Книга: ВСЕ РОМАНЫ В ОДНОМ ТОМЕ
Назад: Глава 5
Дальше: Глава 13

Часть II

Глава 10

В Дуврском порту Оливию встретил Дик Грей. Мистер Лэтам был в тот день занят, и Дик, успевший за это время стать другом семьи, предложил свои услуги. Когда она спускалась по сходням, он бросился к ней навстречу со словами приветствия, но умолк на полуслове и замер, не сводя с Оливии глаз. Она, казалось, не заметила этого. Дик взял у нее чемодан, и она машинально последовала за ним к поезду. В вагоне он долго не решался заговорить и обращался к ней, только когда было необходимо. Наконец он отложил газету и наклонился к девушке. Они проезжали мимо полей, с которых уже был убран хмель. Оливия молча смотрела в окно.
— Оливия, неужели он…?
— Он умер, — ответила она, не шевельнувшись, и Дик благоразумно воздержался от дальнейших расспросов.
Но родители и сестра проявили гораздо меньше чуткости. Правда, они тоже ни о чем не спрашивали, но ошеломленное лицо отца, исполненный ужаса крик, невольно сорвавшийся с его уст: «Боже милостивый, да это Оливия!», безуспешные попытки принять непринужденный вид («Как ты напугала нас, дорогая, ведь мы ожидали тебя с вечерним поездом») были хуже всяких расспросов. А Дженни, вначале молча смотревшая на сестру, вдруг разрыдалась и выбежала из комнаты. Особенно потрясена была мать Оливии.
Первое время родные думали, что она умирает от какого-то неизлечимого недуга. Уж не подхватила ли она злокачественную малярию? Они убеждали ее показаться врачу. Оливия пыталась возражать и устало доказывала, что вполне здорова, но потом, коль скоро родственники продолжали настаивать, она согласилась, — лишь бы ее оставили в покое. Отец повез Оливию в Лондон и показал специалисту.
— Малокровие и сильное истощение нервной системы, — сказал доктор. — Возможно, ей пришлось пережить какое-то потрясение или она чем-то угнетена.
— Но вы только посмотрите на нее! — вскричала миссис Лэтам, когда ей сообщили диагноз. — Она превратилась в настоящий скелет! Рот ввалился, волосы поблекли. Неужели все дело только в нервном истощении?
К сожалению, дело было только в этом. Окажись Оливия от природы не так крепка и здорова, заболевание ее протекало бы гораздо более тяжело, и это могло принести ей хоть одно облегчение: избавить от необходимости участвовать в повседневной жизни семьи. Но Оливия была слишком вынослива, чтобы всерьез слечь, и только медленно, неотвратимо угасала. По словам матери, она превратилась в «настоящий скелет» и, несмотря на тщательный уход, все больше и больше худела. За три месяца она так ослабла, что задыхалась, дойдя до конца садовой дорожки; сердце начинало учащенно биться, стоило ей подняться на несколько ступенек. Ее мучили бессонница, невыносимые головные боли, ночные кошмары, внезапные ознобы. И это было все.
Первые месяцы никто не заикался о ее будущем, да и сама Оливия, по-видимому, не думала об этом. Она вернулась в Англию, повинуясь слепому инстинкту, гнавшему ее домой. А может быть, она сделала так по настоянию Карола, а ей… не все ли было равно, куда ехать? Возвратясь домой, она безучастно подчинилась привычному распорядку и равнодушно принимала или терпела все мелочи, в которых выражалась любовь ее матери: крепкий бульон, экстракт солода, робкие ласки и тому подобное. Она и в самом деле стала глубоко равнодушна ко всему на свете, даже к памяти погибшего возлюбленного. Возможно, ей было суждено испытать в дальнейшем боль утраты, но пока ее мучили лишь невыносимые боли в затылке да нескончаемые кошмары, терзавшие ее ночь за ночью и гнавшие прочь сон. «Если б я могла заснуть, — думала она, — если бы мне только заснуть… Из-за этой ужасной бессонницы меня так страшит наступление сумерек и мне так тяжко, так зябко днем. Сон сделал бы меня прежней Оливией…»
Но еще до наступления лета ей уже стало казаться, что все будет хорошо, если только она не заснет. Ведь когда бодрствуешь, всегда можно усилием воли защитить себя и отогнать самые страшные видения. Спящий же человек не властен над собой и бессилен с ними бороться. Ее возмущала эта несправедливость, эта предательская всеобщая потребность во сне, которую она теперь считала ловушкой, куда попадаются даже самые предусмотрительные люди. Можно упорядочить свою жизнь, мысли, поступки и воспитать свои чувства, чтобы они, подобно верному псу, следовали на поводу у разума. И все-таки оказываешься вдруг во власти сна, который превращает тебя в немощную и безвольную жертву страшных видений, все время роящихся в мозгу. Если бы не эти ночные кошмары, она сумела бы как-нибудь все забыть. Они проходили перед ней нескончаемой вереницей: ледяные поля, болота, слепящий снег; она, Оливия, разгребающая мерзлую землю, чтобы проверить, была ли у него агония, не похоронили ли его заживо; смеющиеся лица; красные сластолюбивые губы, шепчущие непристойности; лабиринты коридоров, коридоров, нескончаемых коридоров с побеленными стенами. Иногда, заблудившись в этих коридорах, она бродила всю ночь, стараясь идти на слабый, далекий голос: «Воды! Воды! Воды!» В другие ночи тот же едва слышный зов доносился из-под растрескавшихся глыб льда, а она блуждала, скользя и спотыкаясь, среди могил. Ища опоры, она протягивала во мраке руки, но наталкивалась лишь на деревянные колы, вбитые в землю.
По ночам к ней часто вбегали обеспокоенные мать или сестра. Они заставали Оливию в постели: она спала с широко раскрытыми глазами, бормоча во сне что-то невнятное. Когда ее будили, она лишь говорила: «Дурной сон», — и снова ложилась, словно собираясь заснуть, но глаза ее были полны ужаса. Днем она большей частью молчала, а порой становилась чрезмерно разговорчивой, болтала и смеялась по каждому пустячному поводу. Но в каком бы настроении ни была Оливия, она ни разу не обмолвилась о том, что ее тяготило. И отец с матерью ничего не понимали. Впрочем, расскажи она им все — они и тогда не поняли бы ничего.
Для Дженни — избалованной любимицы всех домочадцев — приезд неузнаваемо изменившейся сестры был тяжелым и горьким разочарованием, первым в ее жизни. За минувшие полгода Дженни очень изменилась: в легкомысленной и тщеславной девушке пробудилось вдруг чувство долга. Натура у нее была податливая, восприимчивая, и она старалась во всем подражать старшей сестре.
— Конечно, я никогда не буду такой умной, как Оливия, — говорила она матери, — но я постараюсь стать такой же доброй.
В этом стремлении сказалось в известной степени влияние молодого священника, с каждым днем возраставшее. Тем не менее оно было вполне искренним, и Дженни честно старалась претворить его в жизнь: она неоднократно отказывалась от развлечений, чтобы посидеть у постели больной матери. Сожалея о пропущенных танцульках и несостоявшихся свиданиях с молодыми людьми, она утешала себя тем, что скоро приедет Оливия и похвалит ее за примерное поведение. Но домой приехала не Оливия, а какое-то привидение с запавшими щеками и тяжелым взглядом, которое явно не интересовалось ее благонравием. И бедняжка Дженни с недоумением и страхом взирала на человеческую трагедию, впервые разыгравшуюся у нее на глазах.
Разочарование и растерянность, переживаемые Дженни и миссис Лэтам, еще больше сблизили их, но зато отдалили от Оливии. В защищенной от невзгод жизни миссис Лэтам не было места страданию. С домашними заботами и неурядицами она давно свыклась и вот уже восемнадцать лет покорно сносила свои телесные недуги и безотчетные религиозные сомнения. Но и только. В своей жизни она познала лишь одно подлинное горе — смерть маленького сына, но с тех пор жизнь ее текла ровно и спокойно, лишь изредка волнуемая мелкими огорчениями и неприятностями. Все было так же незыблемо и знакомо, как смена времен года.
Вначале ее тяготило такое однообразие, но потом она привыкла. А теперь в ее размеренное, серенькое существование ворвалось извне что-то мрачное, страшное, почти угрожающее. Оливия не прожила дома и месяца, как мать уже стала с тайным недоверием присматриваться к ней и бессознательно все больше сближаться с младшей дочерью, словно только она была ее настоящей плотью и кровью, а та, другая, — чужой и лишней. Тем не менее и она и Дженни относились к Оливии очень заботливо. Если бы Оливия вернулась домой с каким-либо понятным им горем, которое они разделили и оплакали бы с ней, как свое собственное, их любовь только возросла бы от этого. Но Оливия вернулась с печатью мертвого молчания на устах и не выдавала своей тайны.
Отец тоже молчал. Он один смутно догадывался о том, что происходило с Оливией. Конечно, он не понимал, что именно могло превратить его цветущую дочь, которой он так гордился, в эту измученную незнакомку; но, вглядываясь в тоскливые глаза Оливии, он понимал, что ее надо оставить в покое, не мучить вопросами и назойливым участием. И до некоторой степени он был вознагражден за свою сдержанность: Оливия избегала его меньше, чем остальных. Правда, его заветная надежда, что когда-нибудь она сама ему во всем откроется, постепенно угасла.
— Мне кажется, она сторонится меня меньше, чем матери и сестры, — неуверенно сказал он домашнему врачу, очевидно, боясь поверить даже такому незначительному предпочтению, — но, может быть, она просто не замечает меня, потому что я ее не беспокою.
Если бы и другие дали Оливии возможность не замечать их, она чувствовала бы себя гораздо уверенней и свободней. Но укоряющие, испуганные глазки Дженни, озабоченное лицо матери и ее робкие нежные ласки, молчаливое сочувствие Дика, полные жалости взгляды соседей — все это казалось ей жестокой и бессмысленной навязчивостью. «Почему они не хотят оставить меня в покое? — с гневом и возмущением думала она после каждого очередного проявления непрошеного соболезнования. — Почему они не оставят меня в покое?»
Ее обострившаяся чувствительность носила какой-то удивительно поверхностный характер: самые незначительные события повергали ее в настоящее смятение, но душа оставалась холодна и безучастна. Умри кто-нибудь в семье — она вряд ли огорчилась бы, но одно неосторожное слово доводило ее до умопомрачения. Так же мучительно несоразмерны были и ее физические восприятия. Как-то миссис Лэтам, проходя мимо кушетки, на которой Оливия проводила теперь почти все время, поправила на ней сползшую шаль. Оливия вскрикнула, словно от острой боли, и подняла руку. Широкий рукав сполз к плечу, и на коже — там, где к ней слегка прикоснулись пальцы матери, — проступили красные, как от ожога, пятна.
Однажды в мае миссис Лэтам встретила на пороге вернувшегося из банка мужа.
— Старайся ступать тише, Альфред, — сказала она, — Оливия на кушетке в гостиной, я едва уговорила ее уснуть. Мы так намучились с ней за день.
— Опять головная боль?
Оливия вставала теперь поздно, и мистеру Лэтаму не удавалось повидаться с ней до ухода.
— Да, и на этот раз просто чудовищная. Все утро она бродила взад и вперед по комнате, не находя себе места. Я послала за доктором Мортоном.
— Он уже был?
— Да. Дал ей что-то успокаивающее, но говорит, что не может назначить никакого систематического лечения. Он только и делает, что повторяет слова лондонского специалиста: Оливия чем-то угнетена, и если б она поделилась с кем-нибудь, ей стало бы легче. Альфред, не попытаться ли тебе вызвать ее на откровенность? Если б мы только знали…
— Бесполезно снова возвращаться к этому, Мэри. Не можем же мы подвергнуть ее допросу! Придет день, когда она, быть может, заговорит сама.
— Она не сделает этого, скорее умрет. Пойди взгляни на нее, она сейчас крепко спит. До сегодняшнего дня я не представляла себе, как она исхудала.
Мистер Лэтам вошел в комнату в войлочных туфлях и, затаив дыхание, склонился над Оливией. Халат распахнулся, и были видны ее иссохшие руки и шея. Лицо во сне заострилось, как у трупа. Отец отвернулся и отошел к окну.
— Боже милостивый! — чуть слышно проговорил он. Миссис Лэтам подошла к мужу и взяла его за руку.
— Альфред, она умрет.
Мистер Лэтам ничего не ответил.
— К нам идет почтальон, — прошептала она, выглянув в окно. — Как бы он не разбудил ее.
Мистер Лэтам открыл окно.
— Пожалуйста, не стучите в дверь Я сейчас…
Но почтальон не слышал. Он дважды сильно стукнул во входную дверь, и Оливия с диким воплем, разнесшимся по всему дому, вскочила с дивана:
— Жандармы! Жандармы!
Очнувшись, она увидела отца с матерью. Никто не проронил ни слова. Оливия ушла к себе, а мистер и миссис Лэтам остались в гостиной, избегая смотреть друг другу в глаза.
На следующий день миссис Лэтам застала Оливию в саду. Она лежала в шезлонге. Миссис Лэтам неслышно подошла сзади и обвила шею дочери руками.
— Не надо, мама, — сказала, отвернувшись, девушка, — ты делаешь мне больно.
Миссис Лэтам поспешила отдернуть руки; она уже давно примирилась с непонятной, противоестественной чувствительностью дочери к прикосновениям. Взгляд ее скользнул по руке Оливии, лежавшей на подлокотнике: крошечные волоски на ней то поднимались, словно от холода или испуга, то опускались.
— Оливия, дитя мое, — произнесла она наконец, — расскажи мне, что с тобой происходит?
— Я ведь уже говорила тебе, мама, что со мной ничего не происходит. Я просто устала, и мне слегка нездоровится — вот и все.
Миссис Лэтам посмотрела в сторону, на маргаритки.
— Видишь ли, дорогая, вчера мы с отцом невольно услышали, что ты сказала, когда тебя разбудил почтальон.
Оливия зловеще стиснула зубы.
— Я ничего не сказала.
— Дитя мое, я не хочу быть навязчивой, но подумай только, каково было нам с отцом услышать это одно-единственное слово. Если б ты только призналась нам, что…
И осеклась. Оливия встала и, сжав губы, молча смотрела на мать.
— Так, значит, вы подслушиваете, что я говорю во сне? Хорошо хоть, что ты поставила меня в известность! Если живешь среди шпионов, лучше уж знать об этом!
— Оливия! — вне себя вскричала миссис Лэтам. Ни разу в жизни с ней никто так не разговаривал. И подумать только, что такое сказала ее собственная дочь!
В глазах Оливии вспыхнул недобрый огонек. С минуту она смотрела на мать, потом повернулась и медленно пошла к дому.
Когда мистер Лэтам вернулся, он застал жену в слезах. Безутешно рыдая, она мало-помалу рассказала ему обо всем случившемся. Лицо мистера Лэтама побледнело. Подобная грубость была так не свойственна Оливии, что смутные догадки, мучившие отца, стали принимать вполне определенные формы.
— Где она? — спросил он.
— У себя в комнате. Не говори с ней об этом, Альфред. Я сама во всем виновата. Ты ведь предупреждал меня и просил не задавать ей вопросов.
Не ответив, мистер Лэтам поднялся наверх и постучался в комнату Оливии. Она сидела у окна, как всегда одна, и даже не подняла головы, чтобы посмотреть, кто вошел.
— Опять головная боль, дорогая?
— Нет.
— Спала ли ты ночью?
— Как обычно.
— Мне хотелось бы поговорить с тобой минутку, если ты согласна.
Оливия не шевельнулась.
— Пожалуйста.
Мистер Лэтам сел рядом и взял дочь за руку. Оливия сидела все в той же позе, но руку отдернула. Пальцы ее, скользнувшие по его руке, были холодны, как ледяные сосульки.
— Вернувшись домой, я застал твою мать в слезах, — начал он. — Она страшно огорчена вашей сегодняшней беседой. Она винит себя за то, что взволновала тебя, но она… она ведь твоя мать, Оливия. И ты знаешь, что она слаба здоровьем.
Оливия смотрела на свои холодные, стиснутые на коленях руки и молчала.
— Не кажется ли тебе, — решился наконец мистер Лэтам, — что ты немножко жестока? Бог свидетель, дитя, я не стараюсь проникнуть в твои тайны, но все же…
— Все же ты не понимаешь, как я могла быть настолько черствой, что довела маму до слез? Я тоже не понимаю. Наверно, иссякли железы, выделяющие соки дочерней любви, или же они вовсе отмерли. Какой смысл притворяться, будто я люблю вас всех, когда на самом деле вы мне все безразличны? Я не отрицаю, что вела себя с мамой отвратительно, но этого не произошло бы, если б она оставила меня в покое.
— А разве тем, кто, несмотря на твое безразличие, любит тебя, легко безучастно смотреть, как ты страдаешь от ночных кошмаров? Не могу ли я помочь тебе избавиться от этих страхов? Мне кажется, я мог бы тебя понять.
Оливия медленно встала и прижалась спиной к стене. «Точно беззащитный, затравленный зверек, выгнанный из своей норки», — с болью в душе подумал мистер Лэтам.
— Отец, я вернулась домой потому что мне больше некуда было деться. Дайте мне немного отдохнуть и прийти в себя. Я не буду долго обременять вас. Вспомни, ведь до сих пор я никогда не была обузой ни для тебя, ни для матери. Но если вы начнете расспрашивать меня, мне придется уйти.
— Уйти? Опять… туда?
— Куда угодно. В первую попавшуюся канаву, если не смогу уползти дальше. Лучше умереть там с голоду, чем сходить здесь с ума от вопросов. Но почему, почему вы не можете оставить меня в покое? Куда бы я ни пошла, везде и всюду меня расспрашивают. Неужели вы не понимаете, что я просто задыхаюсь от этого? Вот и сейчас мне душно…
Голос Оливии пресекся, из горла вырвался хриплый вопль. Она схватилась руками за воротник и разорвала его. Мистер Лэтам, не на шутку испугавшись, позвал на помощь. Когда в комнату вбежали домашние, Оливия судорожно ловила ртом воздух. Говорить она не могла, казалось — она вот-вот задохнется. Никто из родных не знал, что в таком случае полагается делать, но, к счастью, судорога, которая свела горло, скоро ослабела, и Оливия пришла в себя. Припадок так измучил ее, что обессиленная девушка расплакалась. Схватив отца за руку, она непрерывно повторяла:
— Обещай, что не будешь меня расспрашивать! Скажи всем, чтобы меня не расспрашивали!
Мистер Лэтам вздохнул, поцеловал дочь и вышел из комнаты. Он обещал, что же еще ему оставалось делать? Но от дочери, которую нельзя ни о чем спрашивать, не приходится ждать утешения в старости.

Глава 11

Только во второй половине лета Оливия поняла, какая над ней нависла угроза. Смутные кошмары, преследовавшие ее всю весну, приняли более четкие очертания, тени стали зловещей, ночные видения — навязчивей. Перед ее закрытыми в полудреме глазами проплывали чьи-то смеющиеся лица. Вначале они появлялись поодиночке и исчезали, потом стали тянуться длинной вереницей; они возникали, светились и меркли, словно картины волшебного фонаря. Но до сих пор этим все и ограничивалось.
Первая настоящая галлюцинация подстерегла ее в жаркий июльский полдень. Она лежала в шезлонге на лужайке, в тени большого каштана; солнечные блики скользили по ее лицу и платью. В нескольких шагах от нее, щедро залитый светом, цвел куст лаванды. Сначала Оливия лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к жужжанию пчел, потом оперлась на локоть и посмотрела в глубь сада. Там было настоящее пиршество красок. У дома на фоне нежного жасмина пылали алые и желтые розы; голубой дельфиниум, красная гвоздика, ноготки и лилейник сверкали и переливались в лучах жаркого солнца; со шпалер свешивались на дорожку побеги пурпурного ломоноса. А совсем рядом, под матовыми листьями лаванды, горела изумрудами подстриженная трава газона.
Но вдруг свет и краски померкли. Перед ней возникла темная многоугольная комната, стены которой были сплошь увешаны картинами. В комнате была она сама, Оливия, но только не вся она, а лишь ее часть. Другая же часть с враждебным чувством следила со стороны за всем происходящим. Первая — настоящая Оливия — подошла к стене, увешанной картинами, и тут же одна из картин исчезла, оставив после себя черный прямоугольник, словно кто-то набросил на раму плотное покрывало. Через секунду исчезла вторая картина, потом третья, и вскоре на стене остались одни черные пустоты. Страх объял Оливию, и она бросилась с простертыми руками к ближайшему черному прямоугольнику. Но там ничего не оказалось, и руки ее повисли в темном воздухе.
Тогда она устремила взгляд на одну из картин — пейзаж с лужайкой, деревьями и извилистым ручьем. Она смотрела только на нее, стараясь не видеть исчезающие стены и страшную черноту, подступавшую со всех сторон. И все-таки в углу картины появилось темное пятнышко, оно постепенно ширилось, и вдруг исчезли сразу и трава, и деревья, и вода, и со стены глянул непроглядный мрак, зловещий и ненасытный, как волчьи глаза. И тогда несчастная поняла, что все привычные ей радости, привязанности, надежды были лишь хрупкой раскрашенной оболочкой, отделявшей ее от кромешной тьмы.
Тем временем вторая Оливия со стороны равнодушно и безучастно смотрела на происходящее. Она видела, как под обреченной Оливией остался лишь крошечный кусочек пола — жалкий островок, затерянный в безграничной мгле. Наконец исчез и он, и над Оливией, заглушая ее отчаянные вопли о помощи, сомкнулись черные волны. А вторая Оливия только смотрела со стороны и смеялась. Она не протянула даже руки, чтобы помочь гибнущей, ибо в ее иссохшем сердце не было места жалости.
Та, другая Оливия захлебывалась и боролась, моля о помощи, но тщетно; она то всплывала на поверхность, то снова погружалась, и над ней сходились и расходились волны, струившиеся между пальцев, давившие на глаза. В пустоте мелькали призраки, они мерцали вдали, сияли рядом, и несчастная протягивала к ним руки, взывая о помощи, припадала со стоном к их стопам, но никто не хотел помочь ей. Иногда, напрягая все силы, она подплывала вплотную к этим светящимся теням. Тогда она старалась ухватиться за них покрепче и удержаться на поверхности. Но мягкие и холодные видения ускользали из ее ослабевших пальцев либо оказывались лишь хрупкой раскрашенной оболочкой, сжимавшейся и исчезавшей при первом же прикосновении. И несчастная погружалась все глубже и глубже в поглощавшие ее черные волны. Вдруг она заметила черное пятно внутри самой себя, какую-то пустоту, которая все росла. Это был мрак, обитавший в ее собственной душе, который стремился слиться с мраком, царившим извне, разрушить и окончательно уничтожить то жалкое создание, которое считало себя живым, а на самом деле, как и все в небесах и на земле, было лишь хрупкой раскрашенной оболочкой.
Придя в себя, Оливия прежде всего заметила яркую зелень подстриженного газона. Потом она увидела сверкающий всеми цветами радуги сад и услышала жужжание пчел на кусте лаванды. Она лежала, боясь пошевельнуться.
На аллее показался экипаж отца. Поравнявшись с Оливией, мистер Лэтам наклонился и бросил ей на колени ветку жимолости.
— Лови. Любимые твои цветы.
Она потянулась к розовым лепесткам, упавшим ей на колени, но, не коснувшись их, тут же отдернула руку. Что, если это… не настоящие цветы, а только… раскрашенные оболочки? Она закрыла глаза похолодевшими руками, стараясь не смотреть на жимолость. А вдруг она съежится от ее прикосновения?
Очевидно, она пролежала так довольно долго. Когда голос матери окликнул ее, тень от дерева уже сдвинулась далеко в сторону и солнечные лучи падали прямо на непокрытую голову Оливии.
— Дорогая, ведь от такого пекла разболится голова! Да ты, детка, кажется, дрожишь!
— Мне холодно, — произнесла чуть слышно Оливия и содрогнулась.
— Холодно в такую жару? А ведь впрямь руки у тебя как лед и совсем влажные. Иди лучше в дом.
Оливия молча повиновалась. Когда мать поцеловала ее в лоб, она снова вздрогнула. Разве может целовать раскрашенная оболочка?
Неужели ее ждет безумие? Эта страшная мысль не давала ей покоя всю ночь. Вначале она заснула, но вскоре с криком вскочила с постели. Разбудил ее знакомый голос: «Воды! Воды! Воды!»
На этот раз видение было таким реальным, что голос прозвучал у самого ее уха. Трясущимися руками Оливия откинула со лба взмокшие спутанные волосы. Никак не привыкнешь к этому: прийти в себя после очередного ночного кошмара было сейчас нисколько не легче, чем в первое время.
Потом она стала думать о раскрашенных оболочках. Но ведь они мерещились ей днем, когда она бодрствовала и вполне владела собой. А крик: «Воды! Воды!» — преследовал ее только во сне. Что, если она и это начнет слышать наяву?
Оливия сразу поняла, что тогда будет. Если это случится, — значит, началось безумие. День за днем, ночь за ночью она ждала и прислушивалась. «Воды! Воды! Воды!» — ритмично выстукивал в бессонные ночи пульс, и в такт ему бесшумно вторило дыхание. Но слышала она этот зов только во сне.
Зато тот, другой страх преследовал ее куда больше. В сентябре это уже была настоящая одержимость: Оливия избегала касаться вещей, страшась, что они могут оказаться раскрашенными оболочками. Особый ужас вызывал в ней сад; его запахи, яркие краски — все это было ненастоящим. В доме Оливию пугала лестница: что, если она рассыплется, как только на нее ступишь? Но хуже всего были эти бесплотные тени, именуемые отцом, матерью и сестрой: они двигались и говорили, словно были настоящие, и целовали ее губами, которые могли вот-вот раствориться в воздухе.
Осенью она немножко окрепла и поправилась, а в начале зимы одно случайное обстоятельство восстановило на некоторое время ее душевное равновесие. В деревне умерла девочка, и мать ребенка, раньше прислуживавшая в доме банкира, поведала Дику о своем желании: пусть «барышни» придут проститься с ее мертвой дочуркой. Когда Дик рассказал об этом Дженни, она тут же согласилась, хотя и поморщилась. Она боялась покойников и еше не научилась любить простых людей. Но ей от всей души хотелось хоть чем-то помочь бедной женщине, особенно если это порадует Дика.
— А вы пойдете? — робко спросил священник Оливию.
— Если угодно, — не поднимая головы, отвечала Оливия, — мне все равно, могу и пойти.
Дик опустил глаза. Он вспомнил прежнюю Оливию, которую не пришлось бы просить об этом; вспомнил, как ее сильные и ловкие руки одевали детские трупики и как матери тянулись к ней за утешением.
Когда Дик и Грей и обе девушки приблизились к кроватке, мать нагнулась и откинула с лица ребенка простыню. Со слезами на глазах показывала она им оборки и кружева на рубашечке; видимо, она находила какое-то утешение в том, что на мертвом младенце «все самое лучшее, как у господ».
— Конечно, теперь придется на всем экономить, — сказала она, глядя на гробик с лакированными ручками и шелковой обивкой, — но мы ни за что не согласились бы похоронить свою крошку по-бедному. Нет, ни за что.
Дик одобрил красивый гроб и все остальное, а Дженни, преодолев гадливое чувство, пробормотала в утешение несколько банальных слов и положила на грудь ребенка присланные миссис Лэтам белые хризантемы. Но убитая горем женщина хотя и повторяла, всхлипывая: «Да-да, мисс Дженни», «Спасибо вам, сэр», — отвернулась от утешителей и посмотрела в измученные глаза Оливии.
— Дорогая мисс Оливия, — сказала она, провожая их до двери, — вы тоже немало горя хлебнули — по лицу видно, потому-то вы и мне посочувствуете. — Она снова расплакалась. — Думала ли я, что схороню свое дитятко!
Оливия остановилась, напряженно вникая в смысл этих слов.
— Но ведь это совсем не страшно, раз ребенок действительно умер, — проговорила она наконец, — самое главное не похоронить живого…
Она запнулась, сообразив, что говорит нечто немыслимое, чудовищное. Мать ребенка, вытиравшая фартуком глаза, уронила руки и в ужасе смотрела на Оливию.
— Оливия! — вырвалось у Дженни, когда они вышли на улицу. — Как можно быть такой жестокой?
— Ничего не поделаешь, такой уж я, видно, родилась, — последовал ответ. — Но во всем этом есть что-то нелепое.
— Нелепое? В чем?
— Да вот в этих покойниках, утешениях и расшитых саванах. Люди плачут, потому что умер любимый человек, и посторонние должны соболезновать. А какое это имеет значение? Мертвый не более мертв, чем те, кто считают себя живыми. Почти все мы покойники, только это не так просто обнаружить.
Дженни открыла было рот, чтобы возразить, но в ту же минуту их нагнал немного задержавшийся у крестьянки Дик и сделал ей знак молчать.
— Обопритесь на мою руку, Оливия, — сказал он. Идти было недалеко, но Оливия выбилась из сил и тяжело опиралась на руку священника. Когда они добрались до дому, лицо ее было смертельно бледным.
— Оливия! — воскликнула Дженни, взглянув на сестру. — Что с тобой?
— Ничего.
Они стояли у лестницы, и Оливия высвободила руку. Перепуганная Дженни бросилась к ней.
— Ты, наверно, заболела. У тебя ужасный вид. Мистер Грей…
Оливия медленно повернулась и, ухватившись за перила, посмотрела на них. Она была похожа на затравленного зверя.
— Оставьте меня в покое! Со мной ничего особенного не происходит. И у меня все в порядке. Я только устала Понимаете? Устала.
И она поднялась по лестнице.
Всю ночь она металась по комнате, проклиная бога и людей. Вид мертвого ребенка заставил ее понять, что сама она совсем не мертвая, а живая и обречена жить дальше, ибо нет такой силы, которая сломила бы ее железный организм. Почему же другие умирают так легко? И могут легко и быстро забывать… Им все дается легко: жизнь и смерть, слезы и забвение — все, даже сон. И та мать, чей ребенок умер, спит себе, наверно, глубоким сном, хотя веки ее и опухли от слез. Через год у нее родится другой ребенок, и она станет шить ему другую одежку, тоже с кружевами и оборками, и мертвое дитя будет позабыто.
На какой-то миг она сделалась той Оливией, которую знал Владимир, и сердце ее исполнилось жалости и горячего сочувствия ко всем страждущим. На глаза навернулись слезы, когда она вспомнила заплаканное лицо матери. Но тут же ожила другая Оливия и, подняв голову, рассмеялась. Ох, уж эти скорбные лица счастливцев, оплакивающих своих покойников, которые умирали дома, окруженные близкими. Схоронив их, они день-другой, конечно, горько поплачут, потом недельку потоскуют, а затем отправятся в новых нарядах в церковь, помолятся, осушат слезы и будут считать, что прошли через ад.
О, как ужасна эта раздвоенность сознания: одна часть его все чувствует и страдает, а другая смотрит и смеется. Она заломила над головой руки.
— Я сойду с ума! — закричала она. — Карол, я схожу с ума.
Карол… Да, Карол не принадлежит к самодовольным счастливцам, которые оплакивают своих умерших. Но ведь и Карол может оказаться раскрашенной оболочкой. Руки Оливии медленно опустились. Она добрела до своей холодной постели и легла в темноте.
Первый снег выпал еще до рождества. Ночью мистер Лэтам застал Оливию в саду. Спящая, она шла по снегу; ноги ее были босы, на распущенные волосы падали снежинки. Стараясь не разбудить дочь, он попытался увлечь ее за собой к дому, но при первом же прикосновении она с отчаянным криком простерла перед собой руки:
— Снег! Снег! На мне снег! — и лихорадочно-быстрыми движениями стала стряхивать снег с лица и шеи.
— Оливия!
То была миссис Лэтам, выбежавшая на крики дочери, из дома. Оливия бросилась к матери и, дрожа, прильнула к ее груди. Впервые после возвращения домой любовь матери вызвала у нее какое-то ответное чувство. Но и сейчас только на мгновение. Все еще дрожа, она отстранилась и посмотрела на родителей тем жестким взглядом, которого они так боялись…
— Благодарю вас, мне уже хорошо. Я видела дурной сон… про снег.
Но, несмотря на мучившие ее по ночам кошмары, Оливия понемногу набиралась сил. В феврале она уже могла, не испытывая усталости, совершать далекие прогулки. На смену тупому безразличию минувшего года пришло беспокойное оживление. Чаще всего она бродила в одиночестве по оголившемуся лесу. Праздность была так чужда натуре Оливии, что, как только она немного окрепла, ей стало невмоготу жить в этой тихой заводи среди безмятежных людей. Однако она не могла без ужаса думать о возвращении в Лондон к своей прежней работе. «С уходом за больными кончено, — изо дня в день твердила себе Оливия, бродя по влажным лесным тропкам, — кончено навсегда». Она покончила со своей профессией в ту ночь, когда спускалась за голубыми мундирами по лестнице. Это вышло не по ее вине, но что случилось, то случилось. Она, медицинская сестра, не сумела защитить вверенного ей больного от насилия, не решилась умереть, защищая его. Если бы даже ее обесчестили, то и это не надломило бы так ее душевных сил. Сотни раз перебирала она в памяти события той ночи, изводя себя тщетными сожалениями. Может быть, она совершила какую-то ошибку? Что, если бы она не подчинилась, а швырнула горящую лампу в лицо офицеру? Но тогда с Владимиром обошлись бы еще бесчеловечней. Возможно, это было бы лучше: он умер бы скорее и не страдал так от холода.
По мере того как близилась весна и крепло здоровье Оливии, проходило и ее душевное оцепенение. Теперь она ясно понимала, что жизнь ее безвозвратно загублена, от прошлого остались лишь яма на заснеженном болоте да страх перед возвращением галлюцинаций.
Как-то в апреле Оливия ушла из дома очень рано: она не могла оставаться в комнате, где ее всю ночь терзали кошмары. Бродя бесцельно среди полей, она встретила Дика Грея. Весело посвистывая, он приближался к ней со стороны заболоченной низины. Оливия свернула в сторону, желая избежать встречи, но Дик уже заметил ее и, ускорив шаги, поравнялся с девушкой у цветущей вишни. Несмотря на поношенное пальто, он выглядел удивительно свежо и бодро. Сразу было видно, что любовь к человечеству сочетается в Дике с любовью к холодным ваннам и спортивным упражнениям на открытом воздухе. Сапоги его были покрыты болотной грязью, на голове красовалась старая шляпа, в руках бренчал пустой кофейник. Глаза Дика блестели от радости, когда он подбежал к девушке.
— Здравствуйте, Оливия! Как в доброе старое время — встаете спозаранку. Какое чудесное утро, не правда ли?
— Да, — ответила Оливия, глядя на росистую траву.
Лицо Дика омрачилось.
— Опять плохая ночь? Сочувствую всей душой, дорогая!
Рот Оливии сжался. Восторженное настроение друзей и близких всегда отпугивало ее: в такие минуты они были склонны задавать ненужные вопросы. Она поспешно заговорила:
— Судя по вашим сапогам, вы ходили в Джилфорд Холоу?
— Ваша правда. Относил завтрак старой Сюзанне Мид. Ее скрутил ревматизм, и никто не хочет ей помогать, — она известна своим невыносимым характером. Каждое утро бедняжка твердит мне: «Не верю священникам, и не надо мне ваших подачек». Очень мило, не правда ли? Сегодня я сказал ей, что и сам не жалую иных священников, а что до подачек, то она любит горячий кофе, а я люблю ранние прогулки. До чего хорош был сегодня восход, видели?
Некое подобие улыбки мелькнуло на лице Оливии.
— Смешно? — быстро спросил он.
— Я подумала, что сказал бы викарий, услышав ваш разговор с Сюзанной.
Дик расхохотался.
— Бедняга Уикхэм! Он, наверно, каждый вечер вопрошает бога, за какие такие грехи ниспослан ему священник-социалист. Старикашке и впрямь не повезло.
Дик замолчал и стал подбрасывать носком сапога пучок травы.
— Послушайте, Оливия, я уже давно хочу поговорить с вами, да все как-то не решаюсь. Я…
Он замялся.
Сжав губы и устремив на него неумолимый взгляд, Оливия молчала.
— После нашего разговора в поезде я вас никогда ни о чем не спрашивал, — поспешно продолжал он, — и сейчас не собираюсь надоедать вам своим соболезнованием. Но страшно подумать, что всего за один год человек может прямо-таки растаять. Вы, вероятно, думаете: а какое ему до этого дело?
Глаза ее сверкнули.
— Вот именно, какое вам дело?
— А вот какое: я люблю вас уже не первый год и никогда не докучал вам своими признаниями. Но я молю бога, чтобы вы не замыкались так в себе, не отталкивали тех, кому вы дороги, хоть они и не в силах вам помочь. Дело не во мне, я знаю, что я болван и не стою лучшего обращения, но ваш отец преждевременно стареет…
Оливия молча повернулась спиной к Дику и прижала к лицу цветущую вишневую ветвь. В позе ее было столько безысходного отчаяния, что Дик растерялся и замолчал. Немного погодя он подошел к ней поближе.
— Оливия, я огорчил вас, да?
— Ничуть, но бесполезно говорить обо всем этом. Я знаю, у всех у вас самые добрые намерения, но будет лучше, если вы оставите меня в покое.
Не выпуская ветки, она на секунду подняла голову.
— А что до отца… пожалуй, мне не следовало возвращаться домой. Тогда и вам и мне самой было бы гораздо легче. — Ветка задрожала в ее руке. — Отец… и вы все были так добры, так терпеливы… со мной. Но скоро… я… уеду.
Голос ее замер, она смотрела прямо перед собой расширившимися глазами.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — вырвалось у Дика. — Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что нет лучшего средства исцелить личное несчастье, как заняться делом, в которое веришь. Никогда не жалел я так горько, как сейчас, о том, что в свое время не сумел увлечь вас социализмом. Если б я не был тогда таким идиотом…
— Социализм? — Оливия отпустила ветку. Белые лепестки посыпались ей на платье. Она расхохоталась ему в лицо. — Пилюли Моррисона для всеобщего счастья? Какие же именно? Те, что употребляют в Хэмстеде вместе с чаем и беседами об экономической статистике? Или, может быть, те, что вы любили глотать в Бермондсее за кружкой пива? Нет уж, по мне — лучше анархизм, тот, что процветает на задворках Сохо наряду с нафабренными усами и жестянками из-под сардин, начиненными тротилом. Во всяком случае, это гораздо заманчивей.
Медленно отступив назад, Дик смотрел на Оливию. Загорелое лицо его побледнело.
— Виноват, — ошалело произнес он, — я не имел права вмешиваться. Впредь этого не будет.
Взгляд Оливии смягчился.
— Простите, Дик, я не хочу быть груба ни с вами, ни с другими, только оставьте меня в покое. Поймите — ни вы и никто другой не в состоянии мне помочь. Я сама должна найти выход.
Выражение страха опять появилось на ее лице. Она медленно повернулась и пошла по тропинке. Дик глядел ей вслед. Она остановилась около розовой маргаритки, доверчиво поднявшей к ней из влажной травы свою круглую головку. Дику стало страшно: он увидел, как Оливия безжалостно раздавила каблуком крошечный скромный цветок. Потом пошла дальше, а он все еще смотрел ей вслед в мрачном раздумье. Неужели это Оливия? И неужели она возненавидела все живое и цветущее только потому, что нет Владимира?

Глава 12

Щедрое майское солнце заливало светом поля клевера, терновую изгородь за опушкой рощи и белый каменный столбик у развилки дороги.
Карол, шедший пешком со станции, остановился на вершине холма, чтобы полюбоваться его зелеными склонами и луговиной, усеянной золотистыми лютиками. Хорошо, что впереди целый день и можно не спеша собраться с силами для встречи с Оливией. Последнее время он пребывал в постоянном нервном напряжении, и выпадали особенно тяжкие дни, когда он с трудом держал себя в руках. До сих пор он вполне владел собой, никто не подозревал, что с ним происходит неладное. Но сам он уже давно об этом догадывался, и теперь догадки перешли в твердую уверенность. Правда, явления эти прогрессируют очень медленно, и он не скоро сдастся. Во всяком случае, он еще успеет проделать уйму работы.
Он сел на столбик и с трудом поставил одну ногу на каменное основание. По клеверному полю скользили и гасли солнечные блики; среди розоватых головок клевера ярко выделялись желтые цветы прошлогодней тыквы. По ту сторону дороги колыхалась молодая пшеница, меж колосьев местами проглядывали васильки и маки, а еще дальше тянулось пахнущее медом бобовое поле. Где-то рядом в терновой изгороди чирикали в гнезде молодые воробьи.
Карол вытащил из кармана записную книжку и просмотрел свое расписание на следующую неделю. Деловое свидание в Эссексе. Поездка в Шотландию — возникли разногласия в союзе польских рудокопов; к ним он поедет немного позже. Надо как можно скорее выбраться в Ливерпуль, где давно голодают польские эмигранты. Больше всего дел было в Лондоне: несколько поездок в Ист-Энд, две в Бейсуотер, посещение кулуаров палаты общин… Он развернул карту: «Ист-Хэм… Нет, они пусть сами придут ко мне, я туда не выберусь. Финсбери-парк. Где это? Бэттерси…»
Неожиданно вспомнился разговор в кабинете врача, у которого он был несколько часов назад.
— Вы и сами понимаете, что болезнь ваша неизлечима, — сказал тот очень серьезно, — но вы можете задержать ее развитие на несколько лет, если будете вести более спокойный образ жизни. Вам нужно хорошенько отдохнуть.
— Я один из организаторов растущей политической партии, — ответил Карол, — и потому не могу вести спокойный образ жизни. Что касается отдыха, то я успею отдохнуть, когда меия скрутит окончательно.
— Что выгодней для вашей партии: лишиться вас навсегда или только на несколько месяцев? Послушайте, вы же сами врач. Вы не хуже меня знаете, чем все это может кончиться.
Карол, конечно, знал это. Но все равно он не бросит работу, пока не осуществит задуманного. И, кроме того, необходимо позаботиться об Оливии.
— Неужели у всех членов вашей партии такая выдержка? — спросил доктор, пожимая ему на прощанье руку. В ответ Карол только повел плечами. Что толку объяснять? Дело не в выдержке, а в том, что его просто не страшит смерть, ибо смерть для него отнюдь не самое страшное. Но если болезнь столь безжалостна и не убьет его, когда настанет время, он сделает это сам. Во во всяком случае, она не влияет на мозг человека, и он в полном сознании решит все по своей воле. Если для человека нет ничего страшнее смерти… страшнее смерти…
Карол уронил карту, хотел было ее поднять, но опустил руки и сидел не шевелясь. Вот он снова здесь, его враг, этот тайный неотступный страх. Вызывает его одно воспоминание, от которого сжимается горло. К счастью, это бывает редко, но зато внезапно, как прыжок хищного зверя. Вспомнилась одна ночь в Акатуе. Казалось бы, ночь как ночь, ничего особенного. Ничего, кроме страха.
Как бы ни были плохи его дела, он никогда не терял головы. Быть может, у него вообще крепкие нервы, а может быть, он очень здоров и вынослив физически. Во всяком случае, он оставался цел и невредим там, где другие, не слабее его, кончали пьянством, безумием, самоубийством. Он был совсем спокоен в те три последние ночи, когда умирал Белка — его самый близкий друг в ссылке. Беспросветные, бесконечные ночи, предсмертная агония, которую он не мог ничем облегчить.
Потом началась голодовка, объявленная после того, как начальство отвергло требование заключенных убрать самого свирепого из надзирателей. Отказавшись от воды и пищи, заключенные вынудили начальство пойти на уступки и победили: поголовная голодная смерть заключенных вызвала бы слишком много шуму и могла попасть, чего доброго, в иностранную печать. Но победа далась им дорогой ценой. Даже в последний день голодовки, когда от жажды у большинства уже помутился рассудок, Карол сохранил ясность мышления. Не затронула его и эпилепсия, налетевшая, подобно адскому вихрю, на поселок. Один за другим падали наземь его товарищи и корчились в судорогах. Он не потерял самообладания и тогда, когда самый молодой из них припрятал и выпил в припадке отчаяния купорос. Мальчик (ему было только двадцать три года, и все звали его «мальчиком») промучился тридцать часов и умер в полном сознании на руках у Карола. Да, все прошло у него перед глазами, но он не пал духом и не позволил страшным призракам овладеть его рассудком. Но забыть, не вспоминать — он не мог, не смел.
А та ночь выдалась особенная. Правда, событие, о котором Карол сейчас вспомнил, было столь пустячным, что почти изгладилось из памяти. Да и какое оно имело значение? Всего-навсего одна из бесчисленных мелких неприятностей, из которых состоит жизнь. Но в ту ночь он понял, что дошел до предела: еще одно усилие воли, и он сломится, рассудок не выдержит. В ту ночь с ним случился приступ удушья, и, сидя на краю нар, он отчаянно боролся за каждый вздох. Не мужество, выдержка или вера в свое дело покинули его тогда, и лишь не хватало дыхания. И вот теперь, спустя столько лет, в нем словно ожил непобедимый страх той ночи.
Но он быстро отогнал это наваждение; если он и бывал иногда глупцом, то уж, во всяком случае, не часто. «Все это чушь», — сказал он себе. Раз он не сошел с ума тогда, то, безусловно, не сдастся и сейчас. Ведь все в его руках: небольшая, своевременно принятая доза морфия разрешит самые неразрешимые противоречия, а сделать это может всякий мало-мальски опытный человек.
Карол встал, поднял с земли карту и спрятал ее в карман. Потом, держась руками за изгородь, посмотрел на золотистые луга. По желтому ковру лютиков шла девушка в голубом платье. Когда она приблизилась, ее на какой-то миг заслонил небольшой холмик, потом она показалась снова, четко вырисовываясь на фоне розоватого клевера и зеленеющей пшеницы. Лицо девушки скрывала широкополая шляпа и большой букет лютиков. Карол отступил в сторону, давая ей дорогу. Сердце его глухо забилось: неужели у всех английских девушек такая ровная походка, такая великолепная посадка головы?
Девушка переложила букет в другую руку, и он увидел ее лицо. В следующее мгновенье она тоже узнала его и остановилась как вкопанная на дорожке. Лютики один за другим выпали из ее рук на землю. Карол наклонился и стал собирать цветы. Он заговорил лишь после того, как собрал весь букет, и, хотя времени на это ушло довольно много, Оливия оставалась неподвижной.
— Я не мог приехать раньше, — сказал Карол, поднимая последний цветок, — накопилась масса всяких дел.
— Дел? — с завистью переспросила Оливия. — А вот у меня нет никаких дел. И заняться мне решительно нечем.
Они свернули на лесную тропинку.
— Смотрите, — сказала Оливия, — вот вероника. Она сорвала несколько стеблей и, смеясь, сдула с них крошечные лепестки.
— Видите? Вот их и нет. Исчезли, как исчезает все в мире.
— Не все.
Оливия, сощурившись, смотрела на Карола.
— Вы, как всегда, точны. Каким поездом вы приехали? Дневным? Наверно, хотите пить? Идемте к нам, будем пить чай.
Он последовал за ней в сад. Оливия шла впереди, высоко подняв голову. «Разглядывает меня, как микроба под микроскопом», — со злостью думала девушка.
— Отец, — сказала она вышедшему им навстречу мистеру Лэтаму, — это доктор Славинский, с которым я познакомилась в России. Он побудет в Хатбридже до понедельника.
На лице мистера Лэтама мелькнуло выражение неприязни, но он тут же овладел собой и дружески пожал гостю руку. Однако от Карола это не ускользнуло. «Он недолюбливает всех, кого она знала в России, — подумал он, кланяясь Дженни, которая вошла в комнату с соломенной шляпой в руке. — Так же, как и ее хорошенькая сестренка. Если бы они могли, то с удовольствием выставили бы меня за дверь».
Родные Оливии и в самом деле с трудом переносили присутствие непрошеного гостя. Все трое были глубоко убеждены в том, что этот лохматый рыжий чужак владел ключом к той запертой двери, в которую они напрасно стучались вот уже полтора года. Кроме того, каждый на свой лад подозревал, что этот человек имел тайную власть над Оливией и использовал ее во зло. Сама Оливия была с ним очень холодна и весь день не отходила от матери и сестры, явно боясь остаться наедине с нежданным пришельцем. При виде ее испуганных глаз мистер Лэтам сжимал под столом кулаки. Что до миссис Лэтам, то она с трудом скрывала свою враждебность, а у Дженни, сидевшей напротив Карола, был вид разъяренного спаниеля, готового вцепиться ему в глотку, как только он затронет Оливию. В гневе она становилась еще миловидней, чем обычно.
Карол, верный себе, все видел и молчал. Вскоре он ушел, отклонив под предлогом занятости холодное приглашение мистера Лэтама остаться к обеду. Ему уже было ясно, что Оливия перенесла тяжелое нервное потрясение, но ничего не рассказала родным, и поэтому они в своем горе и неведении считают его виновником всех бед, свалившихся на Оливию.
— Папа! — вскричала Дженни, когда Оливия ушла к себе. — Она боится этого человека.
— Почему ты так думаешь? — сухо осведомился мистер Лэтам, не глядя на дочь.
— Я уверена в этом. Когда я уронила клубок шерсти и наклонилась, чтобы его поднять, я оперлась об ее колено и почувствовала, что она вся дрожит.
— Пустяки! Просто у тебя разыгралось воображение. Не забудь взять свечу, дорогая.
Когда Дженни вышла, отец и мать, словно сговорившись, повернулись друг к другу.
— В чем тут дело, Альфред? Что у нее общего с этим человеком?..
— Не знаю, — медленно ответил мистер Лэтам. — Но я все выясню до того, как он уедет в Лондон. Я не хотел ее ни о чем расспрашивать, но если он запугал ее или грозит ей…
Миссис Лэтам всплеснула руками:
— Альфред, неужели… — Она запнулась, в глазах ее застыл ужас. — Помнишь… когда ее разбудил посыльный? Неужели она связалась с этими… нигилистами или еще какими-нибудь ужасными людьми?
— Я и сам не знаю, что думать. Быть может, этот человек вымогатель или какой-нибудь авантюрист. Но не будем спешить с выводами. Возможно, что его приезд пробудил в ней тяжелые воспоминания. Но мне тоже показалось, что она его боится.
На следующее утро Оливия спустилась вниз бледная, с опухшими веками. Отец и мать уже кончили завтракать и о чем-то разговаривали, стоя у окна. Увидев дочь, они замолчали.
— Извини, мама, я опять опоздала.
— Похоже, что ты снова плохо спала. Неужели опять головная боль?
— Да, немного. Пустяки.
Миссис Лэтам озабоченно посмотрела на Оливию, потом вздохнула и вышла из комнаты. Мистер Лэтам, барабанивший пальцами по стеклу, повернулся к дочери.
— Оливия, год назад я обещал ни о чем тебя не расспрашивать. Но сейчас я считаю своим долгом задать тебе один вопрос. Этот человек, который приходил сюда вчера, — твой друг?
Оливия дрожащей рукой поставила чашку на блюдечко.
— Что ты хочешь сказать, папа?
— Да только то, дитя мое, что я сказал. Твои тайны, раз уж ты их имеешь, меня не касаются, но я хочу знать только одно: этот человек — друг тебе или враг?
Оливия отвернулась и, припав к ручке кресла, закрыла лицо ладонями. Отец склонился над дочерью.
— Оливия, может быть, тебе нужна помощь? Не рассказывай ничего, скажи только одно: ты боишься этого человека?
Оливия вскочила с кресла.
— Нет! Нет! Он мой лучший друг! Но ты не понимаешь, не можешь понять!
— А разве ты дала мне такую возможность?
В голосе его не было упрека, но девушка опустила глаза. Ей впервые пришла в голову мысль, что она была жестока с родными.
Мистер Лэтам снова забарабанил пальцами по стеклу, мысленно упрекая себя в нечуткости. «Я только все испортил», — думал он. Вдруг он почувствовал, как руки Оливии обвились вокруг его шеи. Он замер. Впервые с тех пор, как Оливия приехала, она приласкалась к нему.
— Папа… — Руки девушки задрожали на его плечах. — Папа, тебе… и маме я принесла лишь разочарование… Но так уж получилось. Я не могу рассказать тебе всего. Карол… Доктор Славинский — единственный человек в мире, который знает обо мне все. Если мне кто-нибудь и может помочь, так только он, и никто другой. Прости меня… папа. Прошу тебя, не беспокойся обо мне. Очень жаль, что вам досталась такая дочь, как я. Но зато у вас есть Дженни.
Сердце мистера Лэтама сжалось. Он привлек к себе дочь и поцеловал ее. Ему хотелось сказать, что для него она в тысячу раз дороже, чем Дженни, но, хотя Оливия и попыталась вернуть ему поцелуй, он почувствовал, как она вздрогнула от невольного отвращения, и отпрянул, будто ужаленный.
— Да, — проговорил он отворачиваясь, — хорошо, что у нас есть Дженни.
Когда мистер Лэтам поднял глаза, Оливии уже не было в комнате.
Возвращаясь в воскресенье из церкви к обеду, миссис Лэтам и Дженни боялись застать дома ненавистного гостя. Однако мистер Лэтам сообщил им, что тот не приходил, а Оливия провела все утро в своей комнате. К обеду она спустилась, очень бледная, но с таким решительным выражением лица, какого они еще не видели.
— И долго еще пробудет твой друг в Хатбридже? — спросила Оливию миссис Лэтам, когда все поднялись из-за стола.
— Завтра он уезжает в Лондон.
— Он там живет?
— Я не знаю, где он поселится. Он только что приехал в Англию.
Миссис Лэтам тщательно свернула салфетку и как бы невзначай спросила:
— А он зайдет сюда перед отъездом?
— Я послала к нему утром Джимми Бэйта с просьбой провести этот день со мной.
Все были неприятно поражены. Наступило неловкое молчание. Его прервала Дженни, которая, выглянув в окно, с досадой сказала:
— Он уж тут как тут, вон идет по дорожке. Неужели все русские такие увальни и поднимают такую пыль?
— Дженни! Дженни! — укоризненно произнесла миссис Лэтам, бросив встревоженный взгляд на Оливию. Но та лишь заметила:
— Он не русский.
— Кто б он там ни был, но такой отвратительной походки я еще никогда не видела. Вот, я так и знала, что он споткнется о коврик! И, по-моему, он не причесывался с тех самых пор, как…
— Перестань, Дженни, — перебил отец тоном, который Дженни не часто доводилось слышать, и повернулся к Оливии:- Тебе, наверно, захочется поговорить с твоим другом наедине. После чая, когда мама приляжет, Дженни и я уйдем и оставим вас одних.
— Спасибо, папа, — сказала Оливия, в то время как миссис Лэтам и Дженни удивленно переглянулись.
Потом все заговорили о другом, но атмосфера в доме была явно накалена. Дженни показывала гостю сад, не сводя с него блестящих настороженных глаз, и старалась не запылить свою юбку. Озадаченная и взволнованная хозяйка дома вставляла время от времени вежливые замечания, а ее муж курил и отмалчивался. Было страшно подумать, что мог представлять собой этот большой спокойный человек. Уж не социалист ли он? А может быть, что-нибудь похуже? Мистер Лэтам не любил крайностей, особенно если они исходили от небрежно причесанных иностранцев. Он уже начал подозревать, что какое-нибудь из этих «шальных учений» завладело его дочерью и сделало ее неузнаваемой. Но как он ни пытался помочь ей, он ничего не добился за пятнадцать месяцев, и не ему мешать другому — будь тот даже социалист. Больше того: мистер Лэтам был готов приветствовать даже учение анархистов, лишь бы оно вывело Оливию из состояния этой страшной подавленности.
К чаю, который подали в сад, пришел и кое-кто из друзей Дженни. По-видимому, их очень удивил недюжинный рост и простоватый вид Карола, но, так как он держался дружелюбно, они быстро освоились с ним и гораздо успешней, чем хозяева дома, подбирали незамысловатые темы для разговора, доступные, по их мнению, пониманию этого добродушного, неискушенного гиганта. Оливия была необычайно оживлена и разговорчива, и отец, взглянув на Карола, понял, что тот заметил и это, и все остальное. «Похоже, что у него есть глаза и на затылке, — подумал мистер Лэтам. — Он видит, что эти люди настолько глупы, что принимают его за глупца. И он знает, что Оливия хочет, чтобы они оставались при своем мнении. Но он, кажется, заметил, что я слежу за ним».
После чая миссис Лэтам ушла в свою комнату. Дженни, по знаку отца, увела гостей к соседям, а сам он ушел с книгой в дом.
Карол придержал калитку, пока все дамы треща, как сороки, не вышли из сада, а потом вернулся к Оливии. Она сидела на скамье под цветущим каштаном и вертела в руках веточку, усыпанную ранними вишнями. В этот миг она показалась ему удивительно юной и похожей на Дженни. «Типичная англичанка», — подумал Карол. Ее лицо, поза, легкое летнее платье, аккуратно причесанные пряди густых каштановых волос удивительно гармонировали с безупречно подстриженным газоном и спокойной величавостью каштана. Чем дольше он смотрел на Оливию, тем беспокойней становилось у него на душе.
— Ну, дорогая, долго еще это будет тянуться? — спросил он наконец.
Рука, помахивавшая веточкой, замерла, потом опустилась и еще крепче сжала ветку. Посмотрев вокруг, Оливия швырнула ветку в траву. С куста сирени слетела зоркая малиновка и начала клевать ягоды, поглядывая на Оливию. Каждое утро птичку кормили крошками, и она стала совсем ручной.
— Разве не умница эта птичка? — спросила Оливия. — Пока есть люди, которые бросают ей вишни…
Она встала и прислонилась к стволу дерева. Ничто не изменилось в ее лице, только ноздри еще заметно подрагивали. Голос Карола, когда он заговорил, звучал совсем глухо.
— У меня мало свободного времени. Я приехал узнать, не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен.
— Вот как? Я проделала путь подлиннее вашего, а зачем приехала, и сама не знаю. Помочь вы мне ничем не можете, разве только…
Голос Оливии замер. Карол подошел ближе.
— Разве только…
— …поможете выправить паспорт.
— Ну и ну! — Больше он ничего не сказал, но, бросив быстрый взгляд на Карола, Оливия поняла, что он разгадал ее намерения. Она сжала руками горло.
— Меня преследуют призраки! Карол, я знаю, чем все это кончится. Я борюсь с ними, отгоняю их, но они приходят снова. В конце концов я не смогу противиться и сделаю это. Я не удержусь.
Она упала на скамью, пряча лицо.
Карол молча смотрел на малиновку, клюющую ягоды. Если б он не совсем понял Оливию, ему было бы легче ее утешить, но вся ее затея была настолько ребяческой, что он не находил слов. Бедняжка! Так отчаянно, так долго бороться с нелепой игрой воображения!
— Давайте все уточним, — произнес он наконец. — Вы хотите ехать в Россию под чужим именем, да? А деньги возьмете у родителей?
Скорченная девушка вздрогнула.
— Они ни в коем случае не должны знать! Подумайте, каким это будет для них ударом! Мне нужно исчезнуть.
— При желании все это не так уж трудно сделать. Но если вы ждете от меня помощи, то я должен знать, в чем именно. Не хотите сказать? Догадаться самому? Попытаюсь. Вы собираетесь кого-то убить. Кого же?
Она посмотрела на него широко раскрытыми, детски невинными глазами.
— Я сама не знаю. Я над этим не задумывалась.
Он положил ей руку на плечо.
— Подумайте. И хорошенько. Ошибка в таком деле недопустима, потому что вы погибнете, не успев исправить ее…
Голова Оливии медленно склонилась на грудь. Она с трудом перевела дыхание, и рука Карола крепче сжала ее плечо.
Вскоре девушка снова подняла голову.
— Не знаю. В мыслях у меня путаница. Не все ли равно, кого именно? Мадейского… или кого-нибудь еще. Все-таки это выход.
— Хорошо, уточним потом. Ответьте еще на один вопрос. Вас устроит любое оружие или только нож?
Она повторила, дрожа:
— Нож…
— Чтобы почувствовать, как он входит во что-то упругое, живое, и убедиться, что это не призрак?
— О Карол! Карол! Так, значит, вы все поняли!
С отчаянным криком она вскочила на ноги. Но Карол мягким движением заставил ее снова сесть.
— Бедное дитя! Не одной вам приходят в голову такие мысли.
Оливия разразилась бурными рыданиями, цепляясь за Карола, словно утопающая. Он прижимал ее к себе и гладил по волосам, как испуганного ребенка. С усмешкой вспомнил он все небылицы о загробном аде, которые придумали фанатики-богословы. Гроша ломаного не стоят их выдумки в сравнении с тем, что приходится терпеть здесь, на земле, да при этом еще молчать.
Когда рыдания Оливии смолкли и она в изнеможении прислонилась к дереву, закрыв рукой глаза, Карол начал осторожно ее расспрашивать. Мало-помалу она рассказала ему о своем страхе, ночных кошмарах, галлюцинациях, исчезающих картинах, тающих оболочках.
— Самое страшное то, что, когда Володя был жив, я отравляла ему жизнь сомнениями в целесообразности его политической работы. Я и сама не понимала толком своих сомнений, но мне казалось, он верит, что на насилие надо отвечать насилием. Я считала это чудовищной несправедливостью, которая не может быть ничем оправдана. Я и сейчас так думаю. Насилие всегда несправедливо и всегда бессмысленно, я не верю, что оно может кому-либо помочь. День-деньской я твержу себе это, а когда ложусь спать, то полночи строю планы — как бы убить кого-нибудь, убить, убить…
Руки ее беспокойно шарили по платью. Карол легонько коснулся их, и они сразу замерли.
— Я хочу кое-что уточнить, — сказал он. — Вы уверены, что вами руководит не чувство личной мести?
— Месть? Да какой в ней смысл? Никакая месть не вернет мне Володи.
— Значит, вам это нужно для того, чтобы избавиться от преследующих вас оболочек? Вы хотите уничтожить что-то ощутимое, осязаемое и убедиться, что перед вами упругое, живое тело? Так почему же обязательно русский чиновник? Попытайтесь это объяснить.
— Не могу. Не знаю.
— И еще одно. Вы сказали, что были у врача в Лондоне. Вы рассказали ему об этих оболочках?
— Нет, нет, как вы могли подумать такое? Карол, а вам не кажется, что я… схожу с ума?
Глаза ее расширились от ужаса.
— Нет, не кажется. Я считаю, что вы перенесли очень тяжелое заболевание и теперь выздоравливаете. Что же касается вашего намерения убить кого-нибудь, то не станем этого обсуждать, пока вы окончательно не поправитесь. Если через полгода планы ваши не изменятся, я готов вам помочь. А до тех пор нам нужна ваша помощь в одном деле. В Лондоне у меня есть больная с тяжелыми послеродовыми осложнениями. Она нуждается в безупречном медицинском уходе. Не возьмете ли вы этот труд на себя?
Оливия отпрянула.
— Все что угодно, только не это! С уходом за больными навсегда покончено.
— Дело ваше, но, признаться, вы меня огорчили: я рассчитывал на вас. Эта женщина имеет отношение к работе, для которой Володя не пожалел бы жизни. Потому-то я и полагал, что вы ни в коем случае не откажетесь.
— Что это за работа?
— Оказание посильной помощи крестьянам, которые покинули родину, спасаясь от религиозных преследований. Дело в том, что в Польше и Литве многие набожные крестьяне исповедуют униатскую веру, а царское правительство принуждает их принять православие. Те, которым удалось уцелеть и не принять православие, бежали в Америку. Но в пути многие заболели, и им пришлось остаться в Лондоне. Незадолго до ареста Володя организовал в помощь этим голодающим беженцам тайный сбор пожертвований среди петербургских студентов и рабочих.
— А при чем тут больная с послеродовыми осложнениями?
— Мужа этой крестьянки за отказ принять православие сослали в Сибирь. Если она умрет, двое ее детей останутся круглыми сиротами. Потому-то я и стараюсь найти такую сестру, которая могла бы ее спасти. Надо сказать, что с этими людьми трудно иметь дело. Они говорят только по-литовски (язык этот здесь никто не понимает), нечистоплотны, невежественны и обезумели от страха. Они так привыкли к дурному обращению, что, если кто-нибудь к ним добр, они подозревают ловушку.
— Когда я вам нужна?
— На будущей неделе.
— Хорошо, я приеду.
— Завтра я еще зайду к вам, и мы договоримся обо всем поточнее. А теперь мне пора, надо писать письма. До свидания.
Карол пожал ей руку с таким видом, словно не произошло ничего особенного, — встретились и поболтали о пустяках. Потом он ушел, а Оливия медленно осмотрелась вокруг. Яркие краски заката померкли. В сгущавшихся сумерках она была совсем одна, но не боялась: раскрашенные оболочки исчезли.
Назад: Глава 5
Дальше: Глава 13