Асель Омар
Москва
Даур
— Что же это ты — такая красавица и без охраны? — прогремел надо мной чей-то голос в толпе у чужой аудитории.
В полумраке коридора высокая фигура преградила путь. Тонкий мышиного цвета гарусный свитер с седой нитью под замшевым пиджаком. Я подняла голову и столкнулась со спокойным и равнодушным взглядом голубых глаз. Молодой кавказец смотрел прямо и нагло, не мигая. Его красота не могла не поразить, она затмевала утонченный пижонский шик одежды.
Это была красота северного горца — первозданная, смелая, щедрая. В бледности лица, в очертаниях тонких губ, точеных узких скулах звенела и билась музыка неведомой мне человеческой природы, свободной, неприступной, суровой и упрямой. Вокруг огромных глаз — длинные легкие ресницы, но глаза смотрят жестко, заставляя отступить и смешаться. Зазвенел звонок. «Даур! Запомни, меня зовут Даур!» — пронеслось мне вслед.
Это короткое звонкое имя с тех пор всякий раз оживляло в моей памяти мужественное лицо, в котором напоминание о нежности можно было прочесть лишь в рисунке век и воздушных ресницах, но плотно сжатые губы, волевой подбородок, крепкая переносица и грубоватый глухой голос выдавали жестокость.
«Куда спешишь, красавица?» — неожиданно раздавалось где-то рядом, и цепкая жилистая рука преграждала мне дорогу везде, где бы мы ни встретились, и он просто молча и беззастенчиво смотрел столько, сколько ему хотелось, потом уходил, бросая напоследок с прищуром: «Готовься, скоро уедем в Сухуми».
«Зачем, зачем я с ним поздоровалась? Надо было молчать, надо было все время молчать!» — ругала я себя. Кто-то подсказал мне, что на Кавказе женщина не должна ни с кем разговаривать. Откуда мне было это знать, мне было восемнадцать лет.
Он танцевал бешено и неистово. Это было на новогоднем вечере. Даур вошел в зал в окружении своих товарищей и тут же заставил перепугавшегося диск-жокея поставить его кассету. Свита его расступилась. «Алхаз, держи!» — крикнул Даур, бросая в сторону свиты длинный лайковый плащ. Плащ был кем-то пойман. Даур сделал несколько резких первых движений. Музыка — суровая, ритмичная, барабанная, почти без мелодии — закружила его. Все расступились. Даур танцевал один. То приподнимаясь на цыпочки, то опускаясь на колени, он то и дело вскрикивал «ха!», бил ладонью о ладонь, тут же широко разводя руки, и резко поворачивал голову в сторону, отчего на лицо спадали иссиня-черные пряди челки.
В то время в Москву приехала моя мама. Мы выбирали компьютер в маленьком салоне на Пятницкой. Один продавец, толстенький и невысокий, терпеливо объяснял преимущества последней модели «Пентиума», второй, с дьявольски модной китайской бороденкой, развалясь в крутящемся кресле, пробурчал недовольно в сторону: «Не все ли вам равно в вашей Средней Азии!» Пробурчал так, чтобы мы услышали. И мы услышали, переглянулись, но пререкаться было некогда, да и не хотелось.
— Мне надо валюту поменять, — сказала мама.
— Обменник напротив, — бросил бородатый, кивнув в окно. На другой стороне тихой улочки виднелась оранжевая вывеска «Exchange».
— Не мог бы кто-нибудь из вас меня проводить, для подстраховки?
— Еще чего, там абхазская территория. — Лицо бородатого вытянулось.
— Чья?
— Этот обменник абхазцы контролируют, я туда не ходок! — казалось, от возмущения встопорщилась даже бородка продавца.
— Вообще-то это ваша территория… Ваша страна, в конце концов, — сказала мама. Полненький продавец, все это время переводивший взгляд то на маму, то на своего напарника, видимо, чувствуя за него неудобство, тихо и быстро проговорил, натягивая пальто:
— Пойдемте, я вас провожу.
Бородатый пожал плечами, хмыкнул и отвернулся. Мне подумалось, что вот надо же, он боится таких, как Даур, а тот, что пошел с нами в обменник, выходит, не боится. Он тщательно проверил упаковку, подклеил ее скотчем и улыбнулся на прощание с извиняющимся видом.
Я тоже боялась Даура. Завидев его издалека, старалась незаметно проскользнуть мимо. Но это меня не спасло. На кафедре готовились праздновать юбилей преподавателя русской литературы. Несколько человек из нашей группы попросили помочь накрыть на стол, в том числе и меня. Девчонки ушли за посудой в столовую, я осталась на кафедре одна, когда в дверь заглянул Даур. Он стремительно приблизился, говоря опять что-то насчет красавицы. Я отпрянула, пятясь к окну. Как назло никто не заходил, и в небольшой комнатке над старыми лакированными столами и пишущими машинками стояла жуткая тишина. В длинное узкое окно проникали сизые зимние сумерки. Даур подходил все ближе. И тут я почувствовала, что в одной руке за спиной я сжимаю столовый ножик, которым я только что разрезала суфле.
— Отойди, Даур, иначе я тебя зарежу, — сорвалось у меня почти шепотом, но, видимо, от отчаяния это прозвучало настолько правдиво и уверенно, что Даур, дико глядя на перепачканный в креме нож, отшатнулся назад. Дверь за ним захлопнулась, потянув за собой сквозняком форточку.
В тот новогодний вечер, когда мне пришлось наблюдать его страстный до исступления танец, он выдохнул свое последнее «ха!» и разрешил диск-жокею продолжать вечер по намеченной программе. Заиграл какой-то блюз. Еще никто не пришел в себя от неожиданного выступления Даура, и в середине зала не появилось ни одной парочки. Он прошел через весь зал и вдруг остановился напротив меня. Свита, перешептываясь, наблюдала у стенки.
— Разрешите вас пригласить, — почему-то на «вы» сказал Даур. Не дождавшись ответа, он повлек меня к центру, соединил свои руки у меня за спиной, оставив между нами почтительное расстояние. От напряжения этот проклятый блюз казался бесконечным. Даур смотрел куда-то в сторону, он тяжело дышал, на лбу блестели бисеринки пота. Белоснежная шелковая рубашка вздымалась на груди, в вороте поблескивала тонкая золотая цепь.
— Спасибо, — сказал он в конце.
В последний раз я увидела Даура во дворе института. Стояла прохладная бледная весна, сухой асфальт был чисто выметен. Даур схватил меня за руку.
— Погоди. Ты меня извини, если что… — Он крепко пожал мою руку. — Ты хорошая девушка… Если кто обидит, скажи — Даура знаешь.
И ушел, высокий и стройный, оставив меня в изумлении. Только блеснула цепь на мощной шее. Про себя я не смогла не отметить, что это уважение досталось мне недешево.
Признаться, я вспоминала о нем, когда его уже давно не было в Москве. Окончив институт, он уехал домой и сразу попал на войну. Разгорелся грузино-абхазский конфликт. Я вспоминала о нем, когда на экране телевизора мелькали кадры хроники уже новой — чеченской — войны. Показывали эти гордые горбоносые лица в туго затянутых косынках с арабской вязью на лбу, а вокруг танки, танки, камуфляж, стволы автоматов и почерневшая изуродованная земля. Такой запомнилась мне история первой чеченской кампании. Лица с колючими и жесткими взглядами, а на них — выражение суровой неприступности. Сказать честно, я переживала за этих людей, не желая при этом встретиться с ними в реальной жизни.
С той поры прошло без малого пять лет. Я заканчивала институт и собиралась ехать домой в Алма-Ату. И на том же самом месте, где я в последний раз видела Даура, у старой облупленной скамьи, где я остановилась полюбоваться заполненной зачеткой, услышала знакомый глухой голос:
— Ну привет, Нургуль.
Это был Даур.
— Привет, — не сказать, чтобы я обрадовалась встрече.
— Вот зашел в институт, а знакомых никого и не встретил. Только тебя.
В его голосе звучало столько обычной доброжелательной, с грустинкой, человеческой интонации, столь нехарактерной для него, что я удивилась: может, обозналась?
— Даур?
— Даур-Даур.
Мягкое серое кашемировое пальто, тупоносые начищенные туфли, запах дорогого одеколона — все тот же шик, но как переменился Даур! В его лице, в еле наметившихся мелких морщинках вокруг глаз не было и следа былой удали и самоуверенности. Потускневшие глаза хранили усталость и затаенную тревогу, но вместе с тем его лицо приобрело какую-то новую, обветренную и грубоватую прелесть.
«Такси-такси, вези-вези, вдоль ночных доро-ог…» — донеслось из студенческого кафе.
— Зайдем? — кивнул он в сторону открытой двери. — Пожалуйста! Так мне грустно здесь стало, когда увидел этот двор…
Мы взяли кофе и сели за свободный столик. Мне так ясно помнился тот, довоенный юный Даур — легкий и сильный, что теперь, глядя на него, у меня сжалось сердце. Теперь передо мной сидел взрослый мужчина, осунувшийся, с усталым взглядом и темными кругами вокруг глаз. Он сухо и коротко рассказал о том, что несколько лет провел в окопах, что в Москву приехал в Склиф.
— Пива не хочешь? — спросил он.
— Нет, спасибо.
— Замуж не вышла?
— Нет.
— Ну парень-то есть?
— Есть.
— Ну и хорошо… А ты помнишь Алхаза? Со мной учился? Он ведь всю войну тут, в Москве, отсиделся. Магазин купил. Я у него остановился… Завтра мне на рентген. Осколок в боку, да еще ухо надо проверить, левым совсем не слышу.
Он говорил так же отрывисто, однако я поняла, что впервые разговаривала с ним без страха.
— Спасибо, что поговорила со мной. А то, знаешь, так взгрустнулось… никто меня не знает, не помнит, не то, что раньше.
Мы вышли на улицу и медленно двинулись по промозглой Бронной. Неужели только теперь я поверила в романтизированные, как мне некогда казалось, образы горцев из русской литературы, в Хаджи-Мурата и Казбича, и поняла, что эту документальную хронику я смотрела через призму так называемого художественного вымысла, читанного еще в школе? И неужели эта правда оживает только вместе с новыми войнами, так обостряющими человеческие отношения? Даур шел молча, глядя под ноги, засунув руки в карманы распахнутого пальто. Под ногами хлюпала привычная московская слякоть. Мокрый снег осыпал прохожих, спешащих домой после трудового дня. Мы расстались на Страстном.