15
Вахромеев частенько вспоминал Сталинград: здесь, в берлинских кварталах, тоже трудно было определить линию фронта. Бои велись очагами — за каждую улицу, за каждый перекресток, буквально за каждый дом и даже этаж. Штурмовые группы то вырывались вперед, то через проломы в стенах уходили в стороны — на участки соседей, то застревали надолго в тылу, выкуривая огнеметами из подвалов остервенелых фольксштурмовцев. Вахромеев по Сталинграду хорошо знал, что значит вести последний бой в собственном доме, когда на зубах хрустит штукатурка, под ногами — битое стекло, а в глазах укором — обгорелые обои разрушенных жилых комнат. Тут и не хочешь, а будешь драться…
А вот другому удивлялся: безудержному боевому натиску, даже безалаберной лихости своих солдат. Вахромеев отнюдь не считал себя робким человеком и сам привык воевать решительно, размашисто, без оглядки но сторонам. Но, откровенно сказать, сейчас, в эти дни беспрерывных боев средь обугленных развалин, жестоких, опустошающих роты рукопашных схваток, которые так живо напоминали Сталинград, он нередко в самые неподходящие минуты стал ловить себя на осторожности. Нет, это был не страх и уж, конечно, не трусость — самая обыкновенная житейская осторожность. Объяснимая просто: глупо умирать в последние часы войны.
Но разве солдаты не понимают этого? Они тоже вместе с ним пришли сюда от Волги, Днепра и Вислы, тоже мерзли в зимних окопах сандомирского плацдарма, жгли костры в январскую стужу под Краковом, штурмовали заводские корпуса в Силезии и рыли твердую красную глину на откосах Нейсе. И всех их кто-нибудь ждал в далеком тылу — в России или Казахстане, в Ереване, Ашхабаде или на каком-нибудь захолустном сибирском полустанке. Ждали теперь с особенным нетерпением, с окрепшей уверенностью, как милованных судьбой и уже почти уцелевших. Почти… Хотя их отделяло от Тиргартена и рейхстага, а значит, от победы всего лишь четыре-пять километров, которые еще отзовутся тысячами похоронок, пришедших после окончания войны.
Вахромеев прекрасно понимал, что в отличие от него, командира полка, рядовому солдату, подхваченному вихрем боя, вплотную сошедшемуся с врагом, некогда думать об осторожности. Он решает только один вопрос: или — или. Осторожность, а следовательно, неизбежное промедление, нерешительность равнозначны гибели, тем более в искрометной уличной схватке.
Солдат прав именно в этом смысле, когда говорит: за меня думает командир. Не противник, а командир обязан создать солдату благоприятные, выгодные условия боя, он на то и поставлен, чтобы обеспечить победу малой кровью.
Это главное, все остальное — второстепенное в командирских обязанностях.
…Вахромеев уже целый час топтался у стереотрубы, выставленной на балкон, раздраженно курил, вспоминая недавний втык от командира дивизии. Генерал вместе со своим штабом наконец-то нагнал ушедший вперед с танкистами вахромеевский полк и перед самым форсированием Тельтов-канала устроил-таки Вахромееву командирский разговор на басах. Речь шла все о том же городке Кирше, который Вахромеев взял еще в первый день наступления и при этом допустил «своеволие». Честно говоря, он уже забыл и детали того скоротечного боя, однако генерал ему напомнил. Сказано было много и все, наверно, по справедливости, по делу, потому Вахромеев не особенно обиделся. «Слаб в тактике, не обучен военному искусству, не овладел военной наукой» — это все правильно. А как говорят, против правды не попрешь: Вахромеев не то что академии, нормального военного училища не заканчивал.
— Малограмотно воюешь! — сурово сказал генерал. — Чутьем берешь. И только. А надо размышлять, анализировать и принимать научно обоснованные решения. Научно, Вахромеев!
Вот тут он, к сожалению, не сдержался. Ему бы ответить коротко и согласно, по-уставному: так точно. А Вахромеев взял и брякнул:
— Как умею, так и воюю.
— А надо учиться! Учиться воевать! — загремел генерал.
Вахромеев очень не любил крика, особенно по своему адресу, — со старым комдивом у них такого никогда не случалось. Однако сдержался, сказал спокойно:
— Всю войну учусь, товарищ генерал. От самого Сталинграда. И думаю, кое-чему научился. Иначе командующий фронтом не объявил бы благодарность и внеочередного звания не присвоил. За форсирование Шпрее.
— Как?! — вскочил генерал и забегал по комнате, баюкая раненую, на перевязи, руку, — Так это не ошибка? А я вчера получаю приказ о присвоении тебе звания подполковника и принимаю это за штабную ошибку — мы ведь тебя не представляли… Почему не доложил, Вахромеев?!
— А зачем? Вам же прислали.
— Ну ты даешь… — Генерал в сердцах выругался, закурил. — Эх и кадры у меня — сплошная самодельщина! Да ты ведь уставных азов не знаешь, товарищ подполковник. Как дальше быть, а? Вот скажи мне по совести, Вахромеев?
— Дальше — надо брать Берлин.
— А потом?
— Уцелеть надо, товарищ генерал. Там видно будет…
Комдив, наверно, ожидал, что Вахромеев заговорит о последующей учебе, но он такого, признаться, на уме не держал. Смотрел на вещи просто: воевал до сих пор там, где его ставили, где требовала война. О высоких чинах не помышлял, отдавая себе отчет в том, что тут должно быть необходимое соответствие — хотя бы та же самая учеба, большая грамотность. А ему как-никак уже за сорок. И потом, он просто устал. По-человечески устал.
Вахромеевского решения на форсирование Тельтов-канала генерал не утвердил, предложил свое. Но потом оказалось, что и генеральский вариант не сгодился: полк Вахромеева был спешно переброшен южнее, на участок соседней армии, где переправа через канал проходила быстро, без потерь, без огневого противодействия.
Вчера генерал опять по телефону приказал: «Не шарить по карманам у немцев, не колупать, а решительно врубаться в боевые порядки!» Вчера же в полдень кое-кто испробовал это на собственной шкуре: танковый полк попытался было «врубиться» вот на этой самой улице. Пошли чуть ли не парадным строем — по три машины в ряд. И фаустники им с обеих сторон врубили: тридцать танков сгорело из сорока! Тридцать! Такого смрадного кострища Вахромеев не видывал после Прохоровки.
Хорошо еще пехота подоспела на выручку, а то бы от танкового полка ничего не осталось. Нет, не место танковым атакам на городской улице — это можно сообразить и без высшего образования. Танки надо на огневые точки ставить, в витрины магазинов закатывать, в штурмовые группы включать поодиночке, так, чтобы каждый облепили свои автоматчики. Они — защита покрепче любой брони.
В стереотрубу смутно проглядывалось задымленное поле этого проклятого аэропорта. «Во взаимодействии с соседним полком, приданными и поддерживающими частями усиления к исходу ночи решительным штурмом овладеть южной окраиной центрального аэропорта Темпельхоф…». Опять «решительным»… Как будто до сих пор они воевали не решительно, а так себе, с кондачка.
А насчет штурма правильно. Аэропорт действительно придется штурмовать, укреплен он не хуже полевой крепости. По периметру в два ряда сплошные траншеи с гнездами вкопанных танков, чуть сзади — бетонированные позиции зенитных батарей, на которых открыто торчат длинные стволы скорострельных зенитных пушек, поставленных на горизонтальную наводку. Это сущая гроза для танков… А без танков тут, на голой пуповине аэродрома, не обойтись. Невозможно без броневого прикрытия, иначе пулеметный огонь будет сметать, как пух, ряды атакующих автоматчиков.
Решительно… А может, в самом деле решительно, но не оголтело, не напролом, а по-сибирски, по-сталинградски решительно? Сначала оглушить (оглоушить, как говорят черемшанцы!) — врезать по голове, по самому темечку, а уж потом впотьмах — сталинградским навалом, орудуя ножом, штыком, гранатой. Как брали в сорок третьем Выселки, как врывались ночью в бетонные казематы «Хайделагера».
Вот так, пожалуй, и попробовать. Что касается военной науки, то она потом сама собой приспособится, ибо против умного, да еще приносящего победу, никакая наука возражать не станет.
Сложность состояла в том, что солидной обстоятельной подготовки к началу штурма Вахромеев как командир полка провести просто не мог. Все три батальона — вот они, внизу, на маленьком пятачке в полквартала, все роты и взводы задействованы — ведут с утра бой в домах, на этажах, чердаках и в подвалах. Тут у них и исходный рубеж и рубеж предстоящей атаки. Перегруппировка сейчас, когда по всей улице наши вцепились в немцев и, наоборот, немцы вцепились в наших, попросту невозможна — попробуй оторваться!
Рекогносцировка с комбатами — на вечер. А пока начинать надо было с резервной роты старшего лейтенанта Бурнашова.
Комроты Бурнашов по вызову прибыл через час. Доложил, держа на плече заряженную трубу фаустпатрона.
— Товарищ подполковник! Личный состав роты в течение дня полностью освоил боевое применение вражеского трофейного оружия системы «фаустпатрон».
— Сколько у тебя в строю фаустников? — усмехаясь спросил Вахромеев.
— Шестьдесят пять! Не считая шестьдесят шестого. Но это на ваше личное усмотрение.
— Чего, чего? — не понял, переспросил подполковник.
— Да я насчет Прокопьева, вашего ординарца… — замялся Бурнашов. — Вы его ко мне послали, а он, значит, того… Попросил стрельнуть пару раз. И знаете, товарищ командир, метко бьет, шельмец. Оба раза рубанул прямо в танк. Ну там у нас трофейный «тигр». Для обучения, вы знаете.
— Метко бьет, говоришь? Вот я ему всыплю еще более метко, чтобы не болтался попусту и вовремя выполнял приказ. Кстати, где он?
— Он на третьем этаже, в штабе. Приволок пятерку фаустов, сгружает. Говорит, для охраны командования сгодятся. По-моему, резон есть.
— Сколько у тебя фаустснарядов? Ну в том складе?
— Много, товарищ командир. Я насчитал три тысячи штук, а дальше по стеллажам не пошел. Боюсь, как бы не было минировано. Сейчас в склад саперы спустились, проверят, тогда произведем полную инвентаризацию.
— Правильно, Бурнашов. Все снаряды взять на строгий учет. Фаустпатрон — штука очень полезная, особенно в городском бою. Стену дома проламывает?
— Не всякую, но берет. Примерно в полметра. Хотите, я с балкона по тому дому шурану? Думаю, возьмет.
— Не надо! — поморщился Вахромеев (напустит тут пороховой вони — не продохнешь!). — Клади свою бандуру в угол и иди сюда. К стереотрубе.
Бурнашов долго, сопя от усердия, разглядывал в стереотрубу центральный аэропорт. Крутил рифленый маховичок, раздвигал-сдвигал рожки, что-то пришептывая.
— А ведь они, язви их в душу, летают, Фомич! Вон, я вижу, моторы греют в подземном ангаре. Как стемнеет, полетят наверняка.
— Полетят, — подтвердил Вахромеев. — Они и в прошлую ночь летали. И прилетали, и улетали. Но сегодняшняя ночь будет для них последней.
— Будем брать?
— Будем. И во что бы то ни стало. Но грамотно, умно, согласно военной науке. Как говорится, образцовым порядком.
— Да… — Бурнашов поднял голову от стереотрубы, сдвинул каску на затылок. — Восторгаюсь я на нас с тобой, Николай Фомич! Ведь подумай только, куда мы, черемшанские мужики, притопали?! В саму что ни есть Европу, прямо на полати к этому придурку Адольфу. А почему? Потому, как я понимаю, мы есть сила народная, неостановимая…
— Но-но! — строго одернул Вахромеев. — Ты давай-ка, Бурнашов, не петушись, не кукарекай! Помни, как у нас говорят: «Была сила, когда мать… носила». Вот так, земляк. Сила есть, ума не надо. А нам с тобой сегодня ум нужен — этим надо брать врага. Думай, соображай, Бурнашов. Ночью твоих фаустников брошу первыми. Смотри и угадывай: куда? А потом посоветуемся.
На пороге в проеме разорванной взрывом двери появился Афоня Прокопьев с чайником в руке. Вахромеев взглянул на часы: тринадцать ноль-ноль — время заведенного чаепития (если позволяла обстановка).
Ординарец смахнул с дубового стола штукатурку, постелил газету, поставил кружки с горячим душистым чаем. Вахромеев с Бурнашовым прервались, присели к столу, а Прокопьев все не уходил, торчал у порога, чего-то мялся.
— Может, чаю выпьешь? — удивленно спросил Вахромеев. — Наливай и садись, кружка вон есть.
— Да я вам погоны новые изготовил, товарищ подполковник… — явно мямлил Афоня. — По две звездочки теперь, как положено.
— Изготовил — спасибо. Молодец! Давай их сюда. — Вахромеев, не разглядывая, сунул погоны в карман, решив сменить их потом, как-нибудь на досуге — все равно под ватником не видно. Обернулся: Афоня все еще торчал в комнате. И делал какие-то знаки Бурнашову. — Да что у вас такое, черт подери? Сговариваетесь, что ли? В чем дело, Прокопьев?
— Это вот… извините, товарищ подполковник… — лепетал ординарец, краснея. (Вахромеев нахмурился, с неудовольствием узнав в своем бравом ординарце прежнего недотепу — Афоню.) — Мы давеча с Василием Яковлевичем посоветовались и ходатайствуем…
— Ты брось, Прокопьев! Ты не плети! — сердито вмешался Бурнашов. — Мы посоветовались, а ходатайствуешь ты. А я поддерживаю. Ну давай ходатайствуй, не бренчи коленками-то!
Видно, это подействовало, потому что Афоня мигом выпрямился, четко бросил руку к пилотке. Выпалил одним махом:
— Товарищ командир полка! Прошу откомандировать меня в стрелковую роту старшего лейтенанта Бурнашова на должность рядового-автоматчика. С уважением к вам — ефрейтор Прокопьев!
— Вот правильно! — хохотнул Бурнашов. — Орел! А то начал тут заикаться.
Вахромеев посмотрел по очереди на обоих: не шутят ли, не разыгрывают? И сердито стукнул по столу кружкой:
— Молчать! Ишь развеселились! Вы что, спятили? А ты, Прокопьев, шагом марш на свое место! Все твои ходатайства буду рассматривать после войны. Разговор закончен.
После ухода Прокопьева Вахромеев закурил и укоризненно сказал Бурнашову:
— А тебе ведь сорок уже стукнуло! Он-то еще пацан, а ты, старый дурак, чего выдумываешь? Ведь он один из всех Прокопьевых уцелел. У погибших братьев его по пятеро детей осталось. Кто им помогать-то станет? Соображаешь?
Бурнашов поскреб рыжую шевелюру, несогласно хмыкнул:
— Нет, не правый ты тут, Николай Фомич!.. Никак не правый. Парень крылья почуял, а ты его за хвост держишь. Вспомни, как под Выселками под трибунал хотели его отдать за трусость? А теперь что же, сам за свою спину прячешь? Не сходится у тебя, Фомич, как есть не сходится…
Слова эти до самого вечера не выходили из головы Вахромеева. Тщетно пытался он забыть, отмахнуться от горького, но справедливого укора, настырно звучавшего в них. Что бы ни делал — а дел перед ночным штурмом было невпроворот: архисрочных, сверхсложных, запутанных и важных до чрезвычайности, — но бледное, смятенное лицо Афоньки Прокопьева с капелькой пота над дрожащей губой все время маячило перед глазами.
«Вишь ты, и этот захотел «решительно врубиться»… Ну а если не уцелеет? Ведь ночная атака, да еще в таком адовом уличном пекле, где все кругом горит, взрывается, рушится, — это же заведомая смертная преисподняя для неопытного молодого солдата. Тут и матерому ветерану впору растеряться: ни хрена не видно! Только сверкают глаза да огненно и хлестко мельтешат автоматные трассы».
Нет, Вахромеев просто не мог представить себе трагической концовки, никак не мог! И дело тут было не в многочисленных Афонькиных племянниках-малолетках, а совсем в другом: Вахромеев за эти полтора года настолько привык к пухлогубому земляку-ординарцу, что просто не мыслил его отсутствия подле себя. Он все помнил: как выхаживал Афоню в сорок третьем под Харьковом, когда тот — молчаливый, тщедушный, с угасшим взглядом, будто вытянутый из проруби ягненок, — медленно и трудно оттаивал, как менялась его походка и постепенно в синих лазах пробивался несмелый живой огонек, как смущенно просил он бритву для первого в жизни бритья. Вахромеев все это помнил.
Афонин образ был непостижимым каким-то чувством связан с Черемшой, с таежными далями, с бревенчатыми стенами кержацких изб и дымным уютом охотничьих заимок… А главное — он постоянно и живо напоминал Вахромееву об Ефросинье… Со стороны это, может быть, и выглядело странным: между ними — между курносым тихоней Прокопьевым и ясноглазой стремительной Ефросиньей — не было ничего общего. И все-таки они всегда стояли рядом в душе Вахромеева, иногда ему казалось, что и сам-то Афоня существует на свете потому, что есть Ефросинья с Вахромеевым, и что все трое они — единое живое звено, очень хрупкое, держащееся только на наитии…
В его отношении к своему земляку-ординарцу давно крылось нечто отцовское, и Вахромеев понимал это, осознавал, но не давал расти чувству, сдерживал его. Тем не менее оно все-таки день ото дня крепло, упрямо пробивалось, как весенняя поросль сквозь толщу прошлогодних листьев.
А теперь надо было принимать одно из самых трудных решений в этот апрельский вечер.
…Вахромеев ничего не сказал Афоне, лишь обнял и молча похлопал по спине. И только потом, когда белоголовый бывший ординарец стремглав прыгал по ступеням лестницы, тяжко вздохнул: «Кому как суждено…».
До полночи на участке Вахромеева по всему кварталу шел обычный вялый огневой бой. Немцы и не подозревали, что именно в это время бурнашовская рота фаустников, используя громадные трубы берлинской канализации, вышла глубоко в тыл. На аэродроме Темпельхоф кипела интенсивная ночная работа: ревели взлетающие самолеты, с противоположного, западного края летного поля часто мигали посадочные фары прибывающих «юнкерсов».
Уже перед рассветом улегшаяся было тишина вдруг взорвалась мощным гулом сразу вспыхнувшего боя, а в том месте, где днем просматривались позиции зенитчиков и полукружие танкового редута, вспухло желтое зарево — это слились воедино десятки ударивших фаустснарядов. Чуть ближе тоже в сплошном зареве встал из тьмы четырехэтажный дом у перекрестка — его атаковала вторая полурота бурнашовских фаустников.
Потом загремели мощные взрывы: три, четыре, пять… — саперы рвали фугасами уличную баррикаду и стены углового дома. Сразу взревели танковые моторы.
Вахромеев вырвался на взлетную полосу с десантниками-автоматчиками на одном из первых танков. Слева горели самолетные стоянки: два громадных танка ИС, отвернув назад башенные орудия, таранили стоящие в линейку «юнкерсы», отбрасывая, как бульдозеры, по сторонам бесформенные обломки.
Вахромеев постучал прикладом по откинутому броневому люку механика, показал в сторону: там прямо по бетонке катились размытые мерцанием пропеллеров два транспортных «юнкерса» — явно выруливали на взлет!
— Давай жми!
Первый самолет все-таки опередил приближающиеся танки: медленно удаляясь, подпрыгнул и повис в воздухе. Пулеметные трассы, видно было, секли его обшивку, однако «юнкерс» набрал высоту и ушел в рассветное небо.
Второго танкисты прижали: шедшая впереди тридцатьчетверка перерезала дорогу, а следующий танк с ходу таранил «юнкерс», ударив по колесам, — солдаты-автоматчики при этом горохом посыпались с танковой кормы на землю. Самолет грузно и с треском завалился набок.
В северо-восточном углу летного поля и возле аэровокзала еще вели бой соседи-гвардейцы генерала Чуйкова, а на стоянках хозяйничали танкисты: оттаскивали уцелевшие самолеты от пожарища, ловили летчиков, выкуривали из дотов остатки «авиагренадеров».
Вместе с замполитом майором Чумаковым и капитаном Соменко Вахромеев решил осмотреть начинку перехваченного на земле «юнкерса». В нем, кроме десяти одинаковых зеленых ящиков, ничего стоящего не оказалось. Но это лишь подтверждало, что в ящиках, очевидно, весьма важный груз. Не случайно же для них выделили отдельный самолет в такое время, когда любое имущество, вывезенное из горящего осажденного Берлина наверняка ценится на вес золота.
Капитан Соменко с помощью саперов вскрыл один из ящиков, встревоженно доложил:
— Совершенно секретные архивы рейхсканцелярии!
— Выставить охрану! — приказал Вахромеев.
Интересно, куда же они вывозили эти «совершенно секретные» бумаги? Допросили летчиков. Те пожимали плечами: приказано было доставить в Зальцбург — о дальнейшем маршруте они ничего не знают. Особый груз распределялся на два самолета, половину ящиков поместили в тот, первый «юнкерс», которому удалось взлететь. Там же находился сопровождающий секретный груз офицер СС. Его фамилия, кажется… Ларенц. Да-да, штандартенфюрер Ларенц!
Услыхав эту фамилию, Вахромеев вздрогнул, резко повернулся к Соменко:
— Переспроси его! Он не ошибся?
Нет, оказывается, летчик не ошибся. Вспомнив, в подтверждение достал из планшета полетные документы, где совершенно точно было указано: «Штандартенфюрер Макс Ларенц».
— Дела… — мрачно протянул Вахромеев. Что же получается? Стало быть, этот выродок не утонул тогда в Нейсе, а благополучно улизнул. Как и год назад в «Хайделагере»! А теперь, выходит, из-под самого носа ушел в третий раз… Ну и везучий, гад!
Поручив замполиту заняться охраной и отправкой секретного трофейного груза, Вахромеев направился было к подъехавшему бронетранспортеру (справиться по рации: как там дела у Бурнашова в подземном ангаре?), но его остановил изумленный вскрик капитана Соменко. Помначштаба стоял у самолетного хвоста, подле убитого немца в черной эсэсовской форме.
— Что, опять секреты? — обернулся Вахромеев.
— Еще какие, Николай Фомич! — Соменко держал в руке бумагу с ярко-красным штампом в левом углу. — Вот обнаружили у этого шарфюрера: его срезали танкисты из пулемета, когда он выскочил из самолета и пытался драпануть. Ну и фашисты, ну и скорпионы! Вы только почитайте!
— Нет уж, читай сам, — отстранил Вахромеев бумагу, — Я ж не понимаю по-ихнему. Переведи.
— Вот слушайте: «Шарфюреру Мучману личным приказом фюрера поручено ликвидировать штандартенфюрера Ларенца, ставшего на путь предательства в трудное время для рейха». И подпись: «Уполномоченный СС при ставке фюрера обергруппенфюрер Фегелейн». Во дают фрицы! Ведь этот тип, согласно документу, должен был прикончить своего же начальника!
— А ну их всех к едреной матрёне! Тьфу! — смачно плюнул Вахромеев. — И слушать-то противно. Сплошные фюреры. Не страна, а какой-то огород для выращивания поганок-фюреров. Расплодились, а теперь жрут друг друга. И поделом!