Глава 23. В роли исповедника
«Эх, сейчас, если б все нормально было, накатить по чарке-другой, обмывая наше с ним примирение, – мелькнуло у меня в голове по пути в кабинет, – а уж я бы на гитаре такие песни сбацал, пальчики оближешь, но увы – не до медов и не до песен».
Хотя погоди-ка. Я притормозил, застыв на лестнице и прикидывая. Нет, насчет песен все правильно, не время им, а с медком я пожалуй того, погорячился. Думается, полезно ему будет немного расслабиться. Да и разговор пойдет куда откровеннее. Стало быть, с него и начнем. И первым делом, зайдя вовнутрь, я прошелся к своему шкафчику-бару, откуда извлек необходимое. Однако, уже поставив на стол бутыль и два кубка, не преминул осведомиться, не сильно ли Федор проголодался, поскольку вначале хотел бы предварительно переговорить с ним о делах наедине. Разумеется, если он считает такое невозможным, можно потрапезничать, затем устроить некое подобие Малого совета, но….
И выжидающе уставился на него.
– Не до еды мне ныне. С утра кусок в горло не шел и сейчас не желаю, – угрюмо откликнулся он и кивнул. – Наливай, – а пока я набулькивал в кубки темного вишневого меду, он попросил: – А касаемо бояр, то когда закончим нашу с тобой говорю, сами к ним выйдем, но до того, сделай милость, не пущай их сюда вовсе.
– Никого? – уточнил я.
– Никого.
– И… Семена Никитича?
– И его тож, – тяжело вздохнув, подтвердил он. – Веришь ли, но я их отвратных рож видеть не могу.
– То есть как? – оторопел я. – Ты же сам их и в Москву вернул, и к себе приблизил, и в Малый совет ввел.
– Сам, – мрачно согласился он. – А теперь жалею. Я хошь и осерчал на тебя по глупости, но и не обезумел, чтоб советы твои мудрые из головы повыкидывать. Помнишь, учил ты меня, – и он процитировал. – Слушай, что человек говорит, но думай, зачем он это говорит, ибо даже птицы не попусту, но для чего-то щебечут. Вот я и стал… прислушиваться, да призадумываться.
«Поздновато, – отметил я про себя, – ну да лучше поздно, чем никогда».
– И что понял?
– Да у всех на уме одно: дай, дай, дай…., – он брезгливо поморщился. – И в глазах одно: выпросить, выклянчить, на худой конец высудить. А когда меня собор на государство избрал, они ровно с цепи сорвались. Один с просьбишкой, второй, третий… И все в ноги кланяются, чуть ли не лбами об пол стукаются от усердия превеликого. Напрасно я им доверил, – и он уставился на меня, очевидно, надеясь на сочувствие.
– Странно не то, что дураки не оправдали твоего доверия, государь, а то, что ты этого от них ждал.
Губы его скривились, но он не стал возражать, с горьким вздохом заметив:
– Вот и Ксюша тако же сказывала, когда я ей пожалился. Мол, а чего ты хотел-то от них? Про таковских еще в Библии поведано: «Сии мужи помышляющий суетная, и совет творящий лукав в граде сем». А еще сказывала, что мол, был у тебя один, кто об ином помышлял, да ты сам постарался, изгнал его. А ведь и впрямь, сколь мне памятается, ты для себя ни разу ничегошеньки не попросил. И жизни своей для меня не щадил. А я тебя…, – Годунов осекся и опустил голову.
Я молчал, ожидая продолжения. И дождался. Но неожиданного. Федор заплакал. Нет, не в голос, сумел он сдержаться, но слезы по щекам полились и на столешницу звонко так: кап, кап. На третьем кап я спохватился и, на ходу посоветовав выпить медку, пулей вылетел из кабинета и отдал команду стоящим возле двери телохранителям:
– Метелица, здесь оставь двоих, а сам с остальными на крыльцо. И внутрь ни единой души не пускай.
– И бояр?
– Их в первую очередь не пускай, – уточнил я. – Нас с государем тревожить только в крайнем случае. Ну, к примеру, домик наш вдруг загорится или татары поблизости появятся. А ты, Дубец, если кто-то от царевны или Марины Юрьевны прибудет, понадобится им чего-то, сам от моего имени распорядись, чтоб предоставили все нужное.
Я чуть помедлил, прежде чем вернуться обратно, но, логично рассудив, что навряд ли Годунов уймет слезы за минуту, громко кашлянул, предупреждая, и вошел в кабинет. Так и есть, Федор продолжал горестно всхлипывать, совсем по-детски утирая кулаком слезы. Увидев меня, он прошептал:
– Серчаешь поди на меня, – я не успел напомнить, что ответ на это я ему уже дал, как он продолжил: – И правильно серчаешь. Я сам полжизни бы отдал, ежели б мог сызнова с того дня начать, когда ты с победами воротился.
– Сейчас не о том думать надо, – отмахнулся я.
Нет, слушать такое о себе лестно, спору нет, но не когда Москву осаждают татарские полчища.
– Нет, о том, – заупрямился он. – Мыслишь, поди, что вот, беда стряслась, так я сызнова к тебе. А я не потому. Я куда ранее многое понял. Еще в день твоего отъезда, когда песни твои услыхал. Я ж хоть в оконце свое и не выглядывал, затаившись сидел, но слушал. Тогда-то и понял кой чего. Да и мудрено не понять, коль ты их не голосом – сердцем пел, всю душу для моей сестрицы-разумницы наизнанку выворачивал. И столько любви в них было, что я мигом уразумел – оговорили тебя, будто ты того…. Не может человек сердцем лгать. Уста лживые – сколь хотишь, а сердце – оно завсегда правду сказывает. Уже тогда хотел все отменить – и указ, и опалу. Потому и выскочил тебе наперерез, чая, чтоб ты хошь единым словцом меня о милости попросил.
– Так ведь мне…., – начал я, но Федор торопливо замахал на меня руками.
– Молчи, молчи, ничего не сказывай. Сам ведаю, что ты не виноват и не в чем тебе каяться. Токмо мне твоя просьбишка лишь яко предлог требовалась. Ну что я могу поделать, коль обычаи на Руси такие?! А ты, ишь, кланяться-то не свычен, да и обида душу терзала, ну и оттолкнул меня своим словцом.
Мда-а, получается, угадал я тогда. Действительно, готов он был пойти на примирение. А у меня, дурака, гордыня взыграла.
– Зато когда боярин Романов меня известил, что ты так и остался рядышком, близехонько от меня, и из Вардейки уезжать никуда не собираешься, я, веришь ли, цельный день довольный ходил. Он-то, поди, мыслил, что я за таковское ослушание на тебя пуще прежнего разъярюсь, особливо когда ты сделал вид, будто уехал, а чрез два дня сызнова тайком возвернулся…
– Я не делал вид, государь, – вырвалось у меня. – А отъезжал к королевичу Густаву по делу. У меня ракеты сигнальные закончились, да шнуры запальные к гранатам. И возвращался я не тайком, в открытую – соврал боярин.
– Пущай соврал, – досадливо отмахнулся Федор. – Тут иное важнее. В главном-то он не сбрехал, вернулся ты. Я едва услыхал о том, у меня губы враз от радости растянулись и до самого вечера не смыкались. Так и ходил по покоям улыбаючись. Марина Юрьевна с вопросами, а я в ответ: мол, денек сегодня больно хорош. Она в окно глядь и сызнова ко мне – дождик же моросит. А я в ответ: так ведь он-то полям нынче и нужен. Выходит, год урожайный будет. Я и когда на ночь молился, улыбался, да господа благодарил, что надоумил он тебя вернуться.
Я терпеливо молчал, не перебивая. В конце концов, лучше дать человеку высказаться, выплеснуть наболевшее, а лишние полчаса ничего не дадут. Зато дальше он сможет спокойно и трезво рассуждать исключительно о деле, не отвлекаясь ни на страсти-мордасти, ни на любовь-морковь.
Федор меж тем заглянул в свой кубок и виновато попросил:
– А ну-ка плесни мне еще чуток.
Я встал и, поднеся бутыль к кубку, чуть не присвистнул – и впрямь пустой. Ну ничего себе – залпом выдул, совет мой выполняя. Наверное, потому и прорвало с откровениями. Пока наливал, он продолжал:
– Потому я и гонца к тебе не посылал, ворочаться не зазывал. Мыслил, рядышком ты, поспею. Да еще хотел время тебе дать, чтоб гнев твой улегся за бездумную напраслину, в коей я тебя виноватил. Престол ты мой захотел, славу всю решил к своим рукам прибрать…, – хмыкнул он. – Эх, жаль, князь Хворостинин труд свой опосля твоего отъезда мне принес. Чуток бы поране.
– Неужто прочел? – удивился я.
– Прочел, – вздохнул он и улыбнулся. – Поначалу там, где про мой отказ от титлы написано, а опосля и про остальное. Читал, да диву давался, ну ровно не обо мне. Я так Ивану Андреевичу и поведал. Мол, лестно, но не истинно, с лихвой ты про меня, а кой что и вовсе напрасно приписал – не мое оно, князя Мак-Альпина. А он в ответ иное доказывать принялся. Дескать, как енто не твое, государь, когда мне о том сам князь и поведал. Не иначе, как ты подзабыл о том. Да еще о твоем толковании помянул, про журавель колодезный, да человека, кой этим журавелем управляет, да воду ведром черпает. И сызнова на тебя сослался. Дескать, князь ему не токмо притчу оную обсказал, но и пояснил на всякий случай, кто есть кто. Вона ты, стало быть, яко меня возвеличил. Ажно супротив истины пошел, взял грех на душу, – протянул Федор, глаза его вновь увлажнились, и он чуть ли не закричал надрывно: – Ну и как мне опосля таковского на замирье к тебе ехать?! Тут в зерцало без стыда не глянуть, а в очи твои соколиные тем паче! Человек-то у колодца – ты и токмо ты, а меня, ежели поразмыслить как следует, и с журавелем равнять нельзя. Так, цапля глупая, не боле.
Я хотел возразить, мол, перебор с самокритикой, но он снова замахал на меня руками.
– Молчи, молчи! Теперь-то я доподлинно про себя ведаю, кто таков. И про тебя тож ведаю. И про то, что матушка моя чуть ли не силком тебя в тот чулан затянула, разузнал я, а далее сам смекать принялся. Коль тут лжа супротив тебя поведана, да там я сам невесть чего про тебя измыслил, так может и во всем прочем ты не повинен? – и он умоляюще уставился на меня.
Прости меня! Я грешен пред тобой!
Прости меня – мои смешались мысли
Я путаюсь – я правду от неправды
Не отличу!
Я продолжал молчать. Раз приехал, значит, сам отыскал ответы на свои вопросы. А правильные они или нет, сейчас выясним.
– Вот хошь бы девку ту взять, кою ты Ксении в услужение отдал. Неужто ты с ней того?! А тут сестрица моя откуда ни возьмись, ровно почуяла, яко я в сомнениях терзаюсь, да ее предо мною поставила, а та и выложила как на духу. Мало того, и показала, чему ты ее обучил. А и сильна! – цокнул он языком. – Ножи все до единого в дверь вогнала. Да как метко, в четверти вершка друг от дружки кажный. Выходит, и с ней тебя оговорили. Тут мне и вовсе не в мочь. И столь тяжко на душе, что я принялся себя думкой тешить, будто хоть какой-то грешок да был у тебя. К примеру, не могла ж Марина Юрьевна выдумать, как ты… ну… к ней… того…. Ведь и гвардейцы, кои на страже ее покоев стояли, мне ее словеса подтвердили.
Я мысленно охнул. Эту брехню Мнишковна сработала столь мастерски, что опровергнуть ее, как ни старайся, не выйдет, а нам сейчас для полного счастья нового круга разборок не хватает. Нет уж, надо бы свернуть со скользкой дорожки, пока окончательно не шмякнулись, и я промямлил:
– Может, не надо о том, государь. Поверь, тогда и впрямь очень жарко было в ее покоях, вот я и разомлел. Или тебе и ныне моего слова мало, Увы, но я могу тебе только поклясться, что не помышлял ничего худого, а доказать свои слова нечем.
– Это тебе нечем, а я доказал! – торжествующе воскликнул Годунов.
Я опешил, изумленно уставившись на него. То есть как доказал?! Он что же, в Польшу к Казановской людей отправил? Так не успеть им за это время обратно вернуться. Да и навряд ли та отважилась бы давать показания против Мнишковны. Или яснейшая сама раскололась? Тоже исключено. Скорее рак на горе свистнет или луна с неба свалится, чем она….
– Видишь, в кои веки я мудрее тебя оказался, – радостно засмеялся Федор, видя, мое недоумение, но честно сознался. – Точнее, сестрица моя, Ксения Борисовна. Это она дозналась, кто в тот день на страже стоял у покоев яснейшей, да, вызвав их, допытываться учала. Мол, чего вам князь сказывал, когда выскочил в кафтане, до пупа расстегнутый? Не упреждал, чтоб вы в тайне оное хранили? А они дружненько так головами мотают, да отвечают, что про молчание не сказывал, а повелел иное. И поведали ей про это иное. Да потом про случай забавный обмолвились. Не иначе как господь их вовремя за языки дернул.
Я насторожился: что за случай такой? Ну-ка, ну-ка.
– Дескать, к Марине Юрьевне спустя два часа боярыня ее пришла, так они и ее с ног до головы оглядели и даже остановить хотели. А все потому, что князь велел бдить в оба, а зрить в три, и буде кто потаенный, в бабском обличье, но худо побритый, мигом его хватать, ибо не иначе как умышляет он недоброе супротив царицы. А у боярыни оной, как назло, усики под губой росли, потому они и уставились на нее, гадая: то ли задержать, то ли пропустить. Во всем прочем-то она мужиком быть никак не могёт – и толста излиха, и прелестей излиха, да таких бабских, что подделать не выйдет, как ни старайся.
Господи, да неужто?! Я затаил дыхание, обратившись в одно большое ухо.
– И пока твои ратники на нее взирали, она, про недоброе подумав, шарахнулась от них и споткнулась, да чуть не растянулась на пороге. А ить усики оные токмо у одной растут, и как раз у Казановской, на кою Марина Юрьевна ссылалась, будто она ее на помощь зазывала, когда от тебя отбивалась.
– А наияснейшая конечно принялась разубеждать, что ошиблась и назвала не ту, – усмехнулся я.
– Так и было, – помрачнев, нехотя согласился он со мной. – Токмо не вышло у нее ничего. Ксюша и о том озаботилась. Она ж и про остатнюю ее прислугу у стражи вопросила и оказалось, вовсе никого у Марины Юрьевны в ту пору в покоях не было. Все они незадолго до вашего с паном Юрием прихода ушли и возвернулись токмо когда царица сама за ними велела позвать.
Мда-а, как легко, оказывается, открывался ларчик. Крышку поддеть и все, а я, дурак, всю голову сломал, прикидывая, какой ключик подобрать, чтоб ложь раскрыть. А Ксюша молодчина! Ай да лебедь белая, мудрая краса. Чуть свезло ей, конечно, и все же, и все же….
– Недаром в евангелии говорится, – глубокомысленно начал я, а Годунов, улыбаясь, мгновенно подхватил:
– Ничто же бо покровенно есть, еже не открыется, и тайно, еже не уразумеется.
Я смущенно кашлянув в кулак, торопливо подтвердил:
– Ну да, ну да, – с горечью сознавая, что столь лихо цитировать по церковнославянски у меня навряд ли получится и через двадцать лет жизни на Руси. Написали бы по простому: «Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы», так ведь нет, им надо так заковыристо изложить, чтоб добрая половина народу язык сломала, прежде чем произнесла.
Федор меж тем решительно взял свой кубок и одним залпом опорожнил его. «А ведь в кубке граммов сто пятьдесят, не меньше, – подумалось мне. – Если и дальше такими темпами пить, мы до обсуждения нашествия сегодня навряд ли доберемся. Надо поумерить его азарт».
Но тут Годунов принялся за продолжение своего рассказа и мне стало не до борьбы за трезвый образ жизни. Оказывается, Марина Юрьевна, покаявшись в оговоре, пояснила все обычной бабской ревностью, и Годунов ее… простил, что мне решительно не понравилось, но зато потом…. Вдохновленная первым успехом Ксюша не угомонилась и продолжала работать дальше по моей реабилитации, то есть призадумалась над историей с австрийской эрцгерцогиней, выискивая в ней слабое звено. И… нашла его.
В свое оправдание скажу, что моему тайному сватовству Федор поверил в первую очередь из-за одной малюсенькой детальки, оказавшейся тем уязвимым местом, на которое обратила внимание его мудрая сестричка. Но Ксении-то он о ней сказал, а мне, когда в запале обвинял в лживости и двуличности, ничего не поведал. Деталька эта заключалась в том, что у моего второго посланца, того самого иезуита Лавицкого, при обыске нашлась моя парсуна. Так на Руси именуют небольшие поясные портреты. Она-то и убедила Федора в моем сватовстве.
Расспросить вторично самого посланца (откуда он ее взял) возможности не было – Марина давно, еще до моего приезда в Москву, уговорила отпустить иезуита восвояси. Дескать, грешно держать человека в узилище, ибо тот, если разобраться, не сделал ничего худого. Дали поручение, а он выполнил, и все. Но ведь кто-то нарисовал меня. И царевна надоумила Федора податься к художникам. Перетолковав с ними, он выяснил не только о поручении князя Мак-Альпина нарисовать три парсуны самого Годунова, но и то, что Лавицкий перед отъездом договорился с Микеланджело, а тот всего за двадцать золотых монет в один день изобразил меня в лучшем виде.
«Но как он меня ухитрился намалевать, если я ему не позировал? По памяти что ли? – усомнился я, но потом вспомнил. Ну, точно. Он же Самсона с меня писал. А, имея перед собой лицо на картине воспроизвести его вторично, в уменьшенном масштабе, делать нечего. Про кафтанчик и прочую одежку и говорить не стоит. Ее подрисовать для такого мастера, как Микола Каравай – дело техники.
И получалось следующее. Портретов жениха втрое меньше, чем Годунова, и мало того, даже этот единственный не оставили невесте, а привезли обратно.
– И сызнова меня жажда обуяла к тебе поехать, ан не решился, – продолжал свой горестный рассказ Годунов. – А знаешь отчего? Да стыдно стало. Ох, княже, ведал бы ты, как стыдно, – почти шепотом повторил он. – Это ж чего выходит-то? А выходит, княже мой золотой, учитель мой славный, друг ты мой сердешный, что я кругом пред тобой виноват, куда ни глянь. Да, оговорили, но отчего ж я сам всему этому поверил?! А тут Романов с новостью. Мол, братец двухродный к князю приезжал за благословением. А жениться он собрался на ливонской королеве.
«Ну вот сейчас мне и аукнется мое самоуправство», – подумал я, но ошибся. Федор сделал из него совершенно иные выводы, решив – это знак, что ехать ему ко мне рано, ибо я на него пока серчаю. Иначе я ни за что бы так не поступил, понимая – дело слишком важное и второпях к нему подходить нельзя.
– А коль нельзя ехать, я, как ни горько, сызнова к Марине Юрьевне. Мол, почто ты так про князя? А она в ответ про песни твои. Дескать, ты ей их пел, не Ксении, потому она и не выдержала, самолично к тебе вышла, да замолчать велела. И про словеса о любви поведала, кои ты ей сказывал. Правда, шепотом, чтоб никто не слыхал. А она, испужавшись, будто ты их во весь голос повторять учнёшь, сама тебя в своей любви заверила, дабы угомонить.…., – Годунов умолк и вопросительно уставился на меня.
Я нахмурился, припоминая, что я ей тогда говорил. Вроде бы ничего особенного, в основном отбивался от ее подколок. Да и не шептал я ничего. Все наоборот – я говорил нормальным голосом, а она то верещала, то шипела как кошка. Ну да, так оно и было. Я еще порадовался, когда она перешла на шепот, понадеявшись, что наконец-то сорвала голос, но дудки – через пару слов снова завизжала.
Видя, что я молчу, Федор мгновенно помрачнел и продолжил:
– У меня сызнова голова кругом пошла, потому как словеса ее, я сам слыхал, да внимания не обратил, не до того мне было. А она напомнила. Тут-то они и у меня в памяти всплыли. И про то, как она себя в кулаке держать научала, и как сказывала, что ей с тобой тоже тяжко расставаться….
– Ей со мной?! – ахнул я.
– Ну да, – простодушно подтвердил он. – Да ты сам вспомни, – и он процитировал: – Мне тоже горько расставаться со своим кавалером, но надо терпеть. Ну и далее, что, мол, не след выдавать свои чувства раньше времени. Выходит, ты…, – он не договорил, взмолившись. – Княже, Христом-богом тебя заклинаю, правду мне поведай, как на духу. Чем хотишь поклянусь, что зла тебе за то не учиню ни на единый золотник, ибо понимаю: ее не любить нельзя, да и сердцу не прикажешь. Но мне знать надобно. Зачем, не вопрошай, сам того не ведаю, но надо.
«Вот почему она шипела, – осенило меня. – Ну точно. И в ее фразе, которую он мне сейчас процитировал, не хватает именно ее слов, произнесенных шепотом, а если их вставить, получится совсем иной смысл: «Мне на месте царевны было бы тоже горько расставаться со своим кавалером…», ну и далее по тексту.
Ах, она, коза драная! Не иначе, как решила подстраховаться на случай, если Годунов заупрямится, отменит ссылку, а в нужный момент вытащила последний козырь из рукава. И ведь сработало.
Я уставился на Федора и понял: начни я рассказывать, как происходило на самом деле и у него вновь вспыхнут подозрения. Не поверит он обвинениям в ее адрес, ни за что не поверит. Во всяком случае, сию минуту, поскольку любовь к польской гадюке полыхает у него в сердце столь неистово, аж глазам больно смотреть. Но и промолчать нельзя – решит, утаиваю, а ведь у нас с ним едва-едва начало налаживаться взаимопонимание, и оно пока такое непрочное. Дунь посильнее и разлетится. Нет уж, пускай крепнет потихоньку, а мы к нему со всей заботой и лаской, оберегая от острых углов, из коих создана окаянная Мнишковна. Да и время не то. Татары Москву обложили, а мы все про любовь-морковь.
Мне повезло. Очень уж старательно я искал единственно приемлемый выход, а кто ищет, всегда обрящет. В Библии, наверное, об этом сказано иными словами, но суть одна.
– Значит так, государь, – твердо произнес я. – Говорил я с Мариной Юрьевной исключительно о любви к твоей сестре и ни о чем больше. И пел я именно для Ксении Борисовны, что легко проверить, ибо заранее предупредил царевну через ту самую девчонку, которую обучал ремеслу телохранителя.
Годунов немедленно замахал на меня руками, давая понять, что ему и моего слова предостаточно, а я, воодушевившись, продолжил:
– Наияснейшая же…., – я кашлянул в кулак (живи, коза, но ничего, когда-нибудь сочтемся), – попросту ошиблась, неверно истолковав мои слова. Почему, трудно сказать. Возможно потому, что я мельком пару раз глянул на нее, когда пел, либо она не поняла меня, когда я говорил ей про свою любовь к Ксении Борисовне.
Федор продолжал пристально смотреть на меня. Получается, сказал, но мало. Да и неубедительно как-то. Надо добавить что-то еще, а что? Ага, сделаем, как на Руси принято.
Я встал из-за стола и молча подошел к небольшому иконостасу. Встав подле него, я перекрестился на иконы и…. Слова клятвы сорвались с моих губ как-то сами собой. Точнее, губы воспроизводили их, а говорило сердце, которое, как совсем недавно утверждал мой ученик, лгать не может. Я даже не особо задумывался, что именно говорил. Знал, что правильно, именно то, что надо и так, как надо, вот и все. Пожалуй, потребуй от меня кто-нибудь, чтобы я все воспроизвел заново, ни за что бы не сумел. Нет, смысл запросто, а дословно…. И под угрозой смерти не смог бы.
Поверил мне Федор. Оказывается, порой весьма полезно не сдерживать себя. Не зря ж советуют: говори, как бог на душу положит. Бо-ог. А он, как известно, дурного не положит. А то, что Годунов поверил, абсолютно точно, ибо едва я закончил говорить и в знак истинности своих слов поцеловал икону, как оказался… в его объятиях.
– Да я для тебя, княже, чего хошь, – умиленно бормотал он. – Да я….
И вновь дальнейших его слов не помню. Суть – да, ибо она очень краткая, всего из трёх слов: «все, чего хошь», а конкретные обещания – увы.
С трудом высвободившись из его медвежьих тисков – ну и здоров, чертяка, обниматься – я попытался напомнить не на шутку развеселившемуся государю о деле.
– Ну а теперь, когда мы окончательно во всем разобрались….
– И слава богу, слава богу…, – перебил Федор, продолжая влюбленно взирать на меня.
– Слава богу мы скажем, когда отгоним от столицы крымского хана, – строго произнес я, намекая, что пора вернуться к основному делу, но не тут-то было.
Годунов вздрогнул и испуганно уставился на меня.
– Погоди ты с татарами, – взмолился он. – Ты-то сам так и не ответил мне. Прощаешь ли за все зло, кое я содеял тебе, али как? Ныне я весь пред тобой – суди меня яко хошь, ибо что ни скажешь, все приму от тебя, но ежели простишь, вовек из твоей воли ни в чем не выйду. Веришь?
– Верю, – просто ответил я.
– Взаправду?
Пришлось для вящей убедительности напомнить ему собственные слова:
– Ты ж сейчас сердцем со мной говоришь, а оно никогда не лжет.
– И прощаешь?!
– Уже простил.
Он и тут не до конца мне поверил, продолжая пристально вглядываться в мои глаза. Смотрел долго, чуть ли не минуту, но, наконец, с облегчением вздохнул:
– И впрямь простил.
После чего он… вновь разревелся, и на сей раз себя не сдерживал. Уткнувшись лицом мне в грудь Федор буквально рыдал, крепко-крепко обхватив мои плечи руками, словно боясь – стоит меня хоть на секунду выпустить и я убегу от него, испарюсь, исчезну, улечу.
Я пытался утешить его, неловко гладя по голове и бормоча что-то ласковое, но он расходился все сильнее. У меня даже возникло опасение, что у него началась самая настоящая истерика и я принялся лихорадочно размышлять, как поступить в таком случае. Вообще-то самый надежный способ – влепить хорошую увесистую пощечину, но навряд ли Федор правильно ее поймёт. А что еще? За холодной водой слетать?
По счастью, тот угомонился сам, но вместо того, чтобы перейти к делу, принялся путанно, то и дело всхлипывая, пояснять, что оно у него исключительно от радости. Я кивал, упрямо пытаясь перевести разговор в нужное русло. Не получалось. Тогда я, заметив, что ему надо срочно привести себя в порядок, чуть ли не силой усадил его в свое креслице, а сам вновь шмыгнул за дверь, распорядившись, чтобы Дубец принес тазик с холодной водой. Заставив Годунова сполоснуть лицо и запретив вытираться, не то глаза останутся красными и припухлыми, я, выглянул за дверь и отдал стременному новую команду:
– Вызови сюда Зомме, обоих командиров полков и всех сотников. Срочно!
А пока мы с Годуновым их дожидались, тот кое-что мне рассказал. И услышанное мне весьма и весьма не понравилось….