20
Протекторат Чехии и Моравии стал последним оплотом «тысячелетнего рейха». Гитлеровцы сконцентрировали здесь полуторамиллионную группировку «Центр» и, зажатые со всех сторон кольцом советских фронтов, все-таки продолжали бессмысленную борьбу, беспощадно истребляя восставших в начале мая чешских патриотов.
В полдень 5 мая восстала Прага. Улицы и площади столицы перекрыли баррикады. В окрестностях Праги повстанцы разрушили участок железной дороги и отрезали таким образом удобный для немцев путь бегства на запад. По приказу фельдмаршала Шернера в Прагу были спешно переброшены танковые и отборные эсэсовские части. Город пылал, истекая кровью в неравной борьбе.
Радиостанции Праги слали в эфир трагические призывы: «Помогите, помогите! Быстро помогите!»
В тот же день на помощь восставшей Праге ринулись советские войска: с северо-запада наносил удар 1-й Украинский фронт, с юго-востока наступала ударная группировка 2-го Украинского, и с востока, от Оломоуца, двинулись дивизии 4-го Украинского фронта.
«Советскому Союзу, 4-й Украинский фронт! — вещала на русском языке повстанческая радиостанция. — Срочно просим парашютную поддержку. Высадка в Праге, 12, Винограды — Ольшанское кладбище. Сигнал треугольник. Пошлите вооружение и самолеты».
В ночь на 6 мая три звена легкомоторных По-2 под командой лейтенанта Просековой вылетели на Прагу с грузом стрелкового оружия в подвесных контейнерах.
Через час полета под крылом открылся древний город на холмах, залитый лунным светом: бескрайний, пепельно-серый, надвое перерезанный Влтавой, которая багрово мерцала, отражая пламя многочисленных пожаров. Ефросинья уже вывела группу на центральный ориентир — холм Градчаны, где белели сторожевые башни Пражского града, как впереди по курсу желтой завесой встали трассы зенитных пулеметов и «эрликонов».
Самолеты по сигналу ведущего сделали резкий маневр, уклоняясь от огня, однако две машины все-таки оказались сбитыми, а еще через минуту прямо в воздухе взорвался и третий По-2. В довершение ко всему летчики оставшихся самолетов так и не увидели в целевом квадрате условленного знака на земле. Пришлось с грузом возвращаться обратно, видимо, обстановка в сражающихся кварталах Праги беспрерывно менялась.
Ефросинья остро переживала неудачный боевой вылет, особенно потерю летчиков, молодых ребят, вчерашних сержантов, которым лишь неделю назад присвоили звание младших лейтенантов. Вернувшись на аэродром, даже не пошла на отдых — до самого восхода солнца пролежала на брезенте под крылом, мрачно покусывая травинку.
А утром ее вызвали в штаб дивизии.
Она и вовсе расстроилась: видимо, уже знали, что один из «младшаков» (так меж собой именовали младших лейтенантов мотористы и техники) все же сбросил свои контейнеры над каким-то городским кварталом не то с перепугу, не то ему и впрямь померещился внизу выложенный треугольник. Теперь наверняка спросят: что же вы, соколы бесстрашные, черти рогатые, дорогостоящим оружием швыряетесь? И кому его бросаете — недобитым эсэсовцам?
Может, эти контейнеры в самом деле попали в руки не повстанцам, а немцам-зсэсовцам? Вот с нее и спросят, как с командира…
Однако разговор состоялся совсем по другому поводу. В кабинете она увидела того самого полковника, который еще зимой приезжал в полк расследовать «дело о побеге из госпиталя» и грозился разжаловать ее в рядовые. Сейчас он встретил Ефросинью менее сурово, хотя и выглядел по-прежнему озабоченно-хмурым.
Помнится, тогда на аэродроме в Бражанах полковник долго ходил вокруг Ефросиньи, набычась, разглядывал ее со всех сторон, прежде чем задал первый вопрос. Теперь он тоже принялся виражить до комнате, нещадно дымя трубкой.
«В тот раз трубки у него почему-то не было», — вспомнила Ефросинья. Кашлянув и разогнав рукой дым, плывущий в лицо, Просекова недовольно сказала:
— Вы же меня знаете, товарищ полковник! Мы уже встречались.
— Конечно встречались, — буркнул полковник. — И ордена Славы я запомнил — как же, уникальный случай! Я вот гляжу, переменились вы сильно, лейтенант. Даже вроде бы с лица похудела. Небось тяжело приходится?
— Тут похудеешь… — махнула рукой Ефросинья. — Ночью летаешь, а днем заместо отдыха по интендантам шастаешь: все положенное приходится выбивать. Как комэском стала, уже месяц не высыпаюсь.
— Командиру, конечно, труднее, — посочувствовал полковник. — Ну да немного осталось, война кончается. Скажу вам по секрету, уже поступило предварительное указание о подготовке к массовой демобилизации. В первую очередь будут демобилизованы учителя, студенты, рабочие редких профессий, строители. И разумеется, вне очереди — женщины. Это очень правильно.
— Хм! — Ефросинья обиженно поджала губы, — Что это вы меня в балласт записываете, товарищ полковник? Я бывший летчик-инструктор и пока не собираюсь демобилизовываться.
— Да не про вас я! — сердито сказал полковник. — Зачем вы без причины в бутылку лезете, что за манера? Прошлый раз тоже хорохорилась. Я ведь помню. — Он вернулся к столу, выбил трубку в обрезанную снарядную гильзу и с минуту молча глядел в окно. Потом вздохнул: — Про дочку я говорю… Тоже такая вот занозистая, все ей преграды да препятствия подавай, а она будет хлюпать носом и преодолевать. Где-то на Прибалтийском фронте у десантников в радистках ходит. А ей бы сидеть дома, сыном трехлетним заниматься. Нет, на бабушку спихнула! Домой вам надо, бабоньки, вот что я скажу! И между прочим, вам тоже, товарищ лейтенант, нужно в семью возвращаться. Ведь наше будущее за детьми, а значит, за вами, женщинами, в первую очередь.
— Нет у меня семьи…
— Стало быть, теперь заведете. Да, вспомнил! Это ведь вы, кажется, разыскивали своего мужа? Пока не нашли? Ну ничего, товарищ Просекова, мы вам поможем в розысках. Вот кончим войну, и я лично подключусь к этому. А пока вы мне окажите помощь. Не возражаете против таких взаимных обязательств?
— Слушаю вас, товарищ полковник!
Нацепив очки, он склонился над картой и, примерившись, красным карандашом поставил точку где-то на юго-западной границе Чехословакии в районе гористой Шумавы:
— Вот сюда надо послать самолет завтрашней ночью! С обязательной посадкой. Можете подобрать толкового парня из ваших соколят-«младшаков»? Так, чтобы с гарантией?
Ефросинья ответила не сразу. С разрешения полковника взяла лежащую на столе лупу, через нее внимательно вгляделась в рельеф, где была обозначена красная точка посадки — сплошь коричневый, горный, без единого зеленого проблеска. Выпрямилась, вздохнула:
— Откровенно сказать… с гарантией не могу, товарищ полковник.
— Почему?
— Очень уж сложные условия: берег горной реки. Да и то клочок — километра на полтора. Впереди и сзади хребты, а садиться надо ночью. Это под силу лишь опытному пилоту. А мои ребята, сами знаете, недавно только оперились.
— Что же вы предлагаете? — насупился полковник.
— Надо лететь мне. И весь разговор.
Полковник набил трубку, прикурил и в явном раздражении принялся опять выписывать круги по комнате. Наконец остановился у окна:
— У вас и так четыре ранения — для женщины, прошедшей войну, этого более чем достаточно. Пусть тяжесть риска берут на себя молодые парни-летчики — таково мнение комдива-генерала.
Ефросинья усмехнулась, чуть было не сказала вслух: чепуха какая! Конечно, приятна и лестна забота командования, а генеральская категоричность, может быть, даже делает честь ей, ветерану-комэску. Но надо же рассуждать здраво. Одно дело — лететь ей, десятки раз выполнявшей задания в тылу врага, и совсем другое — какому-нибудь восемнадцатилетнему «младшаку», который имеет лишь сточасовой налет и не сделал ни одной сложной ночной посадки. Тут уж не просто риск, а возведенный в степень!
— А вы бы, товарищ полковник, про свою дочь ему рассказали. Что ж, она тоже, выходит, неоправданно рискует?
Полковник поморщился, осуждающе покачал головой:
— Ай-ай, Просекова… Гонористая вы женщина! Говорил я вам, говорил, а вы так ничего и не поняли. Суть не уяснили. Давайте называйте фамилию летчика!
Ефросинья поднялась со стула, достала из планшета берет, резким движением надела на волосы:
— Другой фамилии я не назову! Пойду к командиру дивизии.
Через час генерал утвердил Просекову для полета на чрезвычайное боевое задание.
Более суток ушло на подготовку, в том числе на штурманские расчеты, связанные с прокладкой маршрута. Все эти бумажные дела, требующие полной сосредоточенности, словно бы отстранили ее на время от аэродромной суеты, от повседневной нервной сумятицы, и она вдруг по-новому, с удивлением и иронией взглянула на происходящее со стороны, как смотрят на бойкое шоссе с дорожной обочины. И увидела много такого, о чем даже не догадывалась раньше, а вернее, просто не замечала.
Оказывается, ее паиньки-«младшаки», несмотря на предельную летную нагрузку, ухитрялись по ночам перед самым стартом погуливать с девчонками-оружейницами — даже под окнами штаба слышались иной раз тихий смех и счастливое повизгивание.
Неузнаваемо переменились официантки: модно завитые, расфуфыренные трофейными кружевами, раскрашенные европейской косметикой. В летной столовой до одури пахло духами и одеколоном, будто в военторговской парикмахерской, а щеголеватые летчики таскали туда охапками цветущую сирень.
Уж на что старики солдаты из БАО — и те принарядились в новую, давно припасенную амуницию, а по утрам трясли-проветривали на солнышке свои фанерные сундучки, обклеенные соблазнительно-белозубыми медхен. Стало быть, тоже весну почуяли…
Однако вскоре Ефросинья поняла, что это не признаки весны, вернее, не столько они, сколько нечто более важное, более светлое по своему радостному величию — приметы завтрашней победы! И еще она поняла, что теперешняя весна для нее и для всех ее боевых друзей останется навсегда особенной, неповторимой, совершенно непохожей на другие весны. Хотя бы потому, что начинала новый отсчет времени, а для других — просто заново начинала жизнь…
В этой памятной весне рядом с ликованием будет грусть и печаль — по погибшим, ненайденным, пропавшим без вести. Такой противоречивой она и запомнится — как улыбка сквозь слезы.
А для нее, Ефросиньи, последняя военная весна вообще может оказаться между двумя крайностями: либо радостной, солнечно-просветленной, либо пасмурной, вдовьей, полной тоски-кручины. Найдет или не найдет она своего Николая— это все и решит…
И конечно, если сама вернется из этого предстоящего последнего полета.
Ефросинья вылетела на задание в ночь на 9 мая, когда в ошалелой трескотне эфира на разные лады и голоса уже склонялось слово «капитуляция». Покручивая ручку приемника и слушая на всех волнах звучавшие победные марши, ликующие разноязыкие выкрики дикторов, она даже всерьез подумывала: не поступит ли ей команда срочно повернуть обратно на свой аэродром? Ведь насколько можно было понять из английских, французских и иных фраз, немцы сдались и где-то на Рейне уже подписали капитуляцию.
Но внизу, на земле, продолжалась война, и уж ей-то, сделавшей более двухсот боевых вылетов, эта картина была хорошо знакома: горели дома, вспыхивали-рвались снаряды, огненной паутиной рисовались пулеметные трассы, заревом вставали залпы гвардейских минометов. Там, в последних атаках, падали советские солдаты, спешащие на помощь братской Праге.
Бои шли по всему маршруту, пока самолет летел над Чехословакией. И только в предгорьях Шумавы на земле улеглась почти полная темнота.
Она вовремя вышла на целевой квадрат и сразу увидела условный посадочный знак: три костра в створе, вдоль берега реки. Снизилась, прошла над ложбиной, чтобы получше сориентироваться. И поняла: садиться будет куда труднее, чем предполагалось. Площадка крайне узкая — лес подступал почти к самому берегу, к тому же на лужайке врассыпную белели глыбы гранитных валунов. А самое главное — горный хребет, подходивший к ближнему повороту речного русла, вставал черным забором на линии планирования. Надо было перепрыгнуть через него, а потом скользить, юзом падать к земле, чтобы уже над лужайкой выровнять и посадить самолет. Только так!
Вспомнила сердитого полковника: хорошо, что настояла на своем! Тут любой из ее неопытных «младшаков» наверняка в щепки разложил бы машину на камнях-валунах.
И еще неизвестно, справится ли она сама… Ну что ж, придется тогда в последние сутки войны походить ей в партизанах — надо рисковать, не возвращаться же назад?
Внизу, на прибрежной лужайке, в свете костров встревоженно метались человеческие фигуры — она ведь трижды безрезультатно заходила на посадку. Примеривалась.
Наконец в четвертом заходе колеса мягко коснулись травы, самолет на пробеге начало трясти как в лихорадке — тут оказался не луг, а прямо булыжная мостовая! К счастью, все сошло благополучно. В конце пробега, не останавливаясь, Ефросинья резко развернула машину в обратную сторону (на случай внезапного взлета: мало ли что за люди тут окажутся?). Мотор не выключила, положила на колени пистолет, приподнялась из кабины.
— Эй! Не подходить! Давай командира!
Однако никто ее не послушался. Темные фигурки с разных сторон метнулись к самолету — и тут началось необъяснимое: люди щупали, гладили, обшаривали крылья, прыгали вокруг, размахивая руками, весело что-то орали. «Будто дикари, — удивилась, досадуя, Ефросинья. — Что они, самолета не видели?»
Некто плечистый, наголо стриженный, постучал-похлопал по трапу крыла, озорно крикнул:
— Выключай свою керосинку, родимый! Вылезай сюда! — и назвал условленный пароль. — Я командир.
Ефросинья насчет «керосинки» обиделась. Да и сам командир ей не понравился: заросший щетиной, как каторжанин, в рваной замызганной гимнастерке — какой же пример для подчиненных? Однако мотор выключила, отстегнула привязные ремни.
— Слышь, дядя! Скажи своим австрийцам, чтобы отошли в сторону и не лапали крылья. Боевая машина, надо же понимать!
— Дак ты, оказывается, девка? Вот те раз, язви тебя в душу! — изумленно присвистнул командир. — Ну вылазь, вылазь! А это, миленькая, не австрийцы вовсе. Русские они. В плену насиделись, вот, значица, своему советскому обрадовались. Ну пущай, ты уж не перечь им. Небось не поломают.
Ефросинья вдруг похолодела: голос был явно знакомый! До боли знакомый, до слезной влажности в глазах. Неужели?! Нет, она не могла ошибиться: словечки-то чисто черемшанские…
Она прыгнула с крыла, подошла к командиру и пристально вгляделась в лицо, чуть освещенное пламенем недалекого костра. Протянув руку, тихо сказала:
— Ну здорово, Егор Савушкин… Иль не узнаешь?
Тот было испуганно попятился назад. Потом тоже тихо, почти шепотом сказал, приблизив лицо:
— Неуж Фроська? Мать честная… Ефросиньюшка, землячка…
Странно было видеть, как могучий когда-то мужчина навзрыд плакал на ее плече. Да и она не сдерживала жалостливых слез, почувствовав под ладонью твердую, будто деревянную, высохшую Егорову спину: «Одни кости… Что с человеком плен-то сделал!..»
Она отдала им все, что нашла из НЗ, запрятанного на борту: три плитки шоколада, буханку черствого хлеба и несколько банок сгущенки. А они напоили ее чаем, заваренным смородиновым листом. От кружки по-таежному сладко пахло дымком.
Они не жаловались, ничего не рассказывали о себе: прошлое для них было позади, а сейчас они были просто счастливы. Да и необходимости в рассказах не было: это прошлое отчетливо и жутко виделось на их нечеловечески изможденных лицах.
Впрочем, об одном-единственном Егор Савушкин пожаловался. Сказал, сокрушенно вздохнув:
— Опростоволосился я, Ефросинья… Казниться буду до конца веку своего! Гада-эсэсовца, за которым ты прилетела, упустил. Не сберег, значица…
— Сбежал?
— Да нет… Пришлось прибить. Бой тут у нас вечером приключился: концлагерь брали. Вон видишь, еще пятьдесят русских людей освободили. Ну а штандартенфюрера пленного пришлось прибить: он, значица, в бега было ударился. Да ничего, бумаги его секретные остались. Вот бери, передай их советскому командованию. Не расстраивайся — порожней не полетишь, Возьмешь тяжелораненого. Наш партизанский комиссар, пострадал во вчерашнем бою. Большой человек, Ефросинья, член Центрального Комитета Чехословацкой компартии! Поимей это в виду и береги товарища.
— Довезу в целости! — кивнула Ефросинья.
За все время Савушкин так и не спросил ничего про Николая Вахромеева, видно, чувствовал, по лицу Ефросиньи понимал, что дела тут обстоят неважно. Уже перед взлетом все-таки не удержался, спросил, отводя взгляд:
— А с ним как же? Тоже в Тарнополе?.
— Нет, Егорша… Позднее, уже в Польше. Потеряла я его…
— Ну это не страшно! — сразу оживился Савушкин, хлопнул ее по плечу. — Потерянное найдешь! Ты везучая.
На взлет она пошла при уже начинавшемся рассвете. Восток, куда сразу повернул самолет, призывно светлел набухающим лимонным небосклоном. Поглядывая в зеркало на бледное, но счастливое лицо своего пассажира-чеха, который по-детски радовался открывающейся внизу родной земле, Ефросинья тоже не скрывала радости: в конце концов, куда приятнее везти хорошего человека, своего боевого побртима, чем какого-то живодера-эсэсовца, будь он трижды ценным типом. Тем более в последнем, наверняка последнем полете!
И еще она радовалась тому, что сзади, в гаргроте фюзеляжа, везет целый мешок солдатских писем-треугольников, в каждом из которых известие о воскрешении из мертвых. Во скольких семьях прольются светлые слезы радости на эти невзрачные письма, сколько похоронок навсегда перечеркнут торопливо, наспех нацарапанные строчки!..
Нет, за всю войну она никогда еще не возила такого бесценного груза…
В районе Ческе-Будеевице Ефросинья, как было условлено, вышла в эфир и кодом сообщила на базу о ходе полета. Открытым текстом добавила: «На борту тяжелораненый».
Очевидно, это несколько озадачило оперативного дежурного, он велел ждать на волне. А еще через минуту поступил приказ: «Действовать по варианту номер три. Аэродром Рузине». Это значило лететь на Прагу. Ефросинья не поверила, потребовала подтверждения. На этот раз уже база открытым текстом раздраженно ответила: «Чего тебе не понятно? Прага свободна!»
…На посадку Ефросинья заходила с восточной стороны, умышленно сделав громадный круг над городскими кварталами. Планируя с выключенным мотором, она с удовольствием слушала, как бурлит внизу город, видимо не засыпавший в эту ночь. За прошедший месяц, готовясь к полетам, она хорошо изучила план города, мечтая когда-нибудь побродить пешком по древним плитам пражских площадей, увидеть Старомесские куранты с деревянными апостолами и золоченым петухом, полюбоваться с каменных мостов на тихую воду красавицы Влтавы. Сейчас там, на узких улочках, на площадях и набережных, ликовали толпы народа, цветными шарами вспыхивали ракеты в рассветном небе.
Взглянув на картушку компаса: курс строго «восток — запад!», Ефросинья вдруг вспомнила полетную карту, и не только ту, на которой вчера прокладывала маршрут, а многие свои предыдущие рабочие карты, и улыбнулась изумленно, счастливо: на них, на всех без исключения, значилась одна и та же пятидесятая параллель, пятьдесят градусов северной широты! Черемша — Харьков — Львов — Дембица — Прага — единая параллель ее большого и долгого полета через всю войну, длиною в целую жизнь.
Теперь она наконец-то завершала этот маршрут. Здесь, на пражском аэродроме Рузине.
Еще издали Ефросинья увидела темно-зеленую шеренгу танков, стоящих на летном поле вдоль самолетных стоянок. Снижаясь, различила звезды на запыленных башнях, а потом — Красное знамя и четкие ряды солдатского строя. Здесь шло праздничное победное построение.
Она вспомнила озорную свою курсантскую юность и решила по-своему приветствовать этих бесконечно родных ей людей в выгоревших гимнастерках: двинула до отказа сектор газа и в бешеном реве мотора вихрем пронеслась над головами солдат: «Праздник, ребята! Победа!»
Приземляясь, Ефросинья издали видела ликующую солдатскую толпу, сотни подброшенных пилоток, автоматные трассы салюта.
Она и не догадывалась, что это в ее честь: ведь Ефросиньина «тридцатка» стала одним из первых советских самолетов, приземлившихся в освобожденной Праге!
Она еще не знала, что среди бегущих к самолету окрыленных радостью солдат был и сам командир десантного полка подполковник Николай Вахромеев.
notes