Глава пятая,
в которой рассказывается о барахолке, о вещах и любви к ним, о китче, о кольце русского поэта и о картах Таро
Аптекарь был барахольщиком. То есть он считал себя коллекционером, но я-то знал, какими бывают настоящие коллекционеры. Такими, как Оскар. Коллекционирование — это прежде всего дисциплина и система. Да, конечно, и страсть тоже. Без этого нельзя. Но и без системы ничего не получится. То есть если ты, скажем, собираешь марки с животными, то ты и будешь гоняться за марками с комарами, даже если этих тварей терпеть не можешь, и с наслаждением будешь вставлять в альбом редкую марку, исполненную бездарным графиком. Аптекарь ни за что бы так не поступил. Никто, даже он сам, не смог бы внятно определить принцип, по которому строилось его собрание. Вещи, картины, книги, что оседали у него дома, приобретались согласно единственному и непрофессиональному, в смысле коллекционирования, критерию — личной привязанности.
В последнюю субботу каждого месяца, поутру, мы отправлялись на окраину города, где между стеной армянского кладбища и трамвайными путями располагалась барахолка, куда съезжались антиквары и торговцы не только из города, но и из самых отдаленных районов. Высокие, иссиня-черные, словно сами вырезанные из какого-то экзотического дерева, суданцы торговали поддельными африканскими масками. В тряпичном ряду можно было купить старые кальсоны с начесом, рваный мундир времен Аустерлица, новую синюю китайскую куртку и все еще роскошный, хоть и потертый халат с прошитым ромбами бархатным воротником.
Старики из далеких деревень раскладывали на сухой земле заржавелые серпы, молотки, вилы и утюги, в которые закладывают раскаленные угли. Перед усталыми женщинами с выцветшими лицами и скорбно поджатыми губами лежали на кружевных скатертях с застиранными пятнами наперстки, чашки и блюдца, вышитые гладью салфетки, потемневшие вилки, ложки, ножи, подставки для столовых приборов, алюминиевые подстаканники.
Коллекционеры с непроницаемыми равнодушными лицами и беспокойными хищными глазами выискивали могущие затесаться среди разной мебели, мраморных статуэток, картин в тусклых бронзовых рамках раритеты.
Дальний Восток был щедро представлен пластмассой и синтетикой: игрушки, часы, веера, плащи, брюки… Среди этого дешевого барахла там и сям мелькали нежно-розовые, с капризными чувственными изгибами большие океанские раковины, коробочки из темно-зеленого нефрита и украшенные тонким орнаментом палочки из слоновой кости.
Как я уже говорил, Аптекарь был возмутительно всеяден, и все же была некая область, которая с неизменным постоянством притягивала его к себе, и редко возвращались мы с блошиного рынка без того, чтобы он не выудил оттуда очередной трофей. Живопись примитивов или китч… И если его любовь к примитивам я разделял (беседы с Художником немало тому способствовали), то страсть к китчу оставляла меня в смущении и тревоге.
Боже, что он только не тащил в дом! Копилки в виде пузатых свинок с глупыми улыбками на розовых рыльцах и в виде сладострастно выгибающих спины кошек, фарфоровые статуэтки балерин, конькобежцев и собачек, канделябры, которые поддерживали томные полуголые дамы, зеркала в рамах из фарфоровых ангелочков и позолоченных роз, чугунные статуэтки Дон-Кихота на Россинанте и без него, бронзовые бюсты Муссолини и Пушкина…
Аптекаря мое смущение немало забавляло, но однажды он все-таки решил его развеять. Для этого он смешал мне коктейль из персикового компота, розовой воды, ложки джина, двух ложек портвейна, капли барбарисной эссенции, положил в бокал ломтик лимона, пьяную вишню и несколько листиков мяты. Я осторожно попробовал.
— Что, вкусно? — ехидно поинтересовался довольный собственным творчеством Аптекарь. — Кстати, любого профессионального бармена стошнит при одной мысли о такой рецептуре. И знатоки коктейльного дела скривят нос. А меж тем вкусно. Так и китч: то, что в глубине души каждому нравится, но признаваться — неловко. О вкусах, конечно, не спорят. Но понятие дурного вкуса все-таки существует. Вопрос в том, тождественны ли эти понятия — китч и дурной вкус. Я утверждаю, что нет. Китч отнюдь не так прост и наивен, как представляется на первый взгляд. Напротив, он хитроват. Он озабочен такими понятиями, как красота и роскошь. Он сентиментален. Китч, по большей части, неосознанная пародия на высокое. Но он всегда последователен. И всегда гармоничен. А вот нарушение последовательности, логики, гармонии — это и есть дурной вкус. Таким образом, бесценная тарелка эпохи Мин на столе в «Макдоналдсе» — такая же безвкусица, как тарелка с Дональдом Даком в хорошем ресторане. И таких примеров я могу тебе привести сколько угодно из любой области, будь то мода, интерьер, литература и, кстати, человеческие отношения.
Часами мы таскались вдоль рядов, и ничто, будь то старая машинка для стрижки волос, безногая пластмассовая кукла с выпавшим бледно-голубым глазом или набор ликерных рюмок, не могло укрыться от его пристального взгляда.
— Понимаешь, малыш, — говорил он, крутя в руках приглянувшуюся ему вещицу, — вещи — это обитель памяти. Там, за стеной, — он кивал в сторону кладбища, — фикция, безликая мраморная плита, под которой ничего нет. Так же как ничего не стоит за именем и датами. Ну, еще фотография, пескоструйный портрет, бюст, имеющий отдаленное сходство с покойным. И, как говорится, вечный покой — смерть, а точнее, фикция смерти. Здесь, — его подбородок дернулся в сторону трамвайных путей (этот жест всегда указывал на высшую степень презрения, испытываемого Аптекарем к тому, на что подбородок указывал), — наоборот, движение, суета. Успеть сюда. Не опоздать туда. Фикция жизни. Но вот здесь, — он удовлетворенно озирал барахолку, — здесь все сразу: и жизнь, и смерть, и даже жизнь после смерти.
Вообще-то мне приходилось выслушивать от него и прямо противоположные по смыслу речи: о жизненности кладбищ, о высокой осмысленности трамвайной давки, — и поначалу такая непоследовательность мне мешала, но постепенно я не только привык к этим неожиданным переменам, но, пожалуй, даже начал догадываться об их смысле.
— …Только глупые, бесчувственные люди не любят вещи. Не понимают вещей. Я не представляю, как можно менять дом, обстановку, посуду. Да, конечно, катастрофы, пожары, потопы… Ну, побилось… Но добровольно? Потому что сменилась мода? Оттого что удобнее? Посмотри на эту чашку. Разве ты не видишь хрупкие тонкие пальцы, которые держали ее? Не видишь свежие губы, которые так деликатно касались каемки? Не чувствуешь аромата золотистого чая?.. Цейлонский? — Он опустил свой длинный нос в чашку и принюхивался. — Да, цейлонский. Люби вещи, малыш. Их пропитывает время, их полируют людские судьбы, на них патина желаний, надежд, слез, смеха… — Нежно поглаживая поднятую с расстеленного на земле коврика шкатулку, он начинал торговаться без зазрения совести.
Как я уже говорил, его могла оставить равнодушным ценнейшая музейная вещь и чем-то притянуть незамысловатая, бесхитростная вещица. Так, после долгой торговли он за половину назначенной цены оттягал шесть крохотных кривых и косых ликерных рюмочек и долго уверял кавалеров, что они принадлежали грузинскому князю Косашвили. Ликеры Аптекарь терпеть не мог, поэтому рюмочки стояли в буфете без употребления, что не мешало ему время от времени доставать одну, разглядывать на свет и ставить на место с удовлетворенным ворчанием:
— Ах, вы мои малюпатенькие!
Что только он не тянул в дом! Коровьи колокольчики, пишущие машинки, оловянные солдатики, деревянные лошадки, ордена, медали, кинжалы, пуговицы…
Кстати о пуговицах. Как-то он вскользь спросил:
— Ты обращал внимание на кольцо Эжена?
И, когда я в ответ утвердительно кивнул, рассказал:
— Около ста лет назад молодой человек из далекой России бродил по стамбульскому базару. Этот человек любил Восток, экзотику, приключения и писал стихи. Об изысканном жирафе, к примеру. Тем не менее он знал толк в вещах и чувствовал их. Проходив по базару несколько часов, он купил одну рубиновую пуговицу. А потом вернулся в свою Россию и подарил эту пуговицу своей невесте, весьма изысканной девушке с длинной, пусть и не такой, как у жирафа, но очень длинной и красивой шеей. Невесте своей он сказал, что пуговицу эту срезали с кафтана византийского вельможи при взятии Константинополя. Сообщил ли ему историю пуговицы торговец, толстый усатый (они все усатые) турок, или он ее выдумал, нам неизвестно, скорее всего, выдумал, ведь он был поэтом. С женой он вскоре развелся. Потом была война, и он воевал храбро и достойно, как подобает русскому офицеру и русскому поэту. А затем, обвиненный в заговоре, так же достойно и мужественно встретил смерть в подвалах ЧК. Через много лет его вдова отдала эту пуговицу своей подруге, которая, в свою очередь, подарила ее на совершеннолетие своему соседу, милому человеку по имени Алекс Костомаров. Она относилась к нему как к сыну — своих детей у нее не было. Он сделал из пуговицы кольцо, которое преподнес невесте в качестве свадебного подарка.
— А как оно попало к Эжену?
— После смерти жены Алекс, вместо того чтобы отдать кольцо сыну, вручил его на хранение мне, а я, поразмыслив, передал его нашему другу. И вот уже много лет я жду, когда оно решит, что настал ему срок пуститься по жизни дальше. Да… Вещи сами выбирают своих владельцев.
В зале (по-моему, я уже упоминал об этом) на столах и в шкафах стояли морские навигационные приборы — предмет зависти и восторгов Оскара. На полках книжных шкафов теснились вахтенные журналы давно исчезнувших кораблей, лежали письма и открытки, посланные неизвестными отправителями неведомым адресатам, и, наконец, в специальной витрине хранились колоды карт.
— Эти карты знают о жизни такое, что нам с тобой и не снилось, малыш. Бубновые тройки, пиковые семерки, трефовые валеты и червонные дамы хранят истории любви, измен, смертей, удач, предательств.
— А вы умеете гадать на картах?
Он подошел к витрине и достал колоду карт:
— Ей больше двухсот лет. Когда-то она принадлежала самой мадам Ленорман. Ее тасовал Сен Жермен. А мне секрет Таро открыла Мишель. Это было много лет назад, в Провансе. Лето было таким, что даже ночами все вокруг полыхало жарой. Но ее благоухающая лавандой кожа оставалась сухой и прохладной. В ту ночь под черными кипарисами, словно ввинченными в звездное небо рукой арльского безумца, она трижды раскидывала колоду. Потом собрала карты и вложила их в мою влажную от ее слез руку: «Возьми, мне они больше не понадобятся». Я хотел возразить, но она зажала мой рот рукой. Затем поднялась. Ее влажные глаза были печальны. «Прощай, мой маленький кавалер. Не забывай меня. И помни: карты сказали, что ты — их последний владелец и чтобы ты остерегался огненной колесницы».
Аптекарь замолчал.
— А что было потом?
— А потом она растворилась в ночи, и я больше никогда ее не видел.
— Никогда?
— Никогда.
Мне стало страшно, и я сказал:
— Откройте мне карты. Пожалуйста.
Аптекарь внимательно посмотрел на меня:
— Любопытство здесь неуместно. Это решение. Это поступок. Не думаю, что твоя мать одобрила бы его.
Тут уж мне стало совсем нехорошо. Во рту пересохло, и я смог выдавить только одно слово:
— Пожалуйста.
Аптекарь взял карты. Вот так мне стало известно, что судьба моя — искать какой-то дворец, а для этого отправиться в Ливан, где меня поджидает смертельная опасность.