Книга:
Ученик аптекаря
Назад:
Глава четырнадцатая, в которой рассказывается про встречи героя и Зайчика, приводятся рассуждения Аптекаря о любви, упоминается о занятиях с кавалерами и, наконец, описывается свадьба Поляка
Дальше:
Глава шестнадцатая, в которой рассказывается о допросе в полиции, а также о ночи, проведенной у Вероники, и о том, чем это закончилось
Глава пятнадцатая,
в которой рассказывается о смерти жены Кукольника, трагической гибели Поляка и об открытии, сделанном Оскаром в библиотеке каббалиста
Аптекарь обожал фольклор — устный, музыкальный, — и эта его привязанность передалась и мне тоже, и потому я к пословицам и поговоркам отношусь с уважением, а не как к отжившей рухляди. В частности, мне не раз на собственном опыте приходилось убеждаться в справедливости поговорки «Пришла беда — отворяй ворота». А еще, также путем личных наблюдений, я убедился, что череде бед и горестей обычно предшествует вроде как ничем не связанное с ней событие. А то, что событие это не просто так событие, а предупреждение, понимаешь, увы, как правило, задним умом. Вот таким сигналом и стала свадьба Поляка, да только никто на сигнал этот внимания, как водится, не обратил. И до сегодняшнего дня мне порой хочется верить, что, не сделай он эту глупость, или, как печально сказал Анри, не влипни он в эту вонючку, все могло пойти по-иному, но, с другой стороны, как сказал бы Эли, пойти по-другому — оно, может, и пошло бы, да только все равно пришло бы туда, куда должно было прийти. А Художник, скорее всего, заметил бы в ответ, что прийти оно, конечно, пришло бы, но поступать надо в соответствии со своей натурой и не напяливать чужую личину, даже если она красивее собственной физиономии.
В общем, как ни крути, но именно после этой треклятой свадьбы все пошло вкривь и вкось. Через две недели умерла жена Кукольника. На кладбище он молчал, равнодушно глядя широко открытыми глазами то в голубое весеннее небо, то на могильщиков, деловито забрасывающих яму песком и камнями. Потом, ни с кем не прощаясь, повернулся и, посвистывая, ровной походкой пошел к своему фургону, легко запрыгнул в него, завел мотор и тронулся с места. Проехав метров двадцать, остановился, дал задний ход, поравнялся с нами и, равнодушно глядя на нас, сказал:
— Приходить не надо. — И уехал.
Появился он через две недели. Поставил на стол бутылку бренди, взглянул на Марию. Мария достала из буфета бокалы, поставила на стол. Кукольник взял бокал в руки, щелкнул по нему. Бокал пробежал по рукаву, наклонился к уху.
— Не может быть, — ужаснулся Кукольник.
Подпрыгивая, бокал лихорадочно шептал ему на ухо неслышные нам слова.
— Ну, хорошо. — Кукольник снял бокал с плеча, поставил на стол и провел пальцем по ободку. Бокал отозвался чистым высоким звуком. — Так-то лучше. Какие у нас секреты…
Открыл бутылку, налил. Все выпили, помолчали.
— Прощаться пришел? — нарушил тишину Аптекарь.
— Прощаться, — сказал бокал.
Я вздрогнул и тут же выругался про себя — способность Кукольника чревовещать всякий раз заставала меня врасплох.
Кукольник провел левой рукой по щеке Марии, и на его ладони оказались две сережки с голубыми камешками, улыбнулся, дотронулся до пышной гривы Елены и вынул из волос зеленые бусы. Протянул женщинам — на память.
— Чего ты? — тускло сказал Поляк. Последнее время он часто бывал тусклым. — Чего ты?
— Чего ты, чего ты, — передразнил Кукольник. — Да ничего. В дорогу пора…
Я смотрел на его спокойное лицо и отчетливо понимал, что вижу его в последний раз.
— Ты не вернешься, — сказал я.
— Не вернусь. — Кукольник ласково взглянул в мои повлажневшие глаза. — Но мы оба будем помнить друг друга, не так ли?
Я молча кивнул.
— Время от времени мы даже будем разговаривать друг с другом.
— А как? — встрепенулся я. — Ты будешь звонить?
— Нет, — улыбнулся Кукольник. — Звонить не буду. Но для того, чтобы говорить друг с другом, телефон не нужен.
— А стакан нужен, — заявил бокал.
— Тсс! — Кукольник щелкнул его по крутому стеклянному боку. — Ишь, какой умник нашелся! Впрочем, — он подмигнул Поляку, — от стакана пользы точно больше, чем от телефона.
Побарабанил пальцами по столу. Встал. Поцеловал руку Елене и Марии. Коснулся губами щеки Вероники. Хлопнул меня по плечу. Повернулся к кавалерам. Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом Кукольник сделал шаг вперед, поочередно обнял каждого, повернулся и пошел к выходу. На мгновение его темный силуэт замер в светлом прямоугольнике дверного проема. Не поворачиваясь, он махнул рукой, и двери закрылись.
— Чего стоять, — буркнул Аптекарь, тяжело опустился на стул, исподлобья взглянул на кавалеров, взял бутылку, плеснул каждому и приподнял бокал. — Погладим дорожку…
Не успела, так сказать, осесть пыль, поднятая уходом Кукольника, как завертелась катавасия с Поляком. По слухам, нелады с молодой женой начались у него чуть ли не сразу после свадьбы. Откуда брались эти слухи, я не знаю, так как Поляк ничего никому не говорил, но он все чаще и чаще засиживался у нас допоздна, а порой даже оставался ночевать.
В общем, двух месяцев ему хватило, чтобы переселиться в свою клинику, оставив дом женщине с тонкими губами.
Конкретных причины разрыва он никому не сообщал, тем паче что в такой ситуации не так легко бывает их определить.
Собственно, причина и без того всем была ясна, а что послужило поводом — какая разница: может, она не с того конца яйцо разбивала. В городе меж тем упорно утверждали, что жена оставила Поляка по причине его полной мужской несостоятельности.
Прием в клинике Поляк вести перестал, пациентов передал другим врачам, а сам в головном уборе вождя ихтиосов на обритой голове и в порванной на груди рубашке сидел на полу, распевал воинственные песни индейцев вперемежку с грустными песнями евреев Восточной Европы, и количество пустых бутылок в углу росло день ото дня. Вот таким, опухшим от пьянства, хрипло выкрикивающим никому не понятные слова, нашел Поляка обеспокоенный его длительным отсутствием Аптекарь и привел к нам. Несколько дней он поил его травяными отварами, пичкал какими-то микстурами, и постепенно Поляк пришел в себя, точнее, поздоровел, но глаза его оставались тусклыми, словно подернутыми мутной пленкой. Часами сидел он молча, невидящим взглядом уставившись в стену, и даже Матильда не могла его развеселить. Послушно, как ребенок, он глотал горькие пилюли, но по-прежнему оставался ко всему безучастным и безразличным.
И все же искусство Аптекаря победило: в глазах Поляка появился блеск. В тот день он спустился из своей комнаты и, когда Елена протянула ему мензурку с зеленой жидкостью, отвел в сторону ее руку, неожиданно прижал к себе, крепко поцеловал в губы, а потом, лукаво глядя на оторопевшую Елену и Аптекаря, тряхнул головой и заявил:
— Вот настоящее лекарство, а не твои дурацкие примочки!
Чудная весть в мгновение ока донеслась до кавалеров, и перед заходом солнца все они собрались на пир, посвященный чудесному исцелению Поляка.
О, как меня восхищали их неподдельное счастье, их всегдашняя готовность отставить в сторону свои насущные заботы и отдаться веселью, их умение радоваться, их способность любить…
А потом Поляк уселся за рояль, и хрустальные бусинки шубертовских вальсов светлой волной рассыпались по залу. Кавалеры кружили женщин, и тень крокодила в такт подпрыгивала на стене.
А когда гости разошлись и мы все принялись убирать со стола, Поляк подошел к Елене, задумчиво накрутил на палец ее рыжий локон и взглянул ей в глаза. Он ничего не сказал, только смотрел, и во взгляде этом была такая тоска, такая боль, что Елена растерянно повернула голову к Аптекарю. Аптекарь еле заметно кивнул ей. Словно не понимая, она продолжала смотреть на него, и снова голова Аптекаря еле заметно наклонилась вниз. Тогда Елена поставила на стол тарелки, вытерла руки о передник, обняла Поляка за плечи и повела его в процедурную. Честно сказать, я растерялся. Да нет, растерялся — это не то слово. Я был ошеломлен.
Как я уже рассказывал, Елена и Мария делали пациентам процедуры по методу Аптекаря. Что же касается кавалеров, то, во-первых, болезнями, предполагающими эти процедуры, они не страдали, а главное, все мы — Елена, Мария, кавалеры — были одним братством, мы были семьей! Поляк, благородный, мужественный Поляк, как он мог! И Аптекарь! Как мог он разрешить это?
Аптекарь что-то тихо говорил Веронике, но я их разговора не слышал, я механически перетирал тарелки, а в душе моей, как говорится, кипела буря.
Да, в те минуты я был растерян, удивлен, возмущен, и много лет прошло, прежде чем я понял, что происходит в сердце мужчины, когда он смотрит на женщину так, как смотрел тогда Поляк на Елену, словно бык на тореро, зная, что пришел его час, а потом, подставляя шею, наклоняет голову, и если есть какая-то надежда в его бычьем сердце, так это надежда на то, что удар будет точным.
Крик раздался, когда мы уже домывали посуду. Это был долгий, нескончаемый, пронзительный крик. Аптекарь, отшвырнув полотенце, бросился в процедурную, Вероника, Мария и я рванулись за ним.
На полу, скорчившись под простыней, которую набросил на нее Аптекарь, дрожала Елена, а на постели лежал Поляк. Его задранное к потолку лицо было темным, почти черным, и в открытых, неподвижно смотрящих в потолок глазах отражалась лампочка. Склонившись, Аптекарь приложил палец к шее, подождал несколько секунд, потом протянул левую руку к лицу Поляка и одним движением опустил его веки. Распрямился, вышел из комнаты и вернулся, держа в одной руке бокал и бутылку коньяка в другой. Налил до половины и протянул бокал Веронике:
— Пусть выпьет.
Вероника поднесла бокал Елене, которую поддерживала Мария, и зубы женщины стукнули о стекло. Она отхлебнула глоток, ее передернуло.
— Пей, пей, — ласково сказала Вероника, а Мария тихо гладила спутанную рыжую гриву.
Елена допила до конца и подняла глаза на Аптекаря:
— Он умер?
Аптекарь кивнул.
— Умер. — Ее снова передернуло.
Аптекарь неловко опустился на пол и положил руку на плечо всхлипывающей женщины:
— Елена… за все эти годы не было человека, нуждавшегося в помощи больше, чем он. Все его рассказы о женщинах были только рассказами. Но он был сильным, гордым человеком и никогда никого не просил о помощи. А когда он впервые за многие-многие годы влюбился, то решил, что любовь совершит чудо. Но он не учел, что для чуда нужны двое. Он всегда рассчитывал только на себя. И потерпел поражение. И тогда он понял, что не в силах больше нести свою ношу. Такое случается даже с такими сильными и гордыми людьми, как он. И когда это произошло, то ты оказалась единственным человеком, к которому он смог обратиться, потому что верил, что ты можешь ему помочь. Посмотри.
Елена, все еще продолжая всхлипывать, подняла голову, и все мы вслед за ней повернулись к кровати, на которой лежало тело Поляка. Его лицо было спокойным, даже счастливым.
— Смотри, — прошептал Аптекарь, — смотри.
Детородный орган Поляка стоял, устремленный к потолку.
— Не может быть, — выдохнула Мария, — он же мертвый.
— Вообще-то, не может, — согласился Аптекарь, — но… Ты видишь, Елена?
Слух о чуде мгновенно облетел весь город. Скорее всего, его разнесли санитары и работники похоронной команды. Десятки тысяч людей шли за открытым гробом, в котором лежал Поляк в головном уборе вождя ихтиосов. В скрещенных на груди руках был зажат томагавк. Темная ткань, которой он был покрыт, ниже пояса высоко вздымалась, будто какой-то хулиган вставил под нее большую толстую свечу. Но то-то и оно, что это была вовсе не свеча, и всем это было хорошо известно.
Могила Поляка стала местом паломничества еще до того, как на ней установили призванную напоминать о чуде пятиметровую гладкую колонну с закругленным концом. Толпы бездетных женщин со всех концов страны и даже из-за границы, граждане с расстройством мужской функции непрерывной рекой струились на кладбище. Надо полагать, что некая неведомая науке сила от этой колонны исходила, иначе не утвердилось бы за ней прозвище «Животворящий столп».
Еще более удивительным представляется тот факт, что у всех девочек, появившихся на свет после того, как их будущие матери обнимали и целовали этот самый столп, были волосы цвета темной меди, а мальчики рождались без крайней плоти и с родимым пятном размером с горошину под левой лопаткой, точь-в-точь как у Поляка.
Лето в том году выдалось невероятное — даже по ночам столбик ртути не опускался ниже 28 градусов. И возможно, по этой причине все были какими-то дергаными и нервными. Собственно, матушке моей много было не надо, она и при сносной температуре спокойствием не отличалась, но тут ее и вовсе зашкаливало. Проклятия и жалобы на коллег, погоду, судьбу и отсутствие денег — у нее, поскольку у других с этим проблем не было, — так и сыпались, и количество окурков с кроваво-красным ободком на белом фильтре превышало обычную норму. Даже всегда спокойная Вероника однажды сорвалась на Эжена, когда тот пришел, благоухая духами «Нина Риччи».
— Мог бы душ принять, — сухо сказала она.
Эжен обиделся и дня два жаловался на незаслуженную выволочку, он, по его словам, душ принимал минимум три раза в день.
В разговорах кавалеров сквозило несвойственное им ранее напряжение. Как-то рано утром спустившись в зал, я неожиданно застал там Оскара и Аптекаря.
— А я тебе говорю: ничего он там не найдет! — Оскар стукнул кулаком по столу. — Как она может попасть во дворец ливанского набоба, которого ничего, кроме «роллс-ройсов» и золотых унитазов, не интересует!
— Беглец знает, что делает, — упрямо возразил Аптекарь. Хмурое лицо его было усталым, щеки ввалились. Последнее время он часто, порой на несколько дней, исчезал куда-то.
Увидев меня, они замолчали, и я, почувствовав свою неуместность, извинился и ушел.
Художник заперся в своей мастерской. Аптекарь по секрету шепнул мне, что Оскар уговорил какого-то своего приятеля-промышленника, строящего крупный торговый центр, заказать Художнику гигантскую фреску «Триумф потребительского общества», и теперь тот с утра до ночи рисовал эскизы аллегорических фигур — музы кредита, нимфы банковского процента, гения торговли и так далее.
Эли не вылезал из синагоги. Девятого ава помер его каббалист, тот самый древний старик. Эли еще больше укрепился в своем мнении относительно святости учителя, поскольку умереть в такой большой праздник — это честь, выпадающая только на долю праведников.
Честно говоря, я, при всем уважении к Эли и каббалисту, этого мнения не разделял, поскольку праздником, да еще и большим, называть Девятое ава, день траура, напоминающий о разрушении первых иерусалимских храмов, на мой взгляд, было неуместно.
Все то время, что Эли не молился за упокой души своего старичка, он посвящал хлопотам по разделу его имущества, так как именно на Эли, а не на кого-то из своих бесчисленных дочерей, сыновей и внуков, померший каббалист эту задачу свалил. Думаю, что это было мудрым решением, иначе наследники перегрызлись бы друг с другом, а так, помимо естественного, но, как я понимаю, умеренного горя, их сплачивали недоверие и подозрительность по отношению к Эли. Собственно, имущества там было не так уж много: в основном книги, небольшая, но, по словам Оскара, ценная коллекция иудаики — подсвечники, коробочки для пряностей и всякая другая ритуальная утварь — и, наконец, квартира.
Разбором библиотеки Эли упросил заняться Оскара, а сам ломал голову, как по справедливости разделить деньги, вырученные за продажу квартиры, и что делать с серебром: продать, поделить? В общем, он тоже был озабоченный и нервный, тем паче что каждый из наследников справедливость понимал по-своему, но все вместе они понимали ее не так, как Эли.
Единственным человеком, невосприимчивым к пагубам погоды, оказался Анри. Завершение Агрегата приближалась к концу.
Странное, ни на что не похожее сооружение возвышалось среди деревьев внутреннего двора. Я про себя называл его Вавилонской башней, уж очень оно было похоже на картину Брейгеля: арочки, лесенки, колонны, колесики, передачи… Как во всем этом разбирался Анри, для меня оставалось загадкой, а он, мокрый от пота, неутомимо сновал внутри своего Агрегата, шлифовал, красил, лакировал.
— Осенью, понимаешь, полетим! — весело кричал он, высовывая из кабины голову и смахивая каплю пота с длинного носа.
С Зайчиком я виделся почти каждый день. Ее группа была нарасхват, и с вечера до поздней ночи они выступали на дискотеках и в ночных клубах. До полудня она отсыпалась, а потом мы встречались и шли на море. Она сбрасывала рубашку и шорты и тут же неслась в воду.
Я, хоть и умел плавать, воды боялся (сказывалась та стародавняя история, когда я тонул в бассейне) и держался у берега. Зайчик тянула меня на глубину, я отказывался, мы начинали бороться, летели брызги, а потом, вдоволь насытившись возней, она исчезала под водой и, через несколько мгновений вынырнув из глубины, уже метрах в пяти от меня, устремлялась к горизонту, а я возвращался на берег, падал на простыню, и на моем теле горели ожоги ее прикосновений. Минут через двадцать она возвращалась, смешно, как собака, тряся головой, чтобы вылилась из ушей вода.
— У тебя ничего не выходит, потому что ты зажатый, — сказала она, вытирая полотенцем волосы. — Плавать надо так же, как танцевать и заниматься любовью, — легко, без напряжения. — И, откинув полотенце, повернулась ко мне. — Хочешь, я тебя научу?
Сердце мое замерло. Ее губы были приоткрыты, а глаза смотрели на меня серьезно и прямо.
— Хочешь?
Я отвел взгляд.
— Потом как-нибудь, — сказал я старательно-беззаботным тоном, — у меня сейчас на танцы времени нет.
Какое-то время мы оба молчали. Я готов был, подобно крабу, зарыться в этот горячий песок и не вылезать никогда.
— Нет так нет, — тряхнула она влажными волосами. — Тогда пойдем, мне еще к Софи за костюмами заехать надо.
Вот так и тянулось, набухая, словно нарыв, это проклятое жаркое лето. По ночам, мокрый от скользкого пота, сбросив влажную простыню на пол, я метался по постели, злясь на весь свет, а больше всех на Аптекаря, загнавшего меня в угол своими пророчествами. И каждую ночь, вонючий, жирный, как керосин в канистре, плескался во мне страх. Впервые в жизни я чувствовал себя абсолютно одиноким, и это в тот момент, когда мне так необходим был совет, да что там совет, мне попросту нужна была помощь.
Матушка наверняка нашла бы выход, но тогда пришлось бы рассказать ей о Зайчике, а что из этого могло выйти, я представлял себе настолько хорошо, что идея отметалась напрочь.
Я попытался было поговорить с Аптекарем, но тот раздраженно пробурчал, что-де все, что ему было на сей счет мне сообщить, он уже сообщил и добавить ему нечего. Это, конечно, было неправдой, ибо, во-первых, Аптекарю всегда было что сказать, и, во-вторых, он мне сообщил только факты, а что с ними делать — сказать не сказал. Как бы то ни было, то ли из-за занятости, то ли из-за чего-то еще, от разговора он явно увиливал.
В отношениях с Зайчиком тоже произошли перемены. Мы по-прежнему ходили на море, купались, ели мороженое, бродили по городу — в общем, все было как бы по-старому, — но все чаще и чаще я ловил на себе взгляд, от которого мне становилось не по себе и хотелось бежать на край земли.
Лето кончилось в одночасье. Оно взорвалось штормом и грозой, которая грохотала всю ночь, а наутро на набережной валялись сломанные деревья, из луж торчали обломки антенн, а колючий холодный ветер гонял по улицам жестянки кока-колы, обрывки газет и разный другой мусор.
Мы сидели в кафе Варшавского. Кафе было пустым, только за столиком в углу, сжимая в руках зонт, горбился человечек в мокром плаще. Перед ним стоял хозяин заведения, Варшавский, сутулый старик с вьющимися седыми волосами.
— Так что же, ром или кальвадос?
— Ром… — неуверенно сказал человек и с надеждой взглянул на Варшавского. — Ром… а может быть, кальвадос?
Варшавский молча пожал плечами.
— Ну, хорошо… хорошо, — засуетился человечек, — пусть будет ром.
Варшавский повернулся и, шаркая, пошел к стойке.
— Плащ-то снимите, — бросил он на ходу.
— Да? Можно?
Человечек вскочил, уронил зонт, поднял его, снова положил на пол и стал стаскивать плащ. Стащив, бочком пробрался к вешалке, повесил плащ, потом вернулся, взял зонт, мелкими шажками добрался до вешалки и, поразмыслив пару секунд, перевесил плащ на крайний крючок.
Варшавский принес ему рюмку с золотистой жидкостью и подошел к нам.
— Чай, пожалуйста, — сказала Зайчик, — с бергамотом.
Варшавский кивнул и взглянул на меня.
— Мне тоже, — быстро сказал я.
За окном громко барабанил дождь. Капли воды блестели в прилипших к голове волосах Зайчика. В руках она сжимала стакан чая. Согрела руки. Поставила стакан на стол:
— Меня приняли в школу.
— Какую школу?
— Школу уличного театра. В Париже.
Я вспомнил, что она мне про эту школу когда-то рассказывала. Я молчал, а потом будто со стороны услышал свой голос:
— Ты улетаешь?
— Да.
— Когда?
— Сегодня ночью.
Дождь забарабанил еще громче.
— Простите, — прошелестел неуверенный голос.
Стоящий за стойкой Варшавский оторвался от телевизора, по которому транслировали футбольный матч, и повернулся к заискивающе улыбающемуся человечку.
— Я тут подумал… в общем, может быть, кальвадос?
Варшавский пожал плечами, открыл бутылку кальвадоса, взял рюмку, протер ее салфеткой, подошел к столику вжавшегося в стул человечка, наполнил рюмку до краев и устремил свой взгляд на клиента.
— Всё, всё, довольно, — пролепетал человек. — Я просто…
Варшавский снова пожал плечами и, вернувшись за стойку, уставился в экран.
Я перевел глаза на Зайчика: она сидела, сжимая в руках полный стакан, и смотрела на меня тем самым взглядом. За ее спиной, на стене, в узкой деревянной рамке висела старинная реклама пастиса. На берегу, спиной к зрителю, стоял солдат и мочился в реку. На фоне голубого неба над зелеными деревьями красными красивыми буквами было написано: «Никогда, никогда не пей воды!» Я сидел, внимательно разглядывая старый, тридцатых годов, постер, спину солдата, коричневый ремень, высокие черные башмаки, складки брюк, травинки на берегу, белые облачка вокруг красных букв, крохотным шрифтом набранные внизу название типографии и количество отпечатанных экземпляров.
Горячие пальцы коснулись моей холодной щеки. Щека была холодной, потому что мы промерзли на улице и я еще не успел отогреться, а пальцы были горячими, потому что она их нагрела горячим стаканом. Потом звякнул колокольчик, и хлопнула дверь. Тяжелая, крашенная темно-коричневой краской старая дверь с глубокими царапинами внизу.
— Я, — человечек в углу стеснительно кашлянул, — пожалуй, пойду. — Он неуклюже выбрался из-за стола и подошел к стойке. — Сколько с меня?
— Один ром, один кальвадос, — глядя в телевизор, сказал Варшавский. — Десятка.
Человек достал из бумажника десятку, разгладил ее, аккуратно положил на стойку, потом, поколебавшись, выудил из кармана несколько монет и пристроил их рядом с купюрой.
— Спасибо, — с чувством произнес он, — большое спасибо.
Не сводя глаз с экрана, Варшавский кивнул.
Человек немного потоптался у стойки, потом просеменил к вешалке, снял плащ, встряхнул его, перекинул через руку, взял зонтик, подошел к двери, приоткрыл ее, несколько раз быстро открыл и закрыл зонтик, а потом неожиданно обернулся, как-то беспомощно улыбнулся мне, подмигнул, развел руки и исчез в серой стене дождя. Громко хлопнула дверь. На столике в дальнем углу золотом отсвечивали две полные рюмки. Интересно, в какой из них ром, а в какой кальвадос, подумал я. Я разглядывал их довольно долго, но решить так и не смог и перевел взгляд на рекламу пастиса. На постер я смотрел так пристально, что четкие линии стали немного расплываться. За окном громко стучал дождь.
Через неделю дожди прекратились. Словно на старинной картине, с которой реставратор убрал слои потемневшего лака, грязи и копоти, проявились в пейзаже далекие, синей полосой висящие в холодном сиянии неба горы. Все чаще вечерами на огонек заскакивала матушка. Последнее время она все больше и больше жаловалась на усталость, и Аптекарь прописал ей укрепляющую настойку на основе женьшеня и имбиря. Матушка пила настойку и предавалась своим обычным ламентациям. Аптекарь во время ее монологов (а матушка моя была именно что монологического сложения) спокойно тянул виски, дожидаясь, покуда матушкино красноречие иссякнет, и если такое происходило, то флегматично замечал, что, поскольку большинство из известных ему людей, пусть и с меньшей страстностью, рассуждают похоже и каждый уверен, что ему положено благ больше, чем у него есть, то разделить пирог по справедливости не получится, а это ставит под сомнение существование справедливости как таковой; как водится, помянув Универсального Доктора, Аптекарь заключал, что в свете всего вышесказанного бессмысленно и неразумно сокрушаться по поводу отсутствия оной. Но доводы его на матушку не производили ни малейшего впечатления, и не потому, что к логике она была совершенно равнодушна, а потому, что хорошо знала, кому эти блага по справедливости полагаются.
Все чаще и чаще она исподволь шпыняла Веронику, а то, что Вероника, вместо того чтобы принять вызов, отшучивалась или, хуже того, делала вид, что не замечает, взвинчивало матушку еще сильнее.
Сегодня я думаю, что неприязнь, испытываемая матушкой к Веронике, источником своим имела то очевидное сострадание, которое Вероника к ней питала. Гордая, самолюбивая натура, каковой являлась моя матушка, постоянно жаждала всеобщего поклонения, обожания, восторга (справедливости ради надо сказать, что она была готова и к ненависти, вражде, конфронтации), но сострадание она воспринимала как снисхождение, а это было для нее унижением, смириться с которым она не могла. Яркая, блестящая, признающая лишь крайности публичная натура, нуждающаяся в постоянной ответной реакции и непрерывно обновляющемся потоке событий, по нескольку раз в месяц меняющая цвет волос матушка — и спокойная, ироничная, избегающая всякой публичности, никогда не заботящаяся о впечатлении, производимом ею на других, Вероника, всегда готовая прийти на помощь, причем избегая огласки, незаметно. Все было в них разным, и лишь одно — похожим: сильный, твердый характер, ощутимо просвечивающий во всех их поступках. Только если у матушки это был бушующий, вздымающий языки пламени костер, то у Вероники — ясный ровный огонь свечи, свет, который бывает виден за многие километры.
В общем, в этот вечер матушка, как обычно, сетовала на тягости жизни, попутно вставляя шпильки в адрес Вероники. Вероника, словно не замечая (что матушку раздражало еще больше), расспрашивала ее о последней премьере в театре Эрмитаж. Аптекарь молча пил виски, а Анри со свойственной ему галантностью пытался перевести разговор на последние открытия в области космографии, что за этим столом, похоже, интересовало меня одного. Именно тогда раздался заставивший всех нас вздрогнуть стук в дверь.
До сего дня я пытаюсь понять, почему они не воспользовались звонком. Очевидно, суть событий, которые собирается возвестить посланец, диктует форму, в которой эта новость должна быть преподнесена, и в данном случае банальная трель электрического звонка была принесена в жертву драматическим, повелительным ударам. «Так судьба стучится в дверь…» — возможно, эта, скорее всего неизвестная им фраза Бетховена из глубин коллективного бессознательного и продиктовала такую манеру оповещения. Как бы то ни было, стук этот и впрямь прозвучал не как объявление о визите друзей, но как удары глашатая, принесшего судьбоносную весть. А может, это сейчас, зная, прологом каких событий явился этот стук, я задним числом склонен придавать ему значение, которого в нем вовсе не было? Но если это так, почему кавалеры, а это были они, не воспользовались звонком?
Аптекарь, как водится, задрал бровь, матушка радостно встрепенулась.
— Кого это Господь несет? — удивился Анри и поправил шейный платок.
Вероника пошла открывать, и через несколько секунд в зал ворвались Оскар и Эли. Запыхавшийся, бледный Оскар с трудом дышал, и Эли, заботливо помогая ему снять пальто, извиняясь, пояснил:
— Бежали.
Когда они наконец уселись, Вероника поставила перед ними стаканы, и Анри плеснул виски. Эли пробормотал благословение и опрокинул стакан в рот, потом стряхнул капли с усов и бороды. Оскар поднес стакан к губам, рука его дрожала, отпил и поставил назад. Аптекарь молча переводил глаза с одного на другого, и снова, в который раз, я поразился интенсивности его взгляда, впивающегося, цепкого взгляда, от которого некуда было деться.
Оскар стянул с шеи шарф, снова поднес стакан к губам и, не отпив, поставил назад.
— Она здесь, — глядя Аптекарю в глаза, сказал он, — здесь. — И залпом осушил стакан. — Идиот! — Стакан с грохотом опустился на стол. — Как я сразу не смог догадаться!
— Ты нашел книгу… — прошептал Аптекарь.
— Нашел? Да она все время была здесь! — Он вытер рот рукой. — Ты ведь помнишь, что последние упоминания о ней были связаны с Цфатом. Святой Ари и все такое прочее. До этого упоминается Стамбул. Понятно, что сведения о ней надо было искать у каббалистов.
— Вещи сами выбирают своих хозяев, — медленно сказал Аптекарь. — Особенно книги. А такие — подавно.
— О чем это вы говорите? — не выдержала матушка.
— А ты не знаешь? — оживился Эли. Он всегда был к ней неравнодушен, и матушка, втихаря посмеиваясь над ним, аккуратно поддерживала на маленьком огне неуклюжие ухаживания. — Liber Fatis. Владелец этой книги становится хозяином своей судьбы. «И буду приказывать вам в то время…»
Сердце мое забилось: «Господи!..»
— Замолчи, Эли.
Я с удивлением воззрился на Аптекаря: никогда мне не приходилось слышать, чтобы он говорил с людьми таким тоном. Эли осекся и обиженно уставился на Аптекаря.
— Кому-нибудь, кроме вас, о ней известно?
— Нет, — ответил Оскар.
По его голосу было слышно, что и ему тон Аптекаря неприятен.
— Я обнаружил ее…
— В библиотеке рабби Имануэля?
— Да, пару часов назад, и поспешил к Эли…
— Где она? — перебил Аптекарь.
— Мы отнесли ее к Оскару и тут же побежали к тебе… — сказал Эли.
— Смотри, Аптекарь, — устало произнес Оскар, — надо решить, что с ней делать. По закону она принадлежит наследникам рабби. Мы обязаны поставить их в известность. Попытаться купить? Но за сколько? Книга-то бесценная…
— Они выставят ее на аукцион, — мрачно вздохнул Эли. — Их интересуют только деньги.
— Тогда нам ее не видать. — Оскар беспомощно развел руками. — С Ватиканом или Библиотекой конгресса мне не потягаться.
— Вы ее открывали? — Аптекарь не сводил глаз с Эли и Оскара.
Оскар не ответил, а Эли недоумевающе взглянул на Аптекаря.
— Аптекарь, — протянул он, — о чем ты говоришь?
— Вы что, в нее даже не заглянули? — удивилась матушка.
— Есть книги, — повернулся к ней Эли, — которые человеку неподготовленному не то что читать — открывать опасно. Потому что вреда они принести могут не меньше, чем пользы. Как сказано: «…не для них слова Мои».
Аптекарь встал и подошел к Оскару:
— Ты уверен, что это не копия, не подделка?
Оскар пожал плечами.
— Хорошо. Прежде чем обсуждать, что с ней делать, надо убедиться, что это подлинник.
Эли и Оскар поднялись. Аптекарь торопливо оделся, и они двинулись к дверям.
— Зонтик возьми, — сказала вдогонку Аптекарю Вероника.
Стукнула дверь.
Мы остались сидеть за столом. Анри, на которого эта новость, похоже, большого впечатления не произвела, завел разговор о кладах. Вероника приготовила чай. Матушка в разговоре участия не принимала, чай не пила, молча курила. Я знал, что когда она так молчит, то ее лучше не трогать. Прошло часа полтора. Чай был давно выпит, но мы продолжали сидеть, перебрасываясь ничего не значащими словами.
Аптекарь вернулся около одиннадцати. Слышно было, как он копошится в прихожей. Потом он вошел в зал. Сел за стол. Потер озябшие руки. Мы молча смотрели на него. Аптекарь обвел нас взглядом:
— Это она.
Никто из нас не проронил ни слова. Первой нарушила тишину матушка. Она резко встала:
— Мне пора.
— Вас проводить? — предложил Анри.
— Нет, спасибо, я сама доберусь.
После ее ухода мы разбрелись по комнатам. Уснул я не сразу. Наконец-то!
Как бы они ни решили поступить с книгой, но перед тем, как оповестить наследников о находке, Аптекарь, конечно, досконально изучит вожделенное сокровище и отыщет способ, как спасти меня от уготовленных судьбой напастей.
Я долго ворочался, пытаясь представить, что именно и как предстоит мне сделать, пока передо мной не предстал сам Albertus Magnus в залихватски сдвинутой на бок шапке и с книгой в руках. Поплевывая на пальцы, он листал страницы. Время от времени он довольно улыбался, отрывал глаза от книги, поднимал голову и подмигивал мне.
Разбудило меня прикосновение к плечу. Ничего не соображая, я протер глаза и уставился в мрачное лицо Аптекаря.
— Немедленно одевайся. Оскар мертв. Сейчас появятся полицейские. О книге — ни слова. Все, что тебе известно, — вечером Оскар заходил на ужин.
Назад:
Глава четырнадцатая, в которой рассказывается про встречи героя и Зайчика, приводятся рассуждения Аптекаря о любви, упоминается о занятиях с кавалерами и, наконец, описывается свадьба Поляка
Дальше:
Глава шестнадцатая, в которой рассказывается о допросе в полиции, а также о ночи, проведенной у Вероники, и о том, чем это закончилось