7
В тот день когда предстояло лететь во Львов, Ефросинья утром получила письмо, которое обрадовало и разволновало ее. Это был ответ на один из официальных запросов, посланных еще в январе по разным местам с просьбой сообщить что-либо известное о Николае Вахромееве. Одно из писем она тогда решила послать в Черемшанский сельсовет: а вдруг там знают его теперешний адрес, ведь призывался-то он из Черемши? На ответ не надеялась, а он вот пришел.
Нет, о Вахромееве в Черемше тоже ничего не знали, хотя и сообщили номер полевой почты — еще старой, двухгодичной давности, сталинградской. Тем не менее читая письмо, отпечатанное на машинке, Ефросинья всплакнула от радости, снова перечитала и потом полдня ходила просветленная, с застывшей счастливой улыбкой (штурман полка даже поинтересовался: уж не нашла ли она своего мужа?).
Письмо было недлинное, на страничку, и хоть с казенным сельсоветским штампом, однако ничуть не официальное. Его продиктовал машинистке теперешний председатель сельсовета Полторанин Георгий Митрофанович — «старший лейтенант запаса, инвалид войны и трижды орденоносец», как было указано в конце письма после размашистой подписи.
Читая, Ефросинья сразу представила его ухарскую улыбку, челочку на лбу, вспомнила полосатую кепчонку на макушке и поношенный френч, в который он был одет, когда и августе сорок третьего она ночью высаживала Полторанина-разведчика в немецком тылу у Золочева. Вспомнила хромовые сапоги гармошкой — он и до войны в Черемше, разношерстно одетый, всегда питал особое пристрастие к щегольским сапогам. По-бабьи пожалела: остался парень теперь без ноги, вот, поди, переживал-мучился, бедолага!..
«А приключилось мне, товарищ Просекова, принять свой последний смертный бой на территории братской Польши, которую мы беззаветно освобождали, — писал в своем письме Полторанин. — Бился я один против целой эсэсовской роты. Отступать было некуда, к тому же по причине пулевых ранений я лишился возможности к передвижению. Решил стоять насмерть, как было со мной в тяжком сорок первом году. И выстоял, потому как вскорости пришли на подмогу польские партизаны».
В письме скупо сообщались черемшанские новости и давалось напутствие беспощадно добить врага в его фашистском логове, с победой вернуться в родную Черемшу, где все население уже ждет прославленных героев-земляков!
В самом низу отстукана приписка: «Документ-письмо исполнила секретарь-делопроизводитель Анна Троеглазова, которая помнит Вас и низко кланяется. А отец мой, Устин Касьянович Троеглазов, погиб под Харьковом, о чем получена похоронка. Царствие ему небесное». Последние три слова оказались зачеркнуты красным карандашом, тем же, каким была сделана председательская подпись.
Удивительно: нежданное черемшанское письмо словно бы встряхнуло Ефросинью, заставило оглядеться и по-настоящему увидеть вокруг весну, а главное, понять: войне скоро конец! Она впервые вдруг ощутила бесконечную трудность, опасность оставленного позади двухлетнего фронтового пути и будто со стороны взглянула на саму себя: неужто это я, прошедшая огни и воды и все-таки уцелевшая?!
Даже пыталась — с опаской и настороженностью — подумать о завтрашнем дне, представить мирное послевоенное будущее, теперь недалекое уже. Но тут ничего не получилось, и не потому, что она не любила загадывать, давно отвыкла от радужных мечтаний. Просто для будущего не было точки опоры, оно не виделось, не вырисовывалось, как не получается контуров воображаемого дома без фундамента.
Ефросинья не могла себе представить будущего без Николая.
…Как и предусматривалось плановой таблицей полетов, самолет стартовал ровно в два часа дня. Весь маршрут, заранее рассчитанный и проложенный на карте, напоминал огромное вытянутое кольцо: в одну сторону — ко Львову, он выглядел длиннее и проходил над труднодоступным районом, над еще заснеженными хребтами. Обратный путь значительно спрямлялся, шел в основном над широкими долинами, но зато ночью. Объяснялось это тем, что днем тут лететь было опасно: на лесных хуторах еще прятались недобитые бандеровцы и местные эсэсманы из разгромленной дивизии «Галичина».
Весь полет Ефросинья помнила о письме, лежащем в нагрудном кармане. Усмехаясь, вспоминала разные строчки из него, удивлялась самому Полторанину: как он теперь чувствует себя в роли председателя того самого сельсовета, куда его в предвоенные годы не раз доставлял участковый милиционер «за непристойное поведение в кино и на клубном крыльце»? Не могла Ефросинья вспомнить сельсоветского делопроизводителя Анну Троеглазову, которую отец, ефрейтор Троеглазов, когда-то называл «Нюрка-младшенькая», Троеглазовых в Черемше было полсела, да к тому же сплошные девчонки. Только у дядьки Устина — пятеро девчат, у тетки Матрены — пятеро тоже. Девичник… А Нюрка, видать, молодец — старательная, аккуратная. Помнится, письма отцу под Харьков (он служил в батальоне аэродромного обслуживания) присылала еженедельно, и каждое — без помарок, без единой ошибки, написанное с четким наклоном, как школьный диктант. Теперь вот в секретари-делопроизводители вышла девчушка…
Внизу в солнечном просторе распластались горы, укрытые синеватым ковром густых ельников. Сладко вдруг кольнуло сердце: а ведь такое однажды уже было в ее жизни! Прикрыв глаза, Ефросинья увидела себя на скалистой вершине горы Золотой: так же ласково припекало заходящее солнце, а под ногами в прозрачном мареве — хребты до самого горизонта, будто остановленные, навечно застывшие морские волны. И еще вспомнила: такой же льдистый, пахнущий хвоей резкий ветер бил ей тогда в лицо.
Алтай и Карпаты… Они оказались удивительным образом соединены, связаны в ее судьбе одной и той же, как и во все эти годы, единой пятидесятой параллелью, курсом, который и теперь светился на картушке полетного компаса.
Гудел мотор, искрились просветленные дали, изредка под самым крылом проплывали снеговые вершины — не чисто-белые, а уже подтаявшие, причудливой формы, похожие на случайные, брошенные невпопад заплаты. Левее Ужгорода, от перевала, где просматривалась полоска горной дороги, навстречу самолету взметнулись было веером желтые трассы зенитного «эрликона», однако Ефросинья тут же ушла от них резким скольжением, затем снова набрала высоту и поднялась на свой предельный потолок. Оставшаяся часть маршрута прошла спокойно.
На подходе ко Львову Ефросинья встала в круг, издали примериваясь к знакомому аэродрому: он был забит самолетами. Не стоило лепиться на взлетно-посадочную бетонку вместе с бомбардировщиками, мешать им, поэтому она плавно притерла свою «тридцатку» на краю летного поля, на сухую ровную лужайку. Потом также скромненько зарулила на дальний фланг самолетной стоянки и выключила мотор.
Вылезла на крыло, сдернула шлем — теплынь, душистая весенняя благодать! Здесь и ветерок был особенный, приятный, пахнущий мирной безмятежностью. Позавидовала бомберам: слетали на ночь, отбомбились, и отдыхай себе, как у Христа за пазухой, на небо не гляди — никаких воздушных тревог, ни «мессеров», ни «юнкерсов». Немцев тут давно от этого отучили, не то что в Словакии, где гитлеровские стервятники все еще опасно огрызаются.
Просекову ждали: минуту спустя у самолета затормозил «виллис». Пожилой молчаливый капитан привез механика и часового, сначала проинструктировал обоих и только потом пригласил Ефросинью в машину, повез в штаб.
Через час она уже освободилась, пообедала в летной столовой, но от отдыха в предоставленной комнате отказалась. Грех было бока пролеживать в такой славный апрельский вечер, да и, честно говоря, уж очень ее тянуло побродить у аэродромного здания, у стационарного КДП, —здесь так много напоминало о недавнем прошлом!..
Вот тут, у этого гранитного парапета, в октябре прошлого года она вышла из «доджа», на котором полковник Дагоев украл ее из госпиталя. Кругом еще много было развалин, разрушенным лежало и это левое крыло штабного здания. Ефросинья вспомнила: груды кирпича, осыпи стен, густо присыпанные кленовым листопадом, показались тогда ей какими-то старыми, почти древними руинами. Теперь ничего похожего: стекло и бетон, новенькие полированные двери, перила. Только тот же пятнистый, выщербленный осколками каменный парапет.
Она навсегда запомнила осенний аэродром: сырой воздух, запах мокрых листьев и рулящая в реве моторов грозная дагоевская «пешка». Этот рев был для нее наполнен сплошным ликованием — она возвращалась в авиацию, она рождалась заново!
Ефросинья сняла кожаную куртку, перебросила через руку, разглядывая себя в огромном зеркальном стекле штабного вестибюля. Грустно усмехнулась: похудела, сдала, заметно сдала… Да и постарела, пожалуй, не зря же в последнее время от комплиментов отвыкать начала — редкими они стали в ее адрес. А может, мужики-летчики посерьезнели к концу войны?..
Смешно получается. Истинно по-бабьи: когда закидывались на нее — не нравилось. А теперь вроде бы и жалко, вроде чего-то не хватает, недостает.
Николая не хватает, если уж говорить честно и по-серьезному…
Слева через ворота на аэродром ворвалась зеленая санитарная машина, лихо развернулась, подвывая сиреной, и встала прямо напротив Ефросиньи. «Чего это их сюда принесло? — удивилась она. — Ежели срочный раненый, так везут прямо к самолету…».
Но никакого раненого, оказывается, не было, просто шофер-лихач подвез свое медицинское начальство: из кабины выскочил полковник в узких серебряных погонах, подхватил небольшой чемодан и направился к Ефросинье, делая знаки: дескать, один момент, надо навести справку.
А Ефросинья враз похолодела, приросла к месту: полковник в мятой фуражке был не кто иной, как главврач того самого госпиталя, из которого она сбежала полгода назад! Конечно он: седой, краснощекий, носатый. Да и не могла она ошибиться в человеке, который трижды резал ее на операционном столе.
«Пропала!..» — ахнула она, зачем-то поспешно напяливая куртку. Бежать было поздно, полковник уже приближался, изумленно щуря глаза.
— А, моя прелестная пациентка! Вот так встреча! Ну здравствуйте! — Полковник пожал руку так крепко, что Ефросинья чуть не вскрикнула.
И как ни странно, эта боль в руке сразу вернула ей спокойствие, она даже насмешливо подумала: «Ну и хваткий хирург — от такого не убежишь!»
Полковник расстегнул шинель, помахал в лицо донышком фуражки, пожаловался:
— Духота! А я вот по-зимнему экипировался. Так рекомендовали. Лететь, сказали, далеко и высоко. А на высоте холод. Даже мороз. Это верно?
— Кому как, — сказала Ефросинья. — И смотря на каком самолете. На моем — холодно.
— Уж не с вами ли я полечу?
— Вряд ли. — Ефросинья пригляделась к доктору, припоминая недавний инструктаж в аэродромном штабе: с пассажиром рекомендуется не разговаривать, никаких вопросов не задавать. И вообще, о полете никаких сведений никому не разглашать. Нет, этот полковник не похож на ее будущего таинственного пассажира. — А вы, извините, далеко ли направляетесь, товарищ полковник?
— Под Берлин, голубушка. Командирован для срочной операции. Там, видите ли, в районе города Тельтов, тяжело ранен командарм — один из виднейших наших генералов. Абсолютно нетранспортабелен. Поэтому я лечу.
— Нет, к сожалению, это не мой маршрут, — сказала Просекова. — Вы, наверно, полетите на Ли-2 или на бомбардировщике Ил-4. Это высотные машины, в них действительно холодно. Но не беспокойтесь: вам дадут унты и, возможно, меховой комбинезон.
— Спасибо, голубушка! — Полковник оглядел Ефросинью, удовлетворенно чмокнул губами: — А вы неплохо выглядите! Даже хорошо. Значит, подлатал я вас успешно, хотя, признаюсь, считал вас уникальным пациентом: ваш тазик, извините, мне пришлось собрать по косточкам. Стало быть, летаете в тылу, голубушка?
— Никак нет, товарищ полковник. Я боевой летчик, командир эскадрильи связи. Здесь, во Львове, оказалась случайно. Прилетела по заданию. А вообще воюю в Чехословакии, скоро собираемся брать Прагу.
— Превосходно, голубушка, — похвалил полковник. — Я рад за вас, вижу — вы уже в чине лейтенанта. Только, советую вам, остерегайтесь тряски и, боже упаси, различных падений. Помните о своем тазобедренном комплексе — он у вас смонтирован. Хоть и надежно, но… как говорят: береженого бог бережет.
— Постараюсь, товарищ полковник.
— Передайте привет вашему мужу, полковнику. Энергичный мужчина! Кстати, скажите ему, что, как человек, превыше всего ставящий дисциплину, я все-таки послал на вас, беглянку, розыск и предупреждаю: в ближайшее время и вы и ваш муж будете иметь крупные неприятности. Вот так, голубушка.
— Уже имели, товарищ полковник! — рассмеялась Ефросинья. — И я, и полковник Дагоев. Только вы ошиблись: он мне вовсе не муж.
— Вот как? — удивился хирург. — Но насколько я помню, в вашем деле была запись о замужестве?
— Так точно. У меня есть муж, только он не летчик, а пехотинец, комбат. — Ефросинья помедлила, тяжко вздохнула, сразу меняясь в лице, — Потеряла я его, товарищ полковник… В прошлом году здесь неподалеку, в Прикарпатье, после моего ранения. До сих пор ни слуху ни духу…
— Ну-ну, не расстраивайтесь! — утешил доктор. — Найдете, непременно найдете! Я нисколько не сомневаюсь: такой человек, как вы, обязательно найдет! Вот война закончится и отыщете друг друга, встретитесь. Желаю вам этой встречи.
— Спасибо, товарищ полковник! — Ефросинья устыдилась, вспомнив, как струсила, собралась удариться в бега при неожиданном появлении доктора-хирурга. А он вот оказался толковым, душевным человеком, — Вы позвольте, я чемоданчик поднесу и провожу вас к дежурному по полетам?
— Проводить — пожалуйста. А чемоданчик, извините, я сам снесу. Он, голубушка, тяжеловат — с инструментом. Ну и потом, я же мужчина, черт побери, и должен при всех ситуациях оставаться рыцарем!
Уже прощаясь в штабном коридоре, полковник написал на блокнотном листе адрес, вручил его Ефросинье:
— Вот моя квартира в Москве, после окончания войны обязательно заезжайте в гости с мужем. Моя жена, кстати, тоже сибирячка. Вот тогда и разопьем армянский коньяк, который вы мне оставили в госпитале после вашего бегства. Я его приберег именно на этот случай.
В сумерках, в начале десятого, Ефросинья по сигналу с КДП завела и прогрела мотор, затем вырулила к старту, встала рядом с бетонной полосой. Вскоре приземлился Ли-2, шедший на посадку с уже включенными фарами. Прибывшего пассажира сопровождали двое. У Ефросиньиной «тридцатки» они помогли ему надеть парашют, заботливо поддерживали, когда он, крепкий, плечистый, крутошеий, забирался в кабину самолета. «Чего его обхаживают, как немощного инвалида? — неприязненно подумала Ефросинья. — Мужик дюжий, об лоб хоть поросят бей, а они за локотки поддерживают… Видно, важная персона, ежели по такой срочной эстафете передают…».
Она тут же взлетела, чуть прижала машину, наращивая скорость, и пошла в темень, на высоту. Маршрут Ефросинья хорошо знала, потому обратный полет прошел гладко, под уверенное и спокойное гудение мотора. Справа из-за облаков подсвечивала луна, и в переднем зеркале Ефросинья смутно видела крупную туго обтянутую шлемом голову своего пассажира. За все время полета она так и не заметила, чтобы он изменил позу или шелохнулся: сидел недвижно, будто манекен.
Ефросинья стиралась не думать о пассажире: какое ей до него дело? Приказано, — значит, везет, а то, что он сидит смирно, вроде шкворня торчит в задней кабине, так опять же плохого в этом ничего нет. Другие вон, впервые оказавшись на самолете, всю дорогу вертятся, пялятся по сторонам или болтают без умолку — с непривычки, от нервного возбуждения. Этот, видать, не нервный — только и всего.
А вообще, честно признаться, Ефросинья чувствовала к молчуну-незнакомцу некое странное и сильное предубеждение, похожее на брезгливую неприязнь. Вот так бывало в тайге: интуитивно, совсем неосознанно, каким-то шестым чувством, вроде бы собачьим «верхним нюхом» она способна была угадать затаившегося в пихтаче зверя, невидимого, но близкого. И почти никогда не ошибалась…
Нечто похожее испытывала и сейчас. А потом, уже над своим аэродромом, она с удовлетворением усмехнулась, поняв, что была права: луч посадочного прожектора ярко осветил самолет, и, бросив взгляд в зеркало, Ефросинья вздрогнула, увидав под распахнутым комбинезоном на шее пассажира черно-белый Железный крест. Немец!
На ночном старте «эстафету» принимала дагоевская «пешка» — она стояла с работающими моторами, уже готовая к взлету. Полковник Дагоев, приняв на борт странного немца, успел лишь помахать Ефросинье из кабины, откинув плексигласовый фонарь. Что-то крикнул, но слов разобрать было нельзя.
…На базу экипаж полковника Дагоева не вернулся. Утром Ефросинье рассказали в штабе, что дежурный радист принял сигнал командирской «пешки»: «Вышел на объект, задание выполнил», потом последовали обрывки фраз башенного стрелка, из которых можно было понять, что бомбардировщик атакован ночными немецкими истребителями. На этом связь оборвалась.
Ефросинья с содроганием вспомнила этот черный Железный крест на шее пассажира, блестевший в темноте эмалью затаенно и хищно, как змеиные глаза…