Глава 36
На следующей неделе вернулся Дик. Он тоже привез какую-то новость, но сообщить ее своим домашним у него явно не поворачивался язык. Правда, в нем смущение боролось с чем-то похожим на торжество.
— Ну-с, — начал Генри на следующее утро, — пора нам поговорить о твоем вступлении в армию. Я уже обсудил это с твоей матерью и дядей. Если ты непременно хочешь стать солдатом, я сделаю для тебя все, что могу. Но только не обманывай себя: если ты и поедешь в Индию с Фредди Денверсом, то не очень-то сможешь водить там с ним компанию. Он будет в кавалерии, запанибрата со всякими раджами и генералами, а ты — младшим офицером в пехоте, и у тебя только и будет, что твое жалованье, да мы будем присылать понемножку. И не забудь, надежды на повышение очень мало, разве что тебе повезет и ты отличишься в бою. Но все равно, если ты этого непременно хочешь, мы попробуем…
Дик сидел и слушал, и затаенная улыбка дрожала в уголках его губ.
— Вам не о чем беспокоиться, сэр, все устроено. Лорд Кроу намерен усыновить меня, и он купит мне патент в. любом полку, по моему выбору.
— Усыно… Генри задохнулся.
— Да, сэр. Он хочет, чтобы я стал его сыном. Он поручил мне вам передать, что, если вы согласны, он через геральдическую палату испросит разрешения его величества, и тогда будет составлена бумага по всей форме закона.
Минута прошла в гробовом молчании.
— Стал… его… сыном, — медленно повторил Генри. — Да разве ты… не наш сын?
— Ну разумеется, сэр. Но ведь вы и сами понимаете, это необыкновенная удача.
— Дик! — в ужасе закричал Гарри. — Неужели ты будешь называть этого мерзкого старика отцом? Это же…
Дик пожал плечами.
— Наследник-то ведь ты, а мне привередничать не приходится.
Генри поднялся.
— Есть там кто-нибудь, кого ты собираешься называть матерью?
— Ну конечно — тетя Эльси. Она это все и придумала. Она скоро станет леди Кроу, свадьба назначена на Михайлов день. Право, сэр, вы, кажется, думаете…
Протянув дрожащую руку, Генри остановил его.
— Я думаю… Я думаю, что мои дорогой отец, наверно, перевернулся в гробу. Чтобы мне пришлось услышать, что мой сын пожелал отречься от родной матери… от матери, которая…
Дик тоже вскочил. Он всегда был образцом юной мужественной красоты, — а сейчас, когда так гневно сверкали его глаза и так гордо вскинута была голова в огненных кудрях, с него можно было писать мятежного юного викинга.
— Ах, ради всего святого, хватит, сэр! Что толку в этих разговорах? Я ничего не имею против мамы, да и против вас тоже. Но давайте же смотреть правде в глаза: вы не можете дать мне то, что мне нужно, а когда это хочет сделать кто-то другой, вы подымаете целый тарарам! Я-то думал, вы обрадуетесь, что я устроен: младшему сыну не на что особенно надеяться. Вам хорошо, вы были единственный сын. И Гарри — дело другое. А я должен сам о себе позаботиться. Даже если бы…
— Мама! — Глэдис вскочила и кинулась к Беатрисе. Беатриса точно застыла. Все время она сидела прямая и неподвижная, точно статуя, стиснув руки, сложенные на коленях. Когда дочь коснулась ее плеча, она медленно поднялась и повернулась к двери.
— Ничего, Глэдис. Мне хочется немного побыть одной.
Она вышла из комнаты, странно касаясь рукою стен и стульев, словно вдруг ослепнув. Муж и дети провожали ее взглядами, пока за нею не закрылась дверь. Потом Генри тяжело опустился на стул и обхватил голову руками.
Весь день Беатриса почти не выходила из комнаты. Изредка до ее слуха слабо доносились отзвуки битвы, потрясавшей дом, но в сознание они не проникали. Она ни о чем не думала, ей хотелось одного: укрыться с головой, никого не видеть, остаться одной в темноте.
Среди дня Дик столкнулся на лестнице с сестрой.
— Зайди ко мне, пожалуйста, — сказал он. — Мне надо с тобой поговорить.
Глэдис молча прошла за ним в его комнату, но осталась стоять.
— Послушай, сестренка, — начал Дик. — Так не может продолжаться. Отец и Гарри подняли такой шум, как будто я украл церковную кружку! Что за преступление, если человека усыновят? В нашей семье уже усыновляли, был такой случай. Если папа с мамой могли взять Артура у его родителей, почему бы мужу тети Эльси не взять меня к себе? Надо же рассуждать разумно. Ты, кажется, единственный человек в доме, не лишенный здравого смысла, может быть ты…
— Чего ты от меня хочешь?
— Да просто поговори с ними и попробуй им втолковать, что они все это поняли как-то шиворот-навыворот. Господи боже мой, можно подумать, будто я сделал маме что-нибудь плохое! Разумеется, я люблю маму так же, как все вы.
И я прекрасно отношусь к папе и к Гарри, а вот они вечно ко мне придираются.
И ты мне всегда нравилась, хоть ты и злючка. Но в конце концов мир так устроен, что приходится быть практичным. И потом как будто я хочу совсем порвать с ними! Конечно нет, я все равно буду приезжать и навещать их. Тут просто юридическая формальность. Я, со своей стороны, очень признателен старику. Пойми, Глэдис, ты одна можешь все это уладить.
— Что уладить?
Дик сел.
— Дело вот в чем. Лорд Кроу хочет, чтобы я принял его фамилию и носил его герб. Я все равно буду младшим сыном… во всяком случае пока жив наследник; у него ведь есть сын. Но он меня обеспечит. Только я еще несовершеннолетний, поэтому он не может меня усыновить без согласия папы, а папа твердит одно: что он ни за что не подпишет бумаги. И теперь еще Гарри подбивает его написать лорду Кроу резкое письмо. Тогда, конечно, все пропало. Кроу разобидится и откажется от усыновления. Если он очень разозлится, он, пожалуй, и помолвку разорвет и оставит тетю Эльси ни с чем, а ведь такая удача бывает раз в жизни, глупо ее упустить. Неужели ты не понимаешь?
— Нет, я понимаю.
— Ну вот, видишь ли, отец тебя всегда слушается. Постарайся ему объяснить, что это просто нехорошо — испортить мне будущее. Ты всегда была его любимицей. Да нет, я ничего не имею против, я вовсе не ревную. Но если бы ты повлияла на него… Я бы попросил маму, только не хочу ее расстраивать. Слушай, Глэдис. Если ты поможешь мне уломать отца, я попрошу тетю Эльси, чтобы ты была ее подружкой на свадьбе вместе с леди Анджелой.
Это дочь герцога, твоя ровесница. Вы будете одинаково одеты и получите одинаковые подарки. Герцогиня тоже там будет, и, может быть, тебя даже пригласят в Четуинд. Да что с тобой, что ты на меня так смотришь? Как будто я прошу тебя сделать что-то плохое!
Глэдис все смотрела на него в упор.
— Дик, — тихо сказала она, — два года назад, когда я дала тебе пощечину, мама взяла с меня слово больше этого не делать. Так что я не имею права тебя ударить. Но ты можешь считать, что получил пощечину.
Она еще дышала чаще обычного, когда вошла к матери. Беатриса подняла на нее потускневшие, безжизненные глаза. Глэдис заговорила не сразу:
— Мама, я должна тебе кое-что сказать. Ты меня извини.
— Что, детка?
Голос Беатрисы звучал, как всегда. Она уже овладела собой, и если ее ждет новое несчастье — что ж, она готова.
— Сейчас со мной говорил Дик. Не спрашивай, что он мне говорил, я тебе все равно не скажу.
— Поди сюда, девочка.
Глэдис хмуро повиновалась, и мать обняла ее. Но она стояла точно каменная, не отзываясь на ласку.
— Ты меня не утешай, я плакать не собираюсь. Но я больше никогда не буду разговаривать с Диком. Никогда, до самой смерти!
Мать притянула ее к себе, погладила по волосам. Девочка стиснула зубы и вдруг заплакала навзрыд.
— Мама, ты же знаешь, мы все не такие, как он, — Гарри, и Артур, и я.
Ты ведь не думаешь, что мы тебя бросим? Ты знаешь, как мы тебя любим.
— Да, я знаю. И не надо так плакать, родная. У тебя остались еще два брата.
Она крепко прижимала к себе девочку, стараясь успокоить ее. Надо будет успокаивать и Генри, и Гарри тоже. А вот для нее нет утешения. И еще предстоит разговор с Диком…
Он пришел к ней вечером — сердитый, обиженный, сбитый с толку; он решительно ничего не понимал.
— Можно с тобой поговорить, мама?
— Входи, Дик… Нет, у меня не болит голова. Садись, милый, и обсудим все спокойно… Нет, отчего же, я не сержусь. Да и за что сердиться? Я хочу только одного: чтобы все было сделано так, как будет лучше для тебя.
Он со вздохом сел подле нее, в этом вздохе слышались и досада и облегчение.
— До чего приятно говорить с человеком, который с первой минуты не кидается на тебя, как бешеный. Сегодня все точно с ума посходили — и папа и Гарри… А уж Глэдис! Право же, мама, она просто понятия не имеет о том, как надо себя вести.
— Мне очень жаль, если она погорячилась. Для нее это был большой удар.
И видишь ли, Дик, она любит меня и любит отца.
— Тебя! Да она готова целовать землю, по которой ты ходишь, и отец с Гарри то же самое. Ну что ж, оно и лучше — тебе вовсе незачем особенно горевать обо мне. Будь я у тебя единственный, другое дело. И потом есть еще Артур. По-моему, он тебя обожает ничуть не меньше, чем они. Еще бы ему не обожать. Так что тебе остается трое преданных детей, даже если ты одного уступишь тете Эльси. У нее ведь своих нет.
Беатриса пристально посмотрела на него.
— Скажи, ты и правда думаешь, что тетя Эльси будет любить тебя больше, чем любила я? Может быть, в этом все дело? Тогда ты совершенно прав, что выбрал ее.
Дик засмеялся, немного смущенный.
— Ты чересчур серьезно на все смотришь, мама! Тетя Эльси ко мне очень мило относится… как ко всем, кроме себя самой. Не беспокойся, она никогда никого не полюбит настолько, чтобы страдать от этого.
— Дик, я должна понять, почему ты это делаешь. Только потому, что лорд Кроу богаче твоего отца — или потому, что мы… я… обидела тебя или разочаровала? Прошу тебя, скажи мне правду. Это моя вина?
Он нетерпеливо тряхнул головой.
— Конечно, нет, мама. Никто и не думает тебя в чем-то обвинять. Папа через каждые два слова напоминает мне, какая ты всегда была прекрасная мать…
— Но мы с тобой знаем, что это не так.
— Ну, почему же… мне тебя не в чем упрекнуть. Я думаю, во всей Англии не найти матери добрей тебя. Раньше я вообще не задумывался над этим, но, в сущности, в первый раз ты на меня по-настоящему рассердилась только два года назад, когда мы повздорили из-за Артура. Не помню, чтоб ты когда-нибудь всерьез меня наказывала или ругала, даже когда я был маленький. Бобби от тебя иной раз попадало, а мне нет. Может быть, я был тебе не так уж дорог.
У Беатрисы перехватило дыхание. Вот он опять перед нею, вечно обвиняющий призрак, — так давно он погребен и все снова встает из могилы…
Дик пожал плечами.
— Нет, ты всегда была примерной матерью. Но все равно — знаешь, я не слепой: ни разу ты не поглядела на меня такими глазами, как на Артура. Разве это не правда?
— Правда, сын.
— Тогда… почему бы мне и не воспользоваться случаем, раз уж он подвернулся? Что хорошего впереди у младшего сына самого обыкновенного сквайра? Мама, ты понимаешь, что я, по всей вероятности, унаследую Суинфорд?
— Да ведь там есть наследник.
— Да, конечно, — прыщавый идиот, у которого текут слюни. Мы видели, его кормят кашкой с ложечки. У него ни одного зуба нет. Разве Гарри не рассказывал тебе?
— Рассказывал. Но наследник майората остается наследником до самой смерти, каков бы он ни был.
— До самой смерти. Говорят, этому осталось жить год. ну — два, не больше. Он просто… весь гнилой. Слушай, мама, я хотел бы тебе объяснить, только… это очень трудно. Есть вещи, о которых не говорят с дамой.
— А ты забудь о дамах. Говори со мной, как с мужчиной.
— Можно, мама? Вот это хорошо! Правда, я рад. Но… женщины, конечно, ничего такого не знают.
— Некоторые знают. Можешь называть вещи своими именами.
— Ну, тогда слушай. Лорд Кроу хочет настоящего наследника. И трудно его за это обвинять, когда человек оставляет после себя такое великолепное поместье, а оставить некому, кроме какого-то там троюродного брата, которого он терпеть не может. На этом тетя Эльси его и подцепила. Она так и пышет здоровьем, он надеялся, что у него будут от нее дети, пока он еще не слишком состарился. Ну и, конечно, она очень недурна. Понятно, он предпочел бы, чтобы она была немножко помоложе. А она поспешила с объявлением о помолвке, чтоб он не передумал. Тетя Эльси умница: надо думать, в Индии она многому научилась.
— Возможно.
— Так вот, на прошлой неделе она уговорила его показаться врачу. И врач сказал, что это совершенно невозможно… если даже и будет ребенок, так все равно неживой. Понимаешь, он… болен.
— Понимаю.
— Ну, он был просто вне себя. Тогда тетя Эльси и спросила, почему бы ему не получить разрешение его величества и не усыновить кого-нибудь.
Понимаешь? И вот, когда Гарри уехал, старик отвел меня к доктору и велел раздеться донага… и доктор засмеялся и сказал, что если ему нужны здоровье и красота, так вот они, перед ним. И это все решило.
— Понимаю. И я думаю, ты не оказался бы нам плохим сыном, если бы сначала я не оказалась тебе плохой матерью. Ты согласен со мной?
Дик нерешительно помолчал и, посмотрев на мать, мило и довольно естественно засмеялся.
— Говоря по совести, мама, это ведь ничего бы не изменило. Ну да, правда, мне тошно было видеть, что ты так обожаешь Артура… и, в общем, я его терпеть не мог. Я таких не выношу. Но будь я даже твой любимец и старший сын в придачу, я все равно не упустил бы такой случай. Всякий бы так решил!
В конце концов ну что такое Бартон? Всего-навсего несколько сот акров и довольно милый старый дом. Пусть это все достается Гарри. А я получу Суинфорд. Я, наверно, привожу тебя в ужас, мама?
— Нет, дорогой, ты меня успокоил. По крайней мере ты настолько меня уважаешь, чтобы говорить со мной честно и прямо. Можно и мне говорить начистоту? Ты и представить себе не можешь, Дик, как много лет я старалась полюбить тебя и добиться твоей любви. Теперь, когда между нами все кончено, быть может я могла бы по-настоящему полюбить тебя, потому что мы впервые сказали друг другу правду. Скажи, могу ли я что-нибудь сделать, чтобы облегчить тебе этот шаг?
— Вот если бы ты поговорила с отцом… Он не хочет подписать бумагу о том, что он согласен. Глэдис могла бы убедить его, если бы захотела, но когда я попросил ее. она опять заговорила о пощечине… совсем рассвирепела.
Может быть, ты его уговоришь, мама?
— Попробую.
Он вскочил, весь просияв.
— Мама, ты просто великолепна! Я тебя даже люблю, право! И знаешь, когда я получу наследство… Он долго не проживет, доктор сказал это потихоньку тете Эльси. Когда я стану хозяином Суинфорда, я смогу для всех вас много сделать. Не бойся, я вас не забуду. Я хотел бы втолковать это Гарри и Глэдис.
— Не пытайся это делать, дорогой. Вы только наговорите друг другу злых и обидных слов. Просто уходи и живи своей жизнью. Но помни одно, Дик, если когда-нибудь я буду нужна тебе — я твоя мать, мой ли ты сын или не мой. А теперь иди… Ну что ты, конечно я тебя поцелую. Будь счастлив и простим друг друга.
Разговор с Генри вышел долгий и мучительный. Генри был глубоко оскорблен.
— Мы сделали для Эльси все, что могли, — сказал он. — Когда у нее не было крыши над головой, мы приняли ее в наш дом, и отсюда она пошла под венец. А вместо благодарности она сманивает у нас сына.
— Милый, Эльси не могла бы его сманить, если бы он сам не хотел от нас уйти. Нам не удалось заслужить любви Дика. Ведь если он хочет покинуть нас, значит, он нас не любит. Насильно мил не будешь. Что не удалось, то не удалось.
Но ничто не могло убедить Генри. Впервые за двадцать один год их совместной жизни он отказывался исполнить ее просьбу. Нет, никогда он не даст своего согласия!
— Отложим это до завтра, — сказала наконец Беатриса. — Постарайся уснуть, милый. И пусть тебя утешит, что другие наши дети нам верны.
— Да, — мрачно ответил Генри, — по крайней мере Гарри благодарение богу преданный сын.
— И Глэдис очень преданная дочь.
Она не упомянула об Артуре. Не стоит сейчас раздражать его тем, что он не в силах понять.
Всю ночь она не сомкнула глаз. На рассвете беспокойно задремала, но вскоре услышала осторожный стук в дверь. На цыпочках вошел Гарри.
— Я тебя потревожил, мама? Мне до смерти не хотелось тебя будить, но это очень важно.
— Я не сплю.
Никогда еще она не видела Гарри таким. Веки его покраснели и распухли от слез, лицо осунулось от горя и усталости.
Но рот, всегда немного вялый, сейчас был почти красив: у губ появилась новая складка, выражение кроткой и упрямой покорности, напомнившее ей Уолтера. Гарри сел в ногах постели.
— Мама, Дик уезжает. Папа обещал подписать согласие.
— Папа уже встал?
— Нет, сейчас он спит; я к нему заходил. Он обещал вчера поздно ночью, после… ох, ужасно тяжелый был разговор. Мы спорили за полночь… и наконец папа уступил. Сказал, что ты так хочешь. Но отказался пожать Дику руку. И сейчас Дик хочеть уехать, пока все спят. Я случайно застал его у дверей, а то он бы уже уехал. Сейчас он в конюшне, седлает Леди. Он хочет доехать до Хенли, а там оставить ее на постоялом дворе. Мама, невозможно, чтобы он так и уехал, даже не простился ни с тобой, ни с кем. Это просто ужасно…
Голос Гарри дрогнул. Наступило молчание. Беатриса протянула руку.
— Подойди поближе, родной. Ты хочешь мне еще что-то сказать. Говори.
Он подошел и тихо остановился рядом с нею.
— Помнишь, как он мне сказал, что я наследник? Мама! Я никогда об этом не думал. То есть я не думал, что он мне завидует и… родной брат! Я… мне и в голову не приходило, что в нашей семье может случиться такое: чтобы ссориться и завидовать из-за денег и ждать чьей-то смерти… Я боюсь, это убьет папу. Так вот… Мама, я всю ночь ходил и думал. Если это удержит Дика от… от того, чтобы разбить сердце тебе и папе и опозорить нас всех… лучше уж я уступлю ему Бартон. Это будет вполне законно, понимаешь, это ведь не майорат. Если он мне не доверяет, я охотно подпишу бумагу, как только достигну совершеннолетия, что отказываюсь от старшинства.
— Ты сказал ему об этом?
— Да, только что.
— И что он ответил?
— Засмеялся — и все. Но, может быть, ты его уговоришь. Мама, я просто не могу, чтобы он вот так ушел из дому. А если Бартон все равно останется у нашей семьи…
Голос Гарри прерывался. Беатриса приподнялась и поцеловала его.
— Это была бы напрасная жертва, родной. Бартон значит для Дика гораздо меньше, чем для тебя; для него это просто кусок земли, слишком маленький и никак не заменяющий большого богатого поместья.
— Вот и Глэдис так говорит.
— Разве она знает?
— Я ее разбудил и просил удержать его. Но она не захотела его видеть; она заперлась у себя. Она сердится, что я предложил отдать Дику Бартон, говорит, что я не имею права: это все равно как если бы она продала Малыша бродячему торговцу.
— И она права. Триста лет все, кто владел Бартоном, любили его; он по справедливости должен перейти к тебе. Не потому, что ты старший сын, а потому что ты любишь его, как любит твой отец, как любили родители отца и все предки его матери, о которых мы хоть что-то знаем. Даже если бы Дик и согласился, мы не могли бы на него положиться. Мы с папой не имеем права на любовь сына, если мы ее не заслужили, но мы имеем право на то, во что вложили столько груда. На тебя мы можем надеяться. Когда нас не будет в живых и ты станешь хозяином Бартона, дети здесь не будут умирать с голоду и с лошадьми не будут жестоко обращаться… Ну, а теперь иди и попрощайся с Диком. И передай ему, что я его люблю. Да, так и скажи, он поймет. Я не хотела бы сейчас его видеть, если только он не попросит об этом.
Она отвернулась и закрыла лицо руками. По дорожке простучали конские копыта.
Полчаса спустя пришел Генри, опустился на колени у кровати и, весь в слезах, припал головой к ее груди.
Беатриса посмотрела на него. Жалкий, несчастный, с мутным взглядом и обвисшими щеками, он был ей странно дорог. Она провела рукой по редеющим выцветшим волосам, по загрубевшей, толстой шее. Когда-то, когда он был в расцвете сил и красоты, стоило ему приблизиться — и ее пробирала дрожь отвращения. А теперь в ее сердце была одна только жалость, и она крепче прижала к себе своего старого младенца.
Глава 37
Возвратившись из Франции, Жиль и Артур застали весь дом в глубоком трауре. Все избегали говорить о случившемся но тень лежала на всех лицах.
Генри подписал официальное согласие, и в должный срок от нотариуса пришла копия королевского указа, которым Дику разрешалось принять фамилию лорда Кроу и носить его герб. От Эльси пришло длиннейшее письмо: она изливалась в нежных чувствах и уверяла сестру, что всегда будет любить и баловать «милого Дика», как если бы он и в самом деле был ей родным сыном.
Он скоро получит патент на офицерский чин в кавалерийском полку, доступном лишь для избранных, и «очень, очень счастлив». В конверт было вложено официальное приглашение на свадьбу Эльси с лордом Кроу.
Беатриса в ответном письме извинилась, что не может приехать на свадьбу, и пожелала сестре счастья. Может быть, Дику хотелось бы что-нибудь сохранить на память о его прежнем доме? — писала она. Она сейчас же пришлет; и она уверена, он согласится с нею, что пока обеим семьям лучше не встречаться. На этом переписка прервалась.
В письме к Уолтеру, которое застало его на мысе Доброй Надежды, Беатриса изложила одни только сухие факты. Она еще не настолько овладела собой, чтобы у нее хватило сил обсуждать случившееся. Ответ пришел весной. К этому времени она уже пришла в себя и могла спокойно его прочесть.
«Мне кажется, — писал Уолтер, — как ни мучителен бил разрыв — это наилучший выход. Он заставил открыто признать то, что, к сожалению, давно уже было очевидно: что Дик духовно был таким же чужим отцу, Гарри и Глэдис, как и тебе и Артуру. Все, что вы — каждый из вас на свой лад — могли ему дать, без сомнения с самого начала было для него совершенно бесполезно, — и это не его и не твоя вина. Генри и дети обвиняют его в предательстве, — что ж, это неизбежно, но. по-моему, несправедливо: мы не можем предать то, чему не были преданы. Дик, мне кажется, так же ни в чем не повинен, как волк, тигренок или первобытный дикарь. На мой взгляд, он стяжатель и хищник по самой природе своей; он силен и по-своему красив, но среди существ более тонко организованных ему не место. Их чувства и нравственные мерки ему непонятны. Вероятно, он всегда чувствовал себя среди вас не в своей тарелке, он так же не мог усвоить то, чему ты старалась его научить, как волк не может питаться травой. Должно быть, больше всего Дика возмущало присутствие в доме Артура, это казалось ему несправедливостью, досадной помехой. Даже если не говорить о материальных выгодах, с Эльси он будет чувствовать себя лучше и легче, чем с любым из вас. Может быть, он и в самом деле станет ей сыном, ведь они говорят на одном и том же языке; и, может быть, он разбудит в ней какие-то человеческие чувства. Мне кажется, в ней еще есть что-то человеческое, хоть оно и заглушено неискренностью и себялюбием.
Ты спрашиваешь, как я живу. Никогда не думал, что я буду чувствовать себя таким здоровым и счастливым; так счастлив я ни разу не был после смерти папы, если не считать тех трех недель в Лиссабоне. Сейчас я принимаюсь за работу, о которой мечтал всю жизнь.
Повис просит «засвидетельствовать тебе свое почтение». Он, как всегда, неоценимый труженик и товарищ, не могу себе представить, как бы наша экспедиция обошлась без него. Иной раз у него бывают приступы черной меланхолии, и тогда от него слова не добьешься, но это быстро проходит. А обычно он здоров, весел и добродушен. Его неутомимость и изобретательность всех поражают».
Беатриса переслала это письмо Артуру, который теперь учился в Оксфордском университете. В следующий приезд домой он вернул ей письмо.
— Мне кажется, — заметил он, — дядя Уолтер хочет сказать, что Дику свойственно, по выражению отца Клемана, «непобедимое неведение».
— Отец Клеман — это друг Жиля?
— Да. Он старый священник, француз, живет в Тулузе. Мсье Жиль еще мальчиком учился у него, а теперь они большие друзья. В прошлом году он приехал к д'Аллейрам. Перед этим он долго был болен, и некому было за ним ухаживать. К нему так плохо относятся в Тулузе, называют его янсенистом, осыпают оскорблениями, угрозами. И тетя Сюзанна уговорила его погостить у нас три месяца. Все мы были ему очень рады.
— Скажи, а что это значит — «непобедимое неведение»?
— Не знаю, может быть я не очень хорошо понял. По-моему, католическая церковь так говорит о людях, чьих взглядов не одобряет, но к кому хочет быть снисходительной; и это значит, что таких людей не следует осуждать, потому что им не дано понять. Знаете: «Они не ведают, что творят». А я думаю, тетя Беатриса, разве мы вообще можем кого бы то ни было осуждать? Мне кажется, все мы так страшно мало понимаем. Наверно, я очень досаждал Дику все эти годы и даже не подозревал этого.
— Ты ничего плохого не сделал, мой мальчик. Это не твоя вина.
— Откуда мне знать, что я мог сделать? Неумышленно конечно. И потом он, наверно, думал, что я становлюсь между ним и вами. Или, может быть, между ним и Глэдис. Если так, не удивительно, что он меня ненавидел. Мне кажется, Глэдис он любил больше всех, во всяком случае он всегда очень гордился ею. И потом… хотел бы я знать… Может быть, Каину казалось, что Ева больше любит Авеля?
— По-твоему, Дик понимает, что значит любить?
Артур задумался.
— Для него это значит не то, что для вас. Но, может быть, каждый понимает любовь по-своему.
— Вот как?
— Я хочу сказать… ведь все люди разные, значит и думают и чувствуют они разно, правда? — Он помолчал в раздумье. — Помните, утром в день вашего рожденья мы с Глэдис всегда бегали искать для вас первые подснежники?
— Как не помнить! Вы приходили к завтраку совсем окоченевшие, все в снегу и в грязи.
— Да, если погода была уж очень плохая, нам удавалось отыскать только крохотные цветочки, побитые морозом. А все-таки это были подснежники. Может быть, и любовь Дика такая: лучшее, что он может дать.
— И потому она драгоценна? Да, об этом я не думала. Хорошо, если бы ты объяснил это Глэдис; может быть, она немного утешится.
Артур покачал головой.
— Глэдис видит только тех, кого она любит. Они заполняют весь мир и заслоняют от нее все остальное. Сейчас она просто не видит Дика самого по себе, она видит только человека, который сделал больно тем, кто ей всего дороже. Дайте ей время.
— Я даю ей все время, какое у меня еще остается. Но мне хотелось бы, чтобы все мои дети стали друзьями, пока я жива.
Проучившись год в Оксфорде, Артур в начале каникул поехал на три недели к родителям в Корнуэлл, а всю оставшуюся часть лета провел в Бартоне. В Каргвизиане он не нашел почти никаких перемен. Правда, его родные теперь ни в чем не нуждались, редкая рыбацкая семья могла бы похвастать таким достатком. Но нрав Билла не стал мягче, и Мэгги по-прежнему была вечно угнетена и подавлена.
— Тут ничем не поможешь, — сказал Артур Беатрисе, — он всегда останется таким. А мама будет просто терпеть и молчать до самой смерти. В Тренансе теперь новая методистская молельня, — по-моему, это ей очень помогает.
Полвилы подвозят ее туда каждое воскресенье, ведь у них теперь есть лошадь и повозка. И отец как будто не против… Нет, он почти не пьет. Но он очень строг с моими братьями и молодыми Полвидами, которые ходят с ним в море, и они его боятся… Я? Нет, я теперь не боюсь; только не хочу огорчить его.
Но, мне кажется, он махнул на меня рукой. И это к лучшему.
После того как Артур возвратился в Оксфорд, Беатриса несколько раз писала длинные письма Уолтеру. В этом году почти все семейные новости отрадны, писала она. С помощью Жиля Гарри понемногу становится настоящим фермером и скоро, можно надеяться, сумеет взять на себя львиную долю заботы по имению, а отец будет помогать, сколько еще может. Это очень важно, ведь пройдет еще несколько месяцев — и Жиль должен будет вернуться во Францию уже навсегда. Гарри очень сдружился с отцом: их сблизило то, что оба они тяжело пережили отступничество Дика, и при этом каждый лучше понял, как глубоко другой предан и ей самой, и Глэдис, и Бартону. Одна только боязнь огорчить «своего доброго сына» способна удержать Генри от попоек и беспутства, даже не будь тут Глэдис.
Но, конечно, слово Глэдис значит для него больше, чем чье-либо еще. Ей и шестнадцати нет, но это она заправляет всем домом. Отец и брат — ее покорные рабы; и сама она, Беатриса, хоть это ее и забавляет, не без удовольствия переходит понемногу на роль «пассажира в лодке». Как приятно отдохнуть от вечного напряжения, иметь возможность прилечь, когда чувствуешь себя хуже обычного, и знать, что и без тебя не будет ни пьянства, ни ссор и споров, а в доме и по хозяйству будет сделано все что нужно.
«Ты говоришь, — писала она Уолтеру, — что уже и не надеялся когда-нибудь быть таким счастливым. Вот и я в чем-то счастливее, чем могла надеяться. Ведь несмотря на всю свою слепоту, на все промахи и неудачи, я теперь вижу плоды своих трудов. Глэдис и Артур для меня откровение: я и не подозревала, как великолепна может быть юность.
В прошлый раз я писала тебе, что университетский наставник Артура предлагает ему готовиться к экзамену на степень. Но это еще не так важно, хоть и приятно. Поразительно другое: у меня на глазах возникает душевный облик удивительной, лучезарной красоты, рождается то, что я почти уже осмеливаюсь назвать подлинным поэтическим гением. Этой зимой мальчик прислал мне ко дню рожденья коротенькие лирические стихи, необыкновенно изящные и музыкальные. Стихи о снеге. С месяц назад он показал мне несколько стихотворений побольше. Они еще незрелые и без сомнения не все одинаково хороши. Но в иных местах у меня просто дух захватывало. Особенно один отрывок — ты видишь, как жены рыбаков прислушиваются ночью к завыванью ветра, когда их мужей в море застигла непогода, — мне кажется, эти стихи не могут не взволновать до глубины души. И в ритме их слышишь жалобу волн.
Глэдис все еще прилежно учится. Жиль через месяц уезжает, во Франции его ждут дела, но он обещает в письмах руководить ее дальнейшими занятиями, и мы с нею будем читать вместе. Это не лучший способ дать девочке образование, но ничего удачнее мы придумать не можем».
Следующее письмо было посвящено главным образом Глэдис.
«Она очень быстро развивается и физически и духовно. В последнее время она нередко с откровенным и веселым любопытством расспрашивает обо всем на свете — от скрещивания животных на ферме и до несовершенств уголовного кодекса. Вчера она заставила меня прочитать ей лекцию ни много ни мало об архиепископе Афанасии, о котором ей писал Артур. Его приводит в ужас мысль, что праведники будут блаженствовать на небесах, в то время как грешники остаются в аду. Он не понимает, как же они могут быть счастливы? Глэдис прочитала мне это место из письма вслух и спрашивает:
«Ты только скажи, мама, а что ты об этом думаешь?»
Пришлось мне сознаться, что, хотя на мой взгляд св. Афанасий «un type peu sympathique», как выражается Жиль, но. по правде говоря, я об этом не задумывалась. Его фанатическое учение, которое наш добрейший мистер Ньюджент благоговейно провозглашает с кафедры, всегда казалось мне не слишком убедительным. Но Артур, видимо, принимает все это всерьез. Что до Глэдис для нее господь бог — просто взрослый дядя, гневливый, но с добрыми намерениями, которому умные дети должны прощать его маленькие слабости. Она всегда рассуждала здраво.
«Люди говорят массу глупостей, которых вовсе и не думают, — заявляет она. — Наверно, бог просто потихоньку протащит всех грешников на небеса, когда ангелы отвернутся, а потом сделает вид, что и сам не понимает, как это они туда пролезли. Совсем как папа, когда поостынет. Помнишь Гуди Томкинс?»
Гуди Томкинс — одна из несчастных арендаторов Крнпса, жалкая полоумная старуха, ужасающе грязная; она ходит по дворам и выпрашивает объедки. Три года назад ее притащили к Генри на суд за кражу дров. Ты ведь знаешь, несколько поленьев — неодолимое искушение для бедняков в старости. Даже у нас в Бартоне иной раз какая-нибудь старуха не устоит перед соблазном, хотя у наших арендаторов за последние пятьдесят лет, с тех самых пор как отец Генри приобрел эту землю, никогда не было недостатка в топливе. Страх перед холодной зимой у них в крови. Никто, кажется, не понимает, откуда это идет.
Генри по обыкновению метал громы и молнии, осыпал старуху угрозами, кричал на нее, приговорил ее к самому суровому наказанию, через десять минут отменил приговор, а вечером послал Уилкинса потихоньку положить дрова на ее крыльцо. Не слишком логично, но в целом, пожалуй, ничего лучшего не придумаешь. Я понятия не имела, что Глэдис знает об этой истории».
В следующем письме, отправленном с уорикширского постоялого двора, снова шла речь о старой побирушке.
«Всегда буду считать, что сегодня — один из самых замечательных дней в моей жизни. Больше месяца мы провели в гнетущем ужасе, в неотступной тревоге. И вот наконец все рассеялось, и мы снова можем дышать.
Я не писала тебе, что Генри уже больше не мировой судья. Он подал в отставку вскоре после того, как от нас ушел Дик, и я не стала спорить. Он так измучился и пал духом, что просто не мог сосредоточиться на делах. Кроме того, при его слабости к вину возникали недоразумения, бывали жалобы.
Конечно, если бы Генри или я могли предвидеть, что вместо него судьей станет сэр Джеральд Крипс, мы бы отнеслись к этому иначе. Случалось, Генри засыпал во время слушания дела забывал имена, путал свидетелей, но по крайней мере он никогда не был бессердечен.
В марте лесник застал Гуди Томкинс во владении Крипса, она забралась в Траффордский лог. Лесник под присягой показал, что она пила фазанье яйцо.
Старуха это отрицала, но призналась, что стащила с изгороди рваную фланелевую куртку. Стояли холода, а ее мучит ревматизм. И Генри и я всячески старались смягчить сэра Джеральда, но он во что бы то ни стало хотел предать ее суду. Кража фазаньего яйца означает материальный ущерб свыше пяти шиллингов, иначе говоря — за это грозит виселица, а судья Энструтер славится своей жестокостью, особенно в тех случаях, когда нарушаются законы по охране дичи и охотничьих угодий.
Гарри вчера привез меня сюда, чтобы я могла сегодня утром быть в суде и просить о снисхождении к Гуди Томкинс. Но еще прежде чем судья сел в свое кресло, я поняла, что надежды нет. Об этом деле велись бурные споры по всему графству, и страсти слишком разгорелись. В зале суда набилось столько народу, что нечем было дышать. На улице собралась разъяренная толпа, судью встретили градом ругательств. Кто-то — к счастью, оставшийся неизвестным даже кинул камнем в его карету. Энструтер вошел в суд совершенно взбешенный и никого не стал слушать, кроме лесника. Гуди втащили в зал, она от ужаса слова не могла выговорить, а он так грубо на нее набросился, что толпа охнула. Несчастная старуха, петля была у нее уже, можно считать, на шее.
И в самую последнюю минуту случилось чудо. Помнишь старика Бригса по прозвищу «Покайся во грехах», добровольного проповедника из Эбботс Вуда? Он был в этот день старшиной присяжных, и вот он стоит перед судьей и, глазом не моргнув, объявляет Гуди невиновной, наперекор свидетелям и ее собственному признанию. Слышал бы ты, как люди закричали «ура»! Судья пытался водворить тишину, но ничего не мог поделать. О приговоре кричали из окон, и толпа на улице от восторга ревела. Впервые за всю мою жизнь мне тоже хотелось вопить от радости.
Когда все кончилось, я подошла пожать руку Бригсу. У него был совсем убитый вид. «Это не шуточки, мэм, — сказал он мне. — Я отягчил свою бессмертную душу клятвопреступлением, как же я теперь в день страшного суда предстану перед господом?» Не успела я придумать какие-нибудь утешительные слова, как вдруг в его глазах блеснула такая озорная искорка, и он говорит:
«Но нельзя же повесить бабку только за то, что ее старые кости боятся холода, — ведь верно, мэм?»
Так что, пожалуй, Глэдис права: пожалуй, люди лучше, чем их верования».
«Хотела бы я, чтобы ты мог сейчас поглядеть на Глэдис, — писала Беатриса брату еще несколько месяцев спустя. — Она мне напоминает дриаду. Я и вообразить не могла, что какое. либо живое существо, попавшее в чудовищные сети созданной нами цивилизации, способно быть таким свободным, непосредственным, вольным, как ветер.
Она всегда была такая, даже совсем еще крошкой. Ужасно независимый пухлый младенец!
Еще задолго до твоего отъезда она выросла из всех платьев. Теперь она такая длинноногая, что за нею просто невозможно угнаться. За этот последний год она сильно вытянулась, стала высокая и гибкая, но мускулы у нее стальные. Она уже выше Артура. Если бы не длинные волосы, ее можно было бы принять за крепкого, но при этом совершенно очаровательного мальчишку.
Знаешь, я начинаю думать, что, несмотря на не очень правильный профиль, из нее выйдет довольно красивая девушка. Рот у нее чуточку велик для безупречной красавицы, но добрый и хорошо очерчен, и она очень грациозна.
Но, по-моему, она все еще совершенно равнодушна к своей внешности. Право, мне подчас даже хочется, чтобы у нее появилась хоть капелька естественного женского тщеславия. Столкновения у нас с нею бывают не часто — по воскресеньям и в редких торжественных случаях, когда я вынуждена настаивать, чтобы она оделась сколько-нибудь прилично.
Трудно поверить, что ей уже шестнадцать лет. В этом возрасте почти все девочки только и думают, что о нарядах да о молодых людях, а она все никак не расстанется со старыми полотняными туниками и блузами, из которых давно уже выросла. С великим трудом я уговорила ее подхватывать волосы лентой, но банты у нее никогда не держатся. Если бы ей только удалось выпросить у меня позволение, она бы повсюду бегала босиком. Среди ночи она удирает из дому, чтобы поглядеть на сову или послушать соловья, на рассвете лежит, растянувшись в сырой траве, и уговаривает воробьев и мышей есть у нее из рук. Миссис Джонс уверяет меня, что девочка непременно «умрет от простуды», но холод, видно, так же ее не берет, как и страх.
Наивность и простодушие Глэдис, конечно, очаровательны, но порой становятся несносны. Бедный Гарри, при всей своей преданности сестре, очень огорчается, а иной раз даже пробует мягко упрекнуть ее за совершенное неумение считаться с тем, «что станут говорить». Недавно он сопровождал приезжих людей очень чопорных и не слишком умных, пожелавших осмотреть нашу старинную нормандскую церковь, и — о ужас! — вместе с ними наткнулся на Глэдис: она сидела в развилине дикой яблони, болтая ногами; один башмак свалился, чулок рваный, платье до колен, распущенные волосы падают ниже пояса, в руках раскрытый Шекспир, а на Шекспире сидит Хитрец — ее любимая белка. Они с Хитрецом по очереди откусывают от одной и той же сырой морковки, и Глэдис читает ему вслух. Что будешь делать с такой девчонкой?»
В последнем письме, посланном в Батавию, Беатриса пере давала Уолтеру вести от Жиля. Он возвратился на юг Франции, преподает в коллеже и пытается, хотя это не легко и даже небезопасно, оградить своего старого друг и учителя от нападок. Отец-Клеман попал в новую беду. На приписываемую кроткому старому священнику янсенистскую ересь власти, может быть, и смотрели бы сквозь пальцы, если бы не его весьма неудобная привычка привлекать внимание общества к невыносимому положению бедняков, мрущих с голода в трущобах Тулузы. Без сомнения, рано или поздно отцу Клеману не миновать тюрьмы, предлог для ареста всегда найдется;
Беатриса опасалась, что и Жиль в конце концов попадет туда же.
«Он, кажется, не будет особенно возражать, — писал;) она, — лишь бы у него была надежда чего-то добиться. Но старик, — судя по рассказам Артура, он очень славный, хотя. конечно, сдержанностью не отличается, — заслужив ненависть всех тамошних мелких тиранов, не завоевал, однако, доверия народа: и Жиль, став на его сторону, кажется губит единственную надежду — если вообще можно было на это надеяться — осуществить опыт воспитания, о котором он так мечтал. На деньги, полученные в наследство от дяди, он хотел основать маленькую бесплатную школу для мальчиков в одном из беднейших кварталов Тулузы. Ты же знаешь, Жиль полон всяких идей, отчасти своих собственных, отчасти принадлежащих его любимому и почитаемому наставнику, маркизу де Кондорсе. Теперь, когда мы уже не можем обсуждать их вслух, он каждый месяц изливает их в письмах ко мне. Они всегда благородны и нередко остроумны. Но и сам Жиль и его друзья напоминают мне людей, которые строят прекрасные здания на склоне вулкана и не чувствуют, что земля колеблется у них под ногами. Что станется с Францией? Жиль верит, что там произойдет что-то похожее на события в американских колониях. А я боюсь, Уолтер, я трусиха и бесконечно рада, что Артур уже не во Франции. Но ведь и в других странах столько голодных и ожесточенных людей. Что же за мир достанется в наследство нашим детям?»
Отослав письмо, Беатриса с огорчением подумала, что не следовало этого делать. Даже если смутный страх перед будущим, преследующий ее все последние годы, не напрасен, для чего тревожить Уолтера, который с таким трудом обрел наконец душевное спокойствие? Не в его власти исправить несправедливо устроенный мир или смягчить неумолимый гнев тех, кто стал жертвою этой несправедливости. Пусть он забудет обо всем и будет счастлив среди своих размалеванных людоедов. Уж во всяком случае они не более жестоки а свирепы, чем бывают порой люди с белой кожей.
Глава 38
В ту осень Уолтер несколько раз писал сестре. Он рассказывал о своей работе, об окружающей красоте и удивительных приключениях, делился филологическими теориями и догадками, и каждая строчка дышала счастьем. В одном письме, написанном в ноябре и отправленном из Батавии, он сообщал, что обещанный голландцем торговый корабль уже готов для экспедиции к острову Пасхи, и они рассчитывают отплыть не позже чем через неделю. Потом пришло длинное письмо, написанное в открытом море и отосланное с острова Тимор, куда корабль зашел по пути к проливу Торрес. Теперь, писал Уолтер, у него не скоро будет возможность послать ей весточку. Но пусть она не тревожится: он здоров, как никогда, и наслаждается жизнью. «Даже если я не вернусь, — писал он, — даже если и острова Пасхи не увижу, помни: ради этого последнею года мне стоило жить на свете!»
Следующей осенью, в сентябре, письмо с того же острова Тимор, написанное чужой рукой на ломаном английском языке, принесло ей известие полугодовой давности: Уолтера больше нет. Он погиб еще в марте, спасая Повиса, на одном из островов Тихого океана. Писал Беатрисе ученый-ботаник, голландец; он сообщал все, что знал о смерти Уолтера.
С корабля увидели маленький скалистый островок, и на берег отправили шлюпку, чтобы наполнить бочонки пресной водой; шлюпка пристала к берегу подле ущелья, пробитого бурным потоком в отвесной скале; Уолтер и Повис высадились на островок вместе с матросами, чтобы набрать оставленных отливом морских раковин. Опасаясь нападения враждебно настроенных дикарей, а то и людоедов, Повис взобрался на крутой утес, с вершины его оглядел островок и убедился, что он необитаем. Спускаясь по головокружительной крутизне, он ступил на камень, который не выдержал его тяжести, и рухнул вниз, в поток.
Уолтер — единственный, кто оказался поблизости — схватил багор, вошел в мелкую воду у края потока и зацепил потерявшего сознание Повиса, когда того несло мимо. Подоспевшие матросы вытащили Повиса на берег, но Уолтер поскользнулся на покрытом водорослями дне. Его подхватило течение, ударило о скалу и вынесло в море. Смерть, видимо, была мгновенной: когда, спустя несколько минут, Уолтера подняли в лодку, сердце уже не билось. Его похоронили там же на островке.
По пути в Индийский океан корабль зашел в Тиморскую гавань, и Повиса, серьезно пострадавшего при падении, поручили заботам местных властей. Теперь он поправляется. Из-за перелома правой руки он еще не может писать сам и просит передать Беатрисе всего несколько слов: рукописи и заметки Уолтера, коллекции и остальные вещи находятся у него, и при первой же возможности он привезет их ей.
Однажды солнечным октябрьским утром, когда Беатриса, промучившись всю ночь, пыталась уснуть, вошла Эллен и сказала, что приехал Повис. Беатриса сейчас же поднялась.
— Проводите его в мою гостиную и попросите подождать, пока я оденусь.
Предупредите миссис Джонс, что я хочу поговорить с ним наедине. Да, Эллен, и задерните, пожалуйста, занавеси на стеклянной двери — те, плотные. Мне сегодня не хочется яркого света.
До сих пор ей удавалось хранить свою тайну. Злокачественная опухоль, образовавшаяся на месте старой раны, росла медленно. Беатриса все еще могла, хотя подчас с большим трудом, скрывать свое состояние от всех, кроме доктора, а с него она взяла слово молчать. Даже теперь, когда уже не приходилось бояться, что Уолтер пожертвует самой большой своей радостью и вернется к ней, она хотела как можно дольше не омрачать горем лучезарную юность своих детей. Для их неискушенного глаза землистый цвет ее лица и смертельная слабость, которой она уже не могла скрыть, означали только одно: у мамы очень усталый вид. Даже Глэдис, самая наблюдательная в доме, ощущала пока всего лишь смутную тревогу. Но будет не так-то легко утаить что-либо от Повиса.
Она вошла в гостиную улыбаясь, впрочем не совсем естественно.
— Здравствуйте, Повис, как поживаете? Я очень рада, что вы наконец вернулись. Вы уже вполне окрепли? Давно ли в Англии?
Повис так же оживленно отвечал, и минуты две-три они играли друг с другом в прятки, перебрасываясь замечаниями о его путешествии, о голландском торговом порте, о здоровье и успехах детей. После первого быстрого взгляда Повис уже не смотрел ей в лицо. Да, все это был напрасный труд, она могла и не вставать с постели, не устраивать в комнате полумрак. Ничто не обмануло его. И, странное дело, эта мысль почему-то утешала: в кои-то веки можно не притворяться!
Тем временем она изучала его лицо. Он постарел за эти три года, и в жестких щетинистых волосах прибавилось седины. В остальном он, казалось, не изменился, только кисть правой руки осталась изувеченной.
— Я привез вам вещи мистера Риверса, мэм, — сказал он немного погодя. — Там в прихожей сундук, а вот его бумаги и полный список всего. И счета. А это адрес того джентльмена из Королевского научного общества.
По обыкновению он был безукоризненно точен и аккуратен. Все до последней мелочи было записано и пронумеровано в строжайшем порядке.
— Благодарю вас, — сказала Беатриса. — Я позабочусь о том, чтобы переслать бумаги по назначению. А теперь расскажите мне все, что можете, хорошо?
— Как это случилось? Тут я мало что могу сказать, только с чужих слов, сам-то я был без памяти. Когда очнулся, все уж было кончено. Матросы рассказывали, они видели, как он ударился головой о камень. Он, верно, ничего и не понял, дай бог всякому такую легкую смерть… Да, я его видел.
Он будто спал. Нигде ни ушиба, ни царапинки, только затылок разбит.
— А как вы жили на корабле?
Около часа Повис рассказывал, Беатриса изредка задавала вопрос-другой.
— И мне кажется, — сказала она наконец, — я правильно поняла его письма: он, должно быть, был по-настоящему счастлив. Как по-вашему?
— Еще бы! Счастлив, как мальчишка, которого отпустили из школы. В жизни я не видал, чтобы человек так переменился. И услыхал — не поверил бы.
По-моему, он начисто про все позабыл, как будто ее никогда и на свете не было. Даже если, бывало, увидит, как малайцы или китайцы курят свое зелье, только погрустнеет на минуту — и все, не то чтобы весь почернел. Один раз в Батавии какой-то кули взбесился и побежал по улицам — бежит мимо нас и вопит и размахивает огромным ножом. Насилу четверо матросов его связали. Я боялся, что мистер Риверс расстроится, а он только улыбнулся невесело и говорит:
«Это все похоронено, Повис». И это чистая правда, так и знайте: как он уехал подальше от всего, так и излечился. С самого начала это ему помогло. Мы еще и Эддистоунский маяк не прошли, а уж я понял: это плаванье — то самое, чего ему было надо. Да, я знаю, вам-то было тяжко, мэм, но…
— Не так уж тяжко, как вы думаете. Задолго до его отъезда я знала, что никогда больше его не увижу. Даже если бы он остался жив и… Вы видите, я скоро умру.
— Да, мэм.
Они посмотрели друг другу в глаза.
— Не стоит жалеть меня. Повис. Право же, я не очень огорчаюсь, теперь мои дети уже почти взрослые и не пропадут. Все началось с того, что бык ударил меня рогами, когда погиб мой мальчик. Разумеется, я была бы рада, если бы это прошло, но раз нет…
Она умолкла на полуслове, но скоро снова заговорила:
— Мой труд, каков он ни был, почти закончен. А вот моему брату не пришлось довести свои работы до конца. Но я уверена: то, что он успел сделать, сделано хорошо, и он был счастлив тем, что он делал. Значит, должна радоваться и я.
— Так вы знали еще прежде, чем он ушел в плаванье, мэм?
— Да, конечно. Первые признаки появились еще три года тому назад.
Доктор увидел, что я и сама знаю, что это значит, и не стал меня обманывать.
Тогда он думал, что я протяну не больше двух лет, но болезнь развивалась медленно.
— А мистер Риверс знал?
— Никто ничего не знал, только доктор да вот теперь вы. Мне… пришлось молчать. Если бы он знал, он бы ни за что не уехал. Я не могла допустить, чтобы он отказался от своего счастья. Разве вы не понимаете?
— Понимаю. И вы до сих пор молчите?
— Они все так счастливы. Я хочу, чтобы мои дети как можно дольше оставались детьми. Очень скоро они станут взрослыми и поймут, что такое жизнь. Но теперь им быстро придется узнать правду — вряд ли это протянется больше двух-трех месяцев.
— Гм… надо полагать, это было не так-то просто. Да, я всегда говорил, что неплохо бы иметь вас товарищем, когда корабль идет ко дну.
Беатриса засмеялась.
— Что ж, и я тоже предпочла бы в этом случае вас всякому другому.
Теперь вот что, Повис: не могу ли я что-нибудь для вас сделать? Я была бы очень, очень рада. Я знаю, брат перед отъездом оставил завещание, и он говорил мне, что вы будете обеспечены. Но, может быть, вам нужно что-нибудь еще?
— Спасибо, мэм. Вы очень добры, что об этом подумали. но мне, знаете, ничего не надо. Мистер Риверс мне оставил довольно.
— Может быть, вы поживете у нас, пока не устроите свою дальнейшую судьбу? Мы были бы вам очень рады.
— Все уже устроено. Я выбрал себе дом.
— Возвращаетесь в Уэльс? Его лицо потемнело.
— Ну нет! Нет, мэм, с Уэльсом я покончил, и с Англией тоже, и с любой землей, над которой поднят британский флаг. В январе отплываю в Америку.
— В Северную Америку?
— Да, мэм. Подал прошение, стану гражданином Соединенных Штатов.
— Значит, вы хотите окончательно там осесть?
— Да, мэм, и куплю себе ферму — маленькую, где-нибудь в горах. Может, где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании. Я родился на зеленом холме, на зеленом холме хочу и помереть.
— Там вереск не растет, Повис. Он быстро вскинул на нее глаза.
— Это он сказал вам?
— Что сказал?
— Нет, конечно нет. Ему бы и в голову не пришло вспоминать такие пустяки. У него это выходило само собой, а потом он про это забывал.
Повис рассеянно взял со стола часы Уолтера, подержал их минуту, ласково поглаживая пальцами, и снова опустил на стол. Беатриса опять вложила часы в его руку.
— Что вы, мэм, — в смущении пробормотал он.
— Они ваши, — сказала она и, держа его за руку, продолжала: — Пожалуйста, расскажите мне, что он такое сделал с вереском? Или, может быть, вам неприятно?
Повис опустил голову.
— Что тут рассказывать. Я тогда лежал в Лиссабоне в больнице у этих окаянных монахов. Когда очнулся от лихорадки, ни на какую еду мне и смотреть не хотелось, тошно было от этих монахов, и от грязи, и от мерзких разговоров — в супе тараканы, брат такой-то расчесывает свою коросту и толкует мне, что я их всех должен век благодарить, другой брат готов в колодец подсыпать яду, лишь бы сквитаться за… Ладно, это все ни к чему. Я был бы не прочь, если б кто-нибудь из них и мне подсыпал яду. Семнадцать лет бился, работал до кровавого пота, чтоб вылезти из ямы и стать человеком, — и на тебе, все начинай с начала, остался без последней рубашки и кормлюсь подаянием!
Тут он и явился. Первый раз, как я его увидал — то есть, когда уже в память пришел, — он принес такой, маленький пудинг в нарядной белой посудинке и серебряную ложку, завернутую в кружевную салфетку. Это был подарок от докторовой дочки. После она мне всегда посылала лакомые кусочки.
Он так и не узнал, что я едва не запустил ему в лицо этим пудингом, только силы у меня тогда было, как у слепого котенка. Лежу и думаю: ну-ка подойди поближе со своими нежностями, благородный джентльмен, я тебе подпорчу твою красоту, хоть бы мне после этого пришлось испустить дух. До чего же я его ненавидел! «Вы очень великодушны, сэр, — говорю ему, — только мне милостыня ни к чему».
Он так это удивленно поглядел на меня, даже глазами похлопал, будто я ему задал трудную задачу, и говорит: «А это, говорит, не милостыня, это драчена с миндалем». Я и опомниться не успел, как мы оба с ним расхохотались.
Доел я эту драчену, он взял ложку, вымыл и говорит:
«Оставьте ее у себя, будете знать, что она чистая».
А через неделю он приходит и просит сделать ему такое одолжение: не выучу ли я его валлийскому языку. Это еще вам на что, спрашиваю. А он говорит: «Я люблю разные языки, и мне говорили, что ваш валлийский язык очень красивый. И потом, говорит, мне хочется читать вашу прекрасную древнюю литературу. Ну, знаете, когда всю жизнь только и слышишь, как твой родной язык обзывают тарабарщиной…
Стал он приходить три раза в неделю по вечерам. Иногда рассказывал мне про старую латинскую книгу, которую он тогда читал, — целая книга, и все про Уэльс. Ее написал один валлиец много сотен лет назад. «А знаете, говорит, вы первые из всех народов в Европе начали чистить зубы. У вас, говорит, и у ирландцев были уже поэты и музыканты, когда мы были совсем еще дикие».
— Один раз принес он мне сливочный сыр. Их привозят с гор, и завернуты они в мох или там в листья. Развернул я сыр, а во мху лежит вереск, махонькая веточка. Когда болен, все примечаешь… Но мне и в мысль не пришло, что он видел. В первый же понедельник приносит он мне целую охапку вереска. Это он пошел на рынок, разузнал, откуда привозят эти сыры, и на все воскресенье ускакал верхом в горы, чтобы нарвать вереска. Положил его мне на кровать, так, будто между прочим, и говорит: «Как это называется по-валлийски?» Я сказал ему слово, он спрашивает: «А как это пишется?» — и повторил раз, другой, а потом говорит: «Да ведь это означает «радость сердца»! Какое, говорит, чудесное имя для цветка». Он решил, что это я ему сказал наше название вереска. Слепой, как крот. В языках-то он отлично разбирался, а в людях мало что смыслил.
— Да, мало.
Когда Беатриса овладела собою настолько, чтобы не дрожал голос, она спросила мягко:
— А не будете вы тосковать один в чужой стране?
— Я буду не один. Беру с собой жену.
— Вы женаты?
— Нет еще, но скоро женюсь. Она молодая вдова, родом из Сомерсетшира, все годы, пока мы жили в Лондоне, она на нас стирала. Жизнь у нее была тяжелая. Мужа забрали в матросы и убили, когда она ждала своего первенца.
Мистер Риверс был к ней очень добр, когда ее малыш умер, и она этого не забывает. Ну, на прошлой неделе, почти сразу как приехал, отправился я в Лондон и выложил ей все начистоту. В конце этого месяца и обвенчаемся.
— Я от души рада за вас, — сказала Беатриса. — Если вы обрели любовь, она будет вам утешеньем в вашей утрате. Лицо Повиса вновь потемнело.
— Любовь? Нет, мэм. Хватит одного раза. Она женщина богобоязненная и будет мне хорошей женой, а я ей буду хорошим мужем. Но любовь… любовь зарыта в могиле для бедных тому уж без малого сорок лет.
— Да, да, я знаю. Он мне говорил.
— Не такой уж я дурень. Бывало, мне нравились женщины, и я им в свое время нравился — белым, и черным, и коричневым, не взыщите за такие слова.
Только это не любовь.
Повис пожал плечами.
— Она это понимает. Ей нужен дом, и дети, и муж, чтоб было кому ее защищать, всякой женщине этого хочется. А мне нужна порядочная чистоплотная женщина, чтоб смотрела за домом и ходила за коровами, покуда я работаю в поле и на конюшне. И мне нужен сын.
Он посмотрел на нее, гордо вскинув голову. Однажды она уже видела его таким.
— Вы этого не поймете, мэм, и он бы тоже не понял. Вам, благородным, кой-чего нипочем не понять. Я не так уж стар — еще шестидесяти нет, и крепок, как в тридцать, покуда не надо бежать в гору. Не хуже всякого другого могу родить здорового сына. Мне нужен сын, чтоб родился свободным человеком и даже не знал, что такое благородные господа-дворяне. Я хочу оставить после себя сына, который никогда в жизни никого не назовет сэром.
Взгляд, сверкавший, точно лезвие ножа, погас. Прежняя хмурая усмешка опять появилась на его лице.
— Вам-то, конечно, все это кажется чепухой, мэм. Может, оно и так. А вот Билл, тот понял бы про что я толкую, хоть он и размазня. Артур нет, ему вовек не отличить, кто барин, кто не барин, для него все едино — все христианские души. Вот поэтому такие, как Артур, — опасные люди. Пожалуй, что господь бог и сам это понимает. Может, потому он таких не больно много сотворил… Ну, что-то я, кажется, становлюсь болтлив, вы уж, верно, думаете, что хватит.
Беатриса не дала ему договорить.
— Нет, нет! — горячо возразила она. — Кроме вас, у меня никого не осталось, кто бы меня понял, только с вами с одним я и могу говорить. Глэдис еще девочка, Артур же… Вы правы, Артур остается Артуром. Есть вещи, о которых серафиму не скажешь. Разве вы не видите, что я живу одна со своими мыслями… с черными мыслями. Когда вы уедете, я умру с ними — одна.
Она закрыла глаза рукой. Потом снова заговорила:
— Неужели, по-вашему, я не понимаю, сколько зла богатые причинили бедным и что должны чувствовать бедняки? Неужели вы думаете, что я у вас с Пенвирном так ничему и не научилась? А знаете, что сейчас начинается во Франции? Мсье д'Аллейр пишет мне о том, что происходит у него на глазах. На улицах Парижа люди умирают от голода. И это не только во Франции. А у нас, в Англии? Видели вы, сколько теперь нищих бродит по дорогам?
— Это не ново, мэм. Удивительно только, что благородные господа стали это замечать.
— Поневоле приходится замечать, Повис: год от году становится все хуже.
Солдаты, изувеченные на войне, семьи, оставшиеся без крова… все идут мимо день за днем, день за днем. и просят подаяния. Посмотрите на их лица! Мир полон отчаявшихся людей… людей, в чьих душах гнев. Везде что-то зреет, вскипает где-то глубоко внизу, чтобы прорваться… Чем все это кончится?
Резней? Поможет ли это кому-нибудь?
— Может быть, и нет. — медленно ответил Повис. — Мне трудно вас понять, мэм, для меня это больно мудро.
— Давайте поговорим откровенно, — сказала Беатриса. — Я знаю, что мы, те, кто владеет землей, не имеем на нее права. Ведь откуда пошли почти все большие поместья? Достались они грабежом, а сохраняли их мошенничеством и обманом: да и с маленькими именьями часто было то же самое. Даже Бартон куплен на деньги, вырученные от торговли рабами. Но если вы всех нас уничтожите, что вы поставите на наше место? Разве это наша вина, что мы родились господами? А мой брат? Он никогда никого не оскорбил, никому не причинил зла. Скажите, Повис, неужели даже ему вам неприятно было говорить «сэр»?
Губы Повиса вдруг судорожно покривились.
— Ему — хуже всего. Эх, что толку объяснять? Все равно вы не поймете.
Он был мне как сын, вот что, а я для него был просто добрый пес. — Он засмеялся. — И еще не всегда добрый. Зато он всегда был сама доброта.
Доброта и терпенье. Как говорится: «Милосердный человек милосерден и к своей скотине»… и даже к своему лакею.
— Не надо так. Повис! Это кощунство. Он отдал за вас жизнь.
— Верно, мэм. А по-вашему, надо бы наоборот. Что ж, тут я с вами согласен. Мне куда приятней было бы отдать жизнь за него.
— Он это знал. Он сказал мне однажды, что вы готовы умереть за него.
— Еще бы. Только господь бог нас не спрашивает. Видно, полагает, что это не нашего ума дело… Я вас замучил, мэм. Что ж, больше мы с вами не увидимся, одно только хочу вам сказать: я рад, что был с вами знаком, и горжусь, что пожимал вашу руку, хоть вы и благородная леди. И если у меня будет дочь, я…
Стеклянная дверь распахнулась. В комнату хлынул солнечный свет.
— Можно к тебе, мама? Посмотри, что… Ох, простите! Я не знала, что тут кто-то есть.
Глэдис как вкопанная остановилась на пороге. Для воспитанной молодой леди, которой уже минуло семнадцать лет, она выглядела довольно странно.
Сучья ее любимой дикой яблони окончательно изорвали тунику, из которой она давным— Давно выросла, с плеча свисал лоскут, обнажая руку, в которой была высоко поднята ветвь, усыпанная мелкими алыми яблоками. По плечам в беспорядке рассыпались пронизанные солнцем волосы. В этом пламенеющем снопе кое-где еще светилась совсем детская золотая прядка. Ни уродливые старые башмаки, ни свежая царапина на подбородке не меняли дела: на пороге стояла самая настоящая дриада.
Она стояла неподвижно и смотрела на Повиса. Тот с серьезной улыбкой повернулся к Беатрисе.
— Ему было бы приятно на нее поглядеть. «Гвлэдис, лесной дух», называл он ее, и сразу видно почему.
— Поди сюда, Глэдис, — сказала Беатриса. — Это Повис, лучший друг дяди Уолтера.
Глэдис положила свой тирс, подошла и молча подала руку Повису. Он снова повернулся к Беатрисе:
— Ну, я пойду, мэм. Спасибо вам за все.
— Это я должна вас благодарить. Мы не забудем друг друга.
— Да, мэм.
Он пожал им обеим руки; потом помедлил, задумчиво глядя на Глэдис.
— Вы его крестница, и у вас хорошее валлийское имя, хоть его здесь и не совсем правильно пишут. А ведь это я его выбрал. Позвольте старику благословить вас, если вы не против.
Глэдис наклонила голову. Лицо у нее стало строгое. Повис на миг коснулся искалеченной рукой ее волос, пробормотал что-то по-валлийски и вышел.
— Мама, — сказал Гарри, — может быть, послать за Диком?
Он стоял на коленях подле ее постели. Генри только что в слезах вышел из комнаты. Был апрель, вся спальня заставлена яркими весенними цветами, но их аромат бессилен был заглушить дыхание близкой смерти. Для всех, кто любил Беатрису, минувшая зима была нестерпимо тяжела, но теперь ее страдания скоро кончатся. Если она хочет еще что-то кому-то сказать, надо говорить скорее, пока не слишком терзает боль и не оглушил опиум, пока еще ясен разум.
Беатриса покачала головой.
— Нет, родной, оставь его в покое. Я не хочу его тревожить.
Губы Гарри дрожали.
— Мамочка, ты твердо решила? Это так ужасно… Ох, я знаю, он был скверный, отвратительный. Но подумай только: глубоким стариком он непременно вспомнит, что ты и умирая не простила ему.
Она широко раскрыла глаза, как будто слова сына ее удивили и чуть ли не позабавили.
— Простила? Милый мальчик, ты не так понял. Я только не хочу его беспокоить. Разумеется, я простила бы ему все что угодно. Но мне нечего прощать.
Глэдис вдруг засмеялась недобрым смехом, который сразу оборвался, почти как рыдание.
— А ему нечего помнить. Не будь сентиментальным глупцом, Гарри. Неужели ты до сих пор не понял, что Дику все равно? Если бы ты и послал за ним, он бы не явился.
Гарри в ужасе поднял на нее глаза.
— Глэдис, этого не может быть! Неужели ты и правда думаешь, что он отказался бы прийти… даже теперь?
Она пожала плечами.
— Особенно теперь. Ты разве не знаешь, что во вторник его совершеннолетие? И что он — наследник Суинфорда? Там кругом будут флаги и гирлянды, и все и каждый будет ему низко кланяться, и угодничать, и поздравлять, — и ты думаешь, он откажется от такого удовольствия только потому, что у него умирает мать? Плохо же ты знаешь Дика.
— Даже если бы он и приехал, — сказала Беатриса, — он приехал бы неохотно, и вы сердились бы на него за это. Я не хочу, умирая, видеть вокруг злобу и ожесточение.
Она взяла сжатую в кулак руку дочери и поглаживала ее, пока стиснутые пальцы не разжались.
— Пусть он будет счастлив на свой лад, дети, и забудьте, если уж вы не можете простить. Ничего, Глэдис. Ничего, дочурка. Ты меня любишь за двоих.
Теперь иди. Мне надо поговорить с Гарри… Хорошо, дай мне капли. Спасибо, родная. Поди и утешь Артура.
Глэдис на миг прижалась щекой к худой, иссохшей руке и вышла из комнаты. Гарри, все еще стоя на коленях у кровати, смотрел на мать жалкими преданными глазами.
— Слушай, Гарри. Отца я оставляю на тебя. Он добрый и очень любит вас, но он слабый человек. Один он с собой не сладит. Удерживай его от вина и от женщин, которые заставляют его пить. Ты единственный из всех моих детей похож на отца, каким он был в его лучшую пору. Но воля у тебя сильнее, и он уважает тебя.
Он ответил смиренно:
— Я сделаю все, что только смогу. Но Глэдис в десять минут добьется от папы большего, чем я за целую неделю. Она должна была родиться мужчиной, мама. Она умнее меня.
Беатриса обвила рукой шею сына.
— Глэдис очень сильная: папа всегда будет ее слушаться, пока она здесь.
Но она не вечно будет здесь. Когда она выйдет замуж, она уйдет к мужу. Когда ты женишься, твоя жена придет к тебе. Передай ей, что я благословляю ее и что ты был мне хорошим сыном. Теперь еще одно. Если ты когда-нибудь снова увидишь Дика, скажи ему от меня — только смотри, слово в слово, — что я желала ему счастья и что я знала: в том, что произошло между нами, я больше виновата, чем он.
Гарри громко зарыдал.
— Мама, что ты говоришь! Я не могу этого слышать! Как ты можешь так думать хоть одну минуту! Это неправда!
Он совладал с собой и продолжал спокойнее:
— Слушай, мама, вот что мне сейчас сказал отец. Он сказал, что ты была лучшей в мире женой. И неужели, по-твоему, я не понимаю, что ты была лучшей в мире матерью?
С минуту Беатриса лежала молча, потом улыбнулась и поцеловала сына.
— Ты славный мальчик, Гарри, и очень великодушный. Теперь иди, мне надо уснуть.
Утирая глаза рукой, он на цыпочках вышел из комнаты. Она проводила его взглядом, губы ее кривила усталая, насмешливая улыбка.
Ну, хватит откровенности и предсмертных исповедей. Если уж ты всю жизнь носила маску, придется и умереть в маске. Эта по крайней мере тебе к лицу… и ты носила ее не без изящества.
…Лучшая в мире жена и мать. Таково семейное предание, оно останется после ее смерти и перейдет к детям Гарри. Муж, который был ей страшен, как чудовище, ненавистен, как насильник, которого она презирала за глупость…
Сын, чье младенческое прикосновение было ей нестерпимо и мерзко до дрожи…
Вот как они думали о ней все эти годы. И теперь, когда она научилась по-настоящему их любить, они не видят разницы.
Дик… бедный Дик. Пустой, жадный, ничем не замечательный Дик, знал ее куда лучше. Иэху, но честный и трезвый йэху, он не был обманут. Если б еще раз увидать его, один только раз, пока она жива.
Нет, больше она его не увидит.
Внезапно в ней проснулась нестерпимая тоска по Дику, страстная, звериная тоска, раздиравшая сердце, как недуг раздирал ее плоть. Не его никчемная привязанность была ей нужна — только бы взглянуть на это великолепное животное, которому она дала жизнь, ощутить прикосновение его руки, услышать веселый, звонкий смех, полюбоваться блеском его золотистых волос.
Материнство… странная, непостижимая вещь… нечто безрассудное, ужасное и бесценное, уходящее корнями… куда?
«Билл Пенвирн, я родила тебе детей, верно? Ты был жесток…»
Как знать, что приходилось терпеть Мэгги в ту пору, когда зачат был Артур? И все же он — Артур…
Плотское желание… Нет, тут ты глубоко ошибалась, ошибалась с самого начала. Ты видела в этом только алчность йэху, первобытную дикость и грязь.
Карстейрс и кляп во рту… йэху, бесчисленные йэху… они алчут, они валяются и барахтаются, плоть к плоти, — и возникает жизнь. И это все?.. Все ли?..
Но это не любовь… Кто это сказал? Ах да. Повис. Повис знал какую-то иную любовь. И Уолтер… Уолтер и Элоиза — они тоже… Что же это такое, что так и осталось ей неведомо?..
Не все ли равно теперь, когда твоя плоть гниет заживо? Скоро ты умрешь, и вся эта жалкая путаница уже не будет иметь никакого значения…
Вот опять начинается боль. Ах, забыть, забыть обо всем. Уснуть… уснуть, пока еще можешь.
Она проснулась. Не вдруг, а понемногу прояснилось сознание, и она лежала, не открывая глаз, и прислушивалась к тишине. Ничего не видя и не слыша, не ощущая никакого прикосновения, она знала: рядом кто-то есть.
Медленно она раскрыла глаза.
Сними обувь твою… ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая…
Артур и Глэдис стояли подле нее, рука в руке.
Долго она лежала, глядя на них, и они не шевельнулись. Здесь, в торжественном сиянии, озарявшем их лица, было перед нею то, чего она никогда не знала.
Глэднс наконец заговорила:
— Мама, мы хотим сказать тебе. Артур и я… когда мы станем взрослыми…
Они опустились на колени, и она положила руку на их прекрасные склоненные головы.