второстепенный. Быть может, ему удастся бежать, быть может, его убьют, но во всяком случае он больше никогда не увидит padre.
Сторож принес ему поесть. Овод взглянул на него тяжелым, равнодушным взглядом:
— Который час?
— Шесть часов. Вот ужин, сударь.
Овод с отвращением посмотрел на дурно пахнущую, простывшую бурду и отвернулся. Он был не только разбит душой, но и болен физически, и вид пищи вызывал у него тошноту.
— Вы заболеете, если не будете есть, — быстро проговорил сторож. — Съешьте хоть хлеба, это вас подкрепит.
Для большей убедительности он приподнял с тарелки промокший кусок. В Оводе сразу проснулся заговорщик: он понял, что в хлебе что-то спрятано.
— Оставьте, я съем потом, — небрежно сказал он: дверь была открыта, и сержант, стоявший на лестнице, мог слышать каждое их слово.
Когда дверь снова заперли и Овод убедился, что никто не подсматривает в глазок, он взял ломоть хлеба и осторожно раскрошил его. Внутри было то, что он надеялся найти: связка тонких напильников. На бумаге, в которую они были завернуты, виднелось несколько слов. Он тщательно расправил ее и поднес к скупо освещавшей камеру лампочке. Письмо было написано так убористо и на такой тонкой бумаге, что прочесть его оказалось нелегко.
Дверь не заперта. Ночь безлунная. Перепилите решетку как можно скорее и пройдите подземным ходом между двумя и тремя часами. Мы готовы, и другого случая, может быть, уже не представится.
Овод судорожно смял бумагу. Итак, все готово, и ему надо только перепилить оконную решетку. Какое счастье, что кандалы сняты! Не придется тратить на них время. Сколько в решетке прутьев? Два… четыре… и каждый надо перепилить в двух местах: итого восемь. Можно справиться за ночь, если не терять ни минуты. Как это Джемме и Мартини удалось так быстро все устроить? Достать ему одежду, паспорт, подыскать места, где можно прятаться… Должно быть, работали как ломовые лошади… А принят все-таки ее план. Он тихо засмеялся: как будто это важно — ее план или нет, был бы только хороший! Но в то же время ему было приятно, что Джемма первая напала на мысль использовать подземный ход, вместо того чтобы спускаться по веревочной лестнице, как предлагали контрабандисты. Ее план был сложнее, зато с ним не придется подвергать риску жизнь часового, стоящего на посту по ту сторону восточной стены. Поэтому, когда его познакомили с обоими планами, он, не колеблясь, выбрал план Джеммы.
Согласно этому плану, часовой, по прозвищу Сверчок, должен был при первой возможности отпереть без ведома своих товарищей железную дверь, которая вела с тюремного двора к подземному ходу под валом и потом снова повесить ключ на гвоздь в караульной. От Овода требовалось перепилить оконную решетку, разорвать рубашку на полосы, связать их и спуститься по ним на широкую восточную стену двора. Потом проползти по стене, пользуясь для этого минутами, когда часовой будет глядеть в другую сторону, и, ложась плашмя всякий раз, когда он повернется к нему.
На юго-восточном углу стены была полуразвалившаяся башня. Ее стены густо обвивал плющ, много камней вывалилось и грудой лежало внизу. По этим камням и плющу Овод должен был спуститься с башни во двор, осторожно отворить незапертую дверь и пройти через проход под валом в примыкающий к нему подземный туннель. Несколько веков тому назад этот туннель тайно соединял крепость с башней на соседнем холме. Теперь им никто не пользовался, и в некоторых местах он был завален обломками осевших скал.
Одни только контрабандисты знали о существовании тщательно замаскированного хода в склоне горы, прорытого ими до самого туннеля. Никто и не подозревал, что груды контрабандных товаров лежали часто по неделям под самым крепостным валом, в то время как таможенные чиновники тщетно обыскивали дома горцев, мрачно сверкавших на них глазами.
Овод должен был выйти этим ходом к склону горы, а оттуда под прикрытием темноты пробраться к тому месту, где его должны были ждать Мартини и один из контрабандистов. Труднее всего было отпереть дверь после вечернего обхода. Такой случай мог представиться не каждый день. Спускаться из окна в светлую ночь тоже было невозможно — могли увидеть часовые. Сегодня у него есть шансы на успех, и такой случай упускать нельзя.
Овод сел на койку и стал есть. Хлеб не вызывал в нем отвращения, как остальная тюремная пища, а поесть надо было, чтобы поддержать силы. Прилечь тоже не мешает — может быть, удастся заснуть. Начинать раньше десяти часов рискованно, а работа ночью предстоит трудная.
Итак, padre все-таки думал устроить ему побег. Как это похоже на него! Но он никогда не согласился бы принять его помощь. Никогда, ни за что! Если побег удастся, это будет делом его собственных рук и рук товарищей. Он не желает полагаться на поповские милости.
Как жарко! Наверно, будет гроза. Воздух такой тяжелый, душный. Он беспокойно повернулся на койке и подложил под голову перевязанную правую руку вместо подушки. Потом вытянул ее. Как она горит! И все старые раны начинают ныть… Почему это? Да нет, не может быть! Это просто от погоды, перед грозой. Он заснет и отдохнет немного, а потом возьмется за напильник…
Восемь прутьев — и все такие толстые, крепкие! Сколько еще осталось? Вероятно, немного. Ведь он уже пилит долго, бесконечно долго, и потому у него болит рука. И как болит! До самой кости! Неужели это от работы? И та же колющая, жгучая боль в ноге… А это почему?..
Он вскочил с койки. Нет, это не сон. Он грезил с открытыми глазами, грезил, что пилит решетку, а она еще даже не тронута. Вот они, прутья, такие же крепкие, целые, как и раньше. На далеких башенных часах пробило десять. Пора приниматься за работу.
Овод заглянул в глазок и, убедившись, что никто за ним не следит, вынул один из напильников, спрятанных у него на груди.
* * *
Нет, с ним ничего не случилось — ничего! Все это одно воображение. Боль в боку — от простуды, а может быть, желудок не в порядке. Да оно и не удивительно после трех недель отвратительной тюремной пищи и тюремной сырости. А ломота во всем теле и учащенный пульс — отчасти от нервного возбуждения, а отчасти от сидячей жизни. Да, да, так оно и есть! Всему виной сидячая жизнь. Как он не подумал об этом раньше! Надо отдохнуть немного. Боль утихнет, и тогда он примется за работу. Через минуту-другую все пройдет.
Но, когда он сел, ему стало еще хуже. Боль овладела всем телом, его лицо посерело от ужаса. Нет, надо вставать и приниматься за дело. Надо стряхнуть с себя боль. Чувствовать или не чувствовать боль — зависит от твоей воли; он не хочет ее чувствовать, он заставит ее утихнуть.
Он поднялся с койки и проговорил вслух:
— Я не болен. Мне нельзя болеть. Я должен перепилить решетку. Болеть сейчас нельзя, — и взялся за напильник.
Четверть одиннадцатого, половина, три четверти… Он пилил и пилил, и каждый раз, когда напильник, визжа, впивался в железо, ему казалось, что это пилят его тело и мозг.
— Кто же сдастся первый, — сказал он, усмехнувшись, — я или решетка? — Потом стиснул зубы и продолжал пилить.
Половина двенадцатого. Он все еще пилит, хотя рука у него распухла, одеревенела и с трудом держала инструмент. Нет, отдыхать нельзя. Стоит только выпустить из рук этот проклятый напильник — и уже не хватит мужества начать сызнова.
За дверью послышались шаги часового, и приклад его ружья ударился о косяк. Овод перестал пилить и, не выпуская напильника из рук, оглянулся. Неужели услышали? Какой-то шарик, брошенный через глазок, упал на пол камеры. Он наклонился поднять его. Это была туго скатанная бумажка.
* * *
Так долго длился этот спуск, а черные волны захлестывали его со всех сторон. Как они клокотали!
Ах, да! Он ведь просто наклонился поднять с пола бумажку. У него немного закружилась голова. Но это часто бывает, когда наклонишься. Ничего особенного не случилось. Решительно ничего.
Он поднес бумажку к свету и аккуратно развернул ее.
Выходите сегодня ночью во что бы то ни стало. Завтра Сверчка переводят в другое место. Это наша последняя возможность.
Он разорвал эту записку, как и первую, поднял напильник и снова принялся за работу, упрямо стиснув зубы.
Час ночи. Он работал уже три часа, и шесть из восьми прутьев были перепилены. Еще два, а потом можно лезть.
Он стал припоминать прежние случаи, когда им овладевали эти страшные приступы болезни. В последний раз так было под Новый год. Дрожь охватила его при воспоминании о тех пяти ночах. Но тогда это наступило не сразу; так внезапно, как сейчас, еще никогда не было.
Он уронил напильник, воздел руки, и с губ его сорвались — в первый раз с тех пор, как он стал атеистом, — слова мольбы. Он молил в беспредельном отчаянии, молил, сам не зная, к кому обращена эта мольба:
— Не сегодня! Пусть я заболею завтра! Завтра я вынесу, что угодно, но только не сегодня!
С минуту он стоял спокойно, прижав руки к вискам. Потом снова взял напильник и снова стал пилить…
Половина второго. Остался последний прут. Рукава его рубашки были изорваны в клочья; на губах выступила кровь, перед глазами стоял красный туман, пот лил ручьем со лба, а он все пилил, пилил, пилил…
* * *
Монтанелли заснул только на рассвете. Бессонница измучила его, и первые минуты он спал спокойно, а потом ему стали сниться сны.
Сначала эти сны были неясны, сбивчивы. Образы, один другого причудливее, проносились перед ним, оставляя после себя чувство боли и безотчетной тревоги. Потом он увидел во сне свою бессонницу — привычный, страшный сон, терзавший его уже долгие годы. И он знал, что это снится ему не в первый раз.
Вот он бродит по какому-то огромному пустырю, стараясь найти спокойный уголок, где можно прилечь и отдохнуть. Но повсюду снуют люди — они болтают, смеются, кричат, молятся, звонят в колокола. Иногда ему удается уйти подальше от шума, и он ложится то среди густых трав, то на деревянную скамью, то на каменные плиты. Он закрывает руками глаза от света и говорит себе: «Теперь я усну». Но толпа снова приближается с громкими возгласами и воплями. Его называют по имени, кричат ему: «Проснись, проснись скорее, ты нам нужен!»
А вот он в огромном дворце, в богато убранных залах. Повсюду стоят пышные ложа, низкие мягкие диваны. Спускается ночь. Он думает: «Наконец-то я усну здесь в тишине!» — и ложится в темном зале, и вдруг туда входят с зажженной лампой. Беспощадно яркий свет режет ему глаза, и кто-то кричит у него под ухом: «Вставай, тебя зовут!»
Он встает и идет дальше, пошатываясь, спотыкаясь на каждом шагу, точно раненный насмерть. Бьет час, и он знает, что ночь проходит — драгоценная, короткая ночь. Два, три, четыре, пять часов — к шести весь город проснется, и тишине наступит конец.
Он заходит в следующий зал и только хочет опуститься на ложе, как вдруг кто-то кричит ему: «Это ложе мое!» И с отчаянием в сердце он бредет дальше.
Проходит час за часом, а он бродит по каким-то длинным коридорам, из зала в зал, из дома в дом. Часы бьют пять. Ночь миновала, близок страшный серый рассвет, а он так и не обрел покоя. О горе! Наступает день… еще один мучительный день!
Перед ним бесконечно длинный подземный туннель, весь залитый ослепительным светом люстр, канделябров. И сквозь его низкие своды откуда-то сверху доносятся голоса, смех, веселая музыка. Это там, в мире живых, справляют какое-то торжество.
Если бы найти место, где можно спрятаться и уснуть! Крошечное место — хотя бы могилу! И, не успев подумать об этом, он видит себя у края открытой могилы. Смертью и тленом веет от нее. Но что за беда! Лишь бы выспаться.
«Могила моя!» — слышится голос Глэдис. Она откидывает истлевший саван, поднимает голову и глядит на него широко открытыми глазами.
Он падает на колени и с мольбой протягивает к ней руки:
«Глэдис! Глэдис! Сжалься надо мной! Позволь мне уснуть здесь. Я не прошу твой любви, я не коснусь тебя, не обмолвлюсь с тобой ни словом, только позволь мне лечь рядом и забыться сном! Любимая! Бессонница измучила меня. Я изнемогаю! Дневной свет сжигает мне душу, дневной шум испепеляет мозг. Глэдис! Позволь сойти к тебе в могилу и уснуть возле тебя!»
Он хочет закрыть себе глаза ее саваном, но она шепчет, отпрянув от него: «Это святотатство! Ведь ты священник!»
И он снова идет куда-то и выходит на залитый ярким светом скалистый морской берег, о который, не зная покоя, с жалобным стоном плещут волны.
«Море сжалится надо мной! — говорит он. — Ведь оно тоже смертельно устало, оно тоже не может забыться сном».
И тогда из пучины встает Артур и говорит; «Море мое!»
* * *
— Ваше преосвященство! Ваше преосвященство!
Монтанелли сразу проснулся. К нему стучались. Он встал и отворил слуге дверь, и тот увидел его измученное, искаженное страхом лицо.
— Ваше преосвященство, вы больны?
Монтанелли провел руками по лбу:
— Нет, я спал. Вы испугали меня.
— Простите. Рано утром мне послышалось, что вы ходите по комнате, и я подумал…
— Разве уже так поздно?
— Девять часов. Полковник приехал и желает вас видеть по важному делу. Он знает, что ваше преосвященство поднимается рано, и…
— Он внизу?.. Я сейчас спущусь к нему.
Монтанелли оделся и сошел вниз.
— Извините за бесцеремонность, ваше преосвященство… — начал полковник.
— Надеюсь, у вас ничего не случилось?
— Увы, ваше преосвященство! Риварес чуть-чуть не совершил побег.
— Ну что же, если побег не удался, значит, ничего серьезного не произошло. Как это было?
— Его нашли во дворе у железной двери. Когда патруль обходил двор в три часа утра, один из солдат споткнулся обо что-то. Принесли фонарь и увидели, что это Риварес. Он лежал без сознания поперек дороги. Подняли тревогу. Разбудили меня. Я отправился осмотреть его камеру и увидел, что решетка перепилена и с окна свешивается жгут, свитый из белья. Он спустился по нему и пробрался ползком по стене. Железная дверь, ведущая в подземный ход, оказалась отпертой. Это заставляет предполагать, что стража была подкуплена.
— Но почему же он лежал без сознания? Упал со стены и разбился?
— Я так и подумал сначала, но тюремный врач не находит никаких повреждений. Солдат, дежуривший вчера, говорит, что Риварес казался совсем больным, когда ему принесли ужин, и ничего не ел. Но это чистейший вздор! Больной человек не перепилил бы решетки и не мог бы пробраться ползком по стене. Это немыслимо!
— Он дал какие-нибудь показания?
— Он еще не пришел в себя, ваше преосвященство.
— До сих пор?
— Время от времени сознание возвращается к нему, он стонет и затем снова забывается.
— Это очень странно. И что говорит врач?
— Врач не знает, что и думать. Он не находит никаких признаков сердечной слабости, которой можно было бы объяснить состояние больного. Но как бы то ни было, ясно одно: припадок начался внезапно, когда Риварес был уже близок к цели. Лично я усматриваю в этом вмешательство милосердного провидения.
Монтанелли слегка нахмурился.
— Что вы собираетесь с ним делать? — спросил он.
— Этот вопрос будет решен в ближайшие дни. А пока что я получил хороший урок: кандалы сняли — и вот результаты…
— Надеюсь, — прервал его Монтанелли, — что больного-то вы не закуете? В таком состоянии вряд ли он сможет совершить новую попытку к бегству.
— Уж я позабочусь, чтобы этого не случилось, — пробормотал полковник, выходя от кардинала. — Пусть его преосвященство сентиментальничает сколько ему угодно, Риварес крепко закован, и здоров он или болен, а кандалы с него я не сниму.