Глава 5
В пятницу вечером после семейной молитвы мистер Реймонд, как обычно, поднялся в запертую на ключ каморку под крышей. Солнце уже зашло, но еще не совсем стемнело.
Джек, полураздетый, съежился на полу в дальнем углу каморки. Иной раз он лежал так, без движения, по нескольку часов кряду. На столе стояли тарелка с хлебом и кувшин с водой. А рядом лежала библия, ибо допрос под пыткой должен чередоваться с молитвой и торжественными увещеваниями, иначе он может показаться самым обыкновенным мучительством. Хлеб — по крайней мере сегодня — оставался нетронутым, но кувшин был пуст.
Джек почти все это время был ко всему глух и равнодушен. Он не пытался бежать через окно, даже не подумал об этом, а между тем спуститься по наружной стене было вполне возможно, хотя и труднее, чем из окна любой другой комнаты. Во вторник вечером он внезапно кинулся на дядю и пытался его задушить. Он с такой неистовой силой стиснул пальцами шею викария, что тот обезумел от страха, но через минуту все же одолел мальчика и швырнул его на пол. И началась дикая расправа, которой суждено было долгие годы являться обоим в страшных снах.
После этого викарий связал Джеку руки; но это была излишняя предосторожность: мальчик больше не думал сопротивляться. Изредка он слабо, почти машинально отбивался — но и только. А когда его развязывали, опять съеживался в своем углу, молчаливый, отупевший. Сейчас, когда дядя подошел и заговорил с ним, он ничком бросился на пол и забился в истерическом припадке.
Если бы викарий с самого начала хоть на минуту предположил, что человек, тем более не взрослый, сможет держаться так долго, он, безусловно, не вступил бы в этот поединок; но первая ошибка была уже сделана, отступить теперь значило бы выказать слабость. И, однако, отступить придется: положение становится невыносимым. Люди уже начали перешептываться и переглядываться, стоит ему пройти по деревне, а теперь еще это…
Он принес из соседней комнаты воды и хотел заставить Джека выпить. Но мальчик так стиснул зубы, что их невозможно было разжать. Наконец безмолвные судороги прекратились, и он отчаянно зарыдал.
— Слава богу! — пробормотал викарий. Наконец-то сломлена упрямая воля, которую он твердо решил покорить; поистине одержана самая трудная победа за всю его жизнь. Он глубоко, с облегчением вздохнул и поднялся.
Не дрогнув, исполнил он тяжкий, мучительный долг. Он презрел не только собственное вполне понятное отвращение, но и мольбы и слезы всех домашних и даже серьезную угрозу кривотолков и скандала, — и, надо надеяться, спас в мальчике душу живую. Мысль его обратилась к моряку, погибшему на коварных рифах Большого маяка. Утром он сам слышал, как одна жена рыбака сказала другой: «Капитан Джон такого бы не допустил». И она была права. У бедняги Джона недостало бы твердости, чтобы изгнать беса, которым был одержим мальчик; зато в день Страшного суда он будет благодарен, когда увидит своего сына среди спасенных.
Наконец рыданья прекратились; Джек лежал недвижимый, уткнувшись лицом в подушку. Викарий подсел к нему и тихо коснулся его плеча.
— Полно, Джек, не плачь. Сядь и выслушай меня.
Джек покорно сел, но отодвинулся подальше, забился в угол кровати. По глазам его никто бы не сказал, что он недавно плакал. Они как-то странно блестели.
— Дорогой мой, — мягко и вместе торжественно начал викарий, — все это было для меня так же ужасно, как и для тебя; не часто мне приходилось исполнять столь тяжкий долг. Но как христианин и служитель божий, я не могу и не смею терпеть душевную нечистоту. Кажется, не было в моей жизни разочарования более горького, чем то, которое я испытал, узнав, что мой дом обращен был в обитель порока, откуда исходил яд и отравлял мою паству, и что сын моего покойного брата едва не погубил невинные души.
На минуту он умолк. Джек не шелохнулся. Взгляд его огромных, широко раскрытых глаз был так странен, что викарию стало жутко.
— Я знаю, — продолжал он дрогнувшим голосом, — сейчас ты считаешь меня жестоким, бессердечным; но придет день — и ты будешь мне за это благодарен. Дитя мое, тебе грозила геенна огненная.
Мальчик по-прежнему не шевелился и, кажется, почти не дышал. Викарий взял его за руку.
— Но я вижу, что твоя бесовская гордость сломлена и ты раскаиваешься в своем грехе. Так поклянись же мне на библии, что исправишься. А потом, вместе преклоним колена и помолимся — да простит тебе господь смертный грех и да наставит тебя на путь истинный.
Он поднялся, не выпуская руки мальчика. Но тот молча, словно крадучись, ее отнял.
— Джек! — воскликнул викарий. — Ты еще не раскаялся?
Джек тоже встал и огляделся по сторонам, точно зверек, попавшийся в ловушку. Теперь он дышал громко, прерывисто.
— Вам… еще мало?.. — с усилием выговорил он. Это были первые слова, которые он произнес с того вечера, со вторника.
— Джек! — снова крикнул викарий. Лицо его до самых корней волос медленно залилось краской; губы плотно сжались. Что-то первобытное, чувственное и неистовое проступило в этом лице. Ноздри начали подергиваться.
— Джек, — произнес он в третий раз, умолк на мгновенье и договорил: — Ты… кажется… мне дерзишь?
Минуту они молча смотрели друг на друга. Потом взгляд викария пополз вниз — на обнаженное плечо Джека, на рассекавший его алый рубец. И вновь им овладела давняя, хорошо знакомая жажда, сводящая с ума страсть: видеть, как кто-то беспомощный бьется у тебя в руках. Протянув жадные пальцы, он коснулся раны.
От этого прикосновения словно огонь пробежал по его жилам. Но в последний миг, перед тем как предаться своему дьявольскому наслаждению, викарий успел заметить, как жертва отпрянула от него, словно от прокаженного, и подумал: «Он понял!»
Джек медленно подошел к спинке кровати и протянул руки, чтобы викарий связал их.
* * *
В эту ночь, когда весь дом уже спал, Джек с трудом поднялся с пола. Он лежал тут, вздрагивая, уронив голову на скрещенные руки, с тех пор как остался один.
Он огляделся. Свечи ему не давали, но ночь была ясная, в окно светила луна. Снаружи, в плюще, обвивавшем стену, спросонок зачирикала какая-то пичуга.
Наконец он добрался до стола и выпил воды. Теперь ноги уже лучше держали его, и ему удалось дойти до шкафа, открыть его и достать огарок и спички, которые он припрятал недели две назад. Для чего он тогда это сделал, он уже забыл; замыслы и желания того, прежнего, Джека были теперь бесконечно далеки от него.
Он зажег свечу, раскрыл библию и стал листать ее в поисках отрывка, который давно уже не давал ему покоя. Джек хорошо знал священное писание, но нужное место отыскалось не сразу: трудно было перевертывать страницы, руки онемели, распухли и тряслись. Притом его тошнило, голова кружилась, буквы плясали перед ним, и приходилось то и дело закрывать глаза и ждать, чтобы строчки снова выровнялись. И все-таки он нашел: это была двадцать седьмая Глава Второзакония, Глава о горе проклятия. Потом он с трудом наклонился и подобрал с полу хлыст. Викарий отшвырнул его, утолив наконец свою жажду. Джек положил хлыст на раскрытую страницу и прижал так, что кровавая полоса отпечаталась под девятнадцатым стихом: «Проклят, кто превратно судит пришельца, сироту и вдову! И весь народ скажет: аминь!»
Потом он выбрался из окна и соскользнул по плющу вниз. Прежде он столько раз проделывал это, вовсе не думая об опасности; но сегодня, когда он долез до карниза, голова у него опять закружилась, стена качнулась, наклонилась, и клумба встала дыбом и ринулась ему навстречу. Джек вскинул руки и упал.
Остаток ночи прошел в хаосе смутных ощущений, все как-то непонятно изменялось и путалось; его бросало то в жар, то в холод; вокруг бушевали огромные крикливые толпы и вдруг исчезали; что-то жгло ему правую руку; что-то гремело, сверкало, с шумом хлестала вода; и потом снова все проваливалось в безмолвную тьму.
На рассвете он очнулся и кое-как заполз в дровяной сарай, который, к счастью, оказался рядом. Он сделал это почти безотчетно — так раненое животное, движимое слепым инстинктом, забивается куда-нибудь в темный угол, чтобы умереть. Он понял, что правая рука его сломана; все остальное смешалось, было еще только ощущение холода, кружилась голова и хотелось одного: если уж надо умереть, то скорей бы. Он всегда был скверным мальчишкой и если умрет без покаяния, то, конечно, ему одна дорога — в ад; но это его не слишком огорчало: до Страшного суда еще далеко, а когда тебе так плохо, то попадешь ли в ад или еще куда-нибудь — разница невелика.
Около восьми часов в сад вышел викарий. Глаза его смотрели сурово и сверкали гневным металлическим блеском; он уже побывал в каморке под крышей и видел кровавую черту в библии и оборванный плющ под окном. Что, если мальчишка удрал и нашел убежище у деревенских жителей или у диссидентского священника? Правда, более вероятно, что он направился в Фалмут в сумасбродной надежде наняться на какой-нибудь корабль. Но может случиться и другое…
Викарий сжал кулаки. «Если б только я не дотронулся до этой раны…» — подумал он и побагровел от гнева, вспомнив обнаженное плечо и кровавый рубец, который окончательно свел его с ума. Он даже в мыслях не смел назвать настоящим именем то, что произошло накануне; и, однако, он прекрасно знал, что это было. Всю ночь его преследовали сны, — много лет он думал, что больше им уже не суждено его тревожить; а ведь он вел такую суровую, безупречную жизнь, за все эти годы он ни разу не дал воли своему воображению. В молодости, еще в Лондоне, едва приняв сан, он однажды вечером у себя в спальне, после многих бесплодных попыток, изловил крысу; эта утомительная охота вывела его из терпения — и злосчастной крысе, попавшейся в конце концов ему в руки, долго пришлось ждать смерти-избавительницы. Потом он ушел из дому, возвратился, крадучись, только на рассвете и, мучаясь отвращением и укорами совести, говорил себе: во всем виновата крыса! И теперь ярость его обратилась на Джека: мальчишка заставил его споткнуться, осквернил его достойные седины, вновь пробудил обжигающие стыдом воспоминания и томления.
На глаза ему попалась отворенная дверь дровяного сарая, и он заглянул туда. Что-то, скорчившееся среди вязанок хвороста, поползло еще дальше в темный угол. Викарий подошел и наклонился.
— Джек! Что ты здесь делаешь?
Мальчик попробовал отползти еще немного.
— Что с тобой? Ты упал и ушибся?
— Нет.
— Ты вылез из окна? Хотел убежать? Вставай!
Он помедлил минуту, дожидаясь, пока Джек послушается, но мальчик не шевельнулся. Викарий почувствовал, что самообладание снова ему изменяет: эта дрожащая беспомощность, немой бессильный ужас были для него неодолимым искушением.
— Вставай! — повторил он.
Джек с усилием приподнялся, вскинул глаза. В зрачках его блеснули красные искры, словно вдруг вспыхнул едва тлеющий трут.
— Ну что, — сказал он, — убьете вы меня? Или мне убить вас?
У викария потемнело в глазах, всю свою силу он вложил в слепой удар кулака.
Молча, безжизненным комом Джек свалился к его ногам, и тут викарий понял, что он сделал. В первое мгновенье ему от страха почудилось, что это он сейчас сломал мальчику руку. Он позвал на помощь, из дома выбежала миссис Реймонд.
— Джозайя! Что случилось?
— Помоги внести его в дом и сейчас же пошли за доктором. Скорее!
Она наклонилась, чтобы войти в сарай, — и остановилась как вкопанная, увидев лежавшего на земле Джека. Минуту она молча стояла и смотрела; потом обернулась к мужу:
— Что ты сделал?
Не выдержав ее взгляда, он опустил глаза.
— Не знаю.
Не сказав больше ни слова, она наклонилась и помогла поднять мальчика; и викарий, подобно Филиппу, королю испанскому, понял, что подданные его осудили.
Едва придя в себя, Джек вновь терял сознание. Спешно вызванный доктор Дженкинс пощупал ему пульс — и лицо его потемнело.
— Дайте еще коньяку и горячие припарки, быстро! И пошлите за доктором Уильямсом, мне нужен его совет.
Викарий стал чуть ли не так же бледен, как Джек.
— Разве это… опасно? — запинаясь, выговорил он.
— Пульс еле прощупывается. Почему меня не позвали раньше?
Викарий провел языком по пересохшим губам.
— Не знаю, — сказал он.
Все еще не выпуская запястье Джека, доктор Дженкинс внимательно посмотрел в лицо викарию.
— И вы не знаете, как это случилось? И когда?
— Не знаю.
Доктор снова наклонился к мальчику.
Когда явился доктор Уильямс, непосредственная опасность шока миновала, и старик немного удивился, что коллега счел нужным за ним послать. Пока накладывали лубки на сломанную руку, Джек снова лишился сознания; но на этот раз он очнулся быстрее и время от времени из-под опущенных век равнодушно взглядывал на хлопотавших вокруг него людей. Ему хотелось, чтобы его наконец оставили в покое, но не было сил протестовать, да, наверно, его никто бы и не послушал; оставалось покорно терпеть. Когда к кушетке приближался дядя, Джек вздрагивал и отворачивался; в остальном он был совсем тихий и послушный, только не отвечал ни на какие расспросы.
— Ты не помнишь, как упал? Откуда — из окна? А когда упал? Как это случилось?
Джек только молча качал головой.
Потом ему дали что-то выпить, и он безропотно выпил, не понимая, почему его не оставят в покое и почему стакан так стучит о зубы. После этого он почувствовал себя крепче и сознание прояснилось, но радости это ему не принесло. Лежать было очень больно, и он терпеливо пытался переменить позу, волей-неволей сдаваясь, когда искры уж слишком плясали перед глазами, и упрямо возобновляя попытки, как только удавалось перевести дух. Наконец он понял, что все равно ничего не выйдет, и затих на своей кушетке, закусив губу и желая только одного: умереть. Ему и в голову не приходило попросить, чтобы ему помогли.
— Поправить тебе подушку? — спросил викарий.
Джек молча взглянул на него; стоявший тут же доктор Дженкинс увидел в черных глазах мальчика смертельную ненависть и наклонился к нему.
— Ну как, рука очень болит?
— Нет, ничего, когда не трогают.
— А еще что-нибудь болит?
Джек медленно обратил на него хмурый, презрительный взгляд.
— С чего вы взяли? Я, кажется, не хныкал.
— Ну еще бы, ты же маленький спартанец, — обернувшись, с улыбкой заметил доктор Уильямс. До его слуха донеслись только последние слова Джека. — Хотел бы я, чтобы все взрослые пациенты так мало хныкали, как ты, — согласны, Дженкинс?
Доктор Дженкинс промолчал. Глаз у него был более зоркий, чем у старика Уильямса, и ему страшно было смотреть на упрямую, привычную выдержку этого юного стоика, почти ребенка. Следы веревки на запястьях Джека с первой минуты пробудили в нем подозрения, и он незаметно стал наблюдать. Когда на мальчика не смотрели, он украдкой подносил к губам левую руку, и впивался в нее зубами. Так вот откуда бесчисленные ранки на его смуглой коже: как видно, не всегда достаточно просто стиснуть зубы. «Этой уловке ты выучился не в одну ночь, — подумал доктор Дженкинс, — и ты знаешь больше, чем скажешь. Мы еще не докопались до того, что тут на самом деле произошло».
Джек тоже не ответил Уильямсу, но губы его покривились. Он был по горло сыт ролью спартанца, он рад был бы заплакать, закричать, как все дети. Но теперь уже поздно было начинать, притом он слишком устал; и, не проронив ни звука, он отвернулся к окну.
— Тебе лучше? — спросил доктор Уильямс, видя, что мальчика уже не бьет дрожь. — Давай-ка мы тебя совсем разденем и проверим, не повредил ли ты себе еще чего-нибудь.
— Я как будто видел кровь на правом плече, — подхватил доктор Дженкинс.
Голос его прозвучал как-то странно; Джек быстро глянул на него и опять опустил глаза.
— Да уж, наверно, после такого падения мы обнаружим и царапины и синяки, — весело отозвался старый доктор. — Не дрожи так, дружок, я больше не сделаю тебе больно; худшее уже позади. Ого!
Рубашка на Джеке оказалась вся в крови.
— Что за чертовщина, как это тебя угораздило? — воскликнул Уильямс. — Ты что же, целый месяц каждую ночь вываливался из окон? До такого состояния не дойдешь просто… Дженкинс, подите-ка сюда! Посмотрите на плечи этого ребенка! Да ведь это же…
Наступила мертвая тишина, три человека молча смотрели друг на друга. Неожиданно Джек вскинул глаза на дядю, и взгляды их встретились.
— Бога ради, Джек! — хрипло прошептал священник совершенно белыми, как и у мальчика, губами. — Почему ты сразу не сказал мне, что рука сломана?
Джек только посмотрел на него и засмеялся.