Книга: Польский пароль
Назад: 2
Дальше: 4

3

За эти восемь месяцев Ефросинья еще дважды попадала в госпиталь.
В прошлогоднем августе еле выкарабкалась, встала на ноги. Тогда в Польше, за рекой Вислокой, упав на горящем самолете, она разбилась так, что неделю потом не приходила в сознание. Три перелома, сотрясение мозга, общая контузия — все это значилось в ее госпитальной истории болезни.
Даже очнувшись, она еще несколько дней не могла понять, где находится, как очутилась здесь и что, собственно, предшествовало ее появлению в госпитальной палате. Оказывается, ни врачи, ни медсестры не знали ее имени-фамилии, и она удивилась, услыхав, что меж собой они называют ее «старшина-летчица» или «женщина с орденами Славы». И помочь им ничем не могла: совсем не разговаривала (перелом челюсти), писать тоже была не в состоянии, потому что правая рука, замурованная в гипс, висела на вытяжном шелковом шнурке.
При госпитализации у нее не обнаружили никаких документов — это Ефросинья поняла из последующих разговоров. Недоумевала: ведь солдатская книжка всегда была при ней в правом нагрудном кармане, в том числе и перед тем памятным ночным вылетом. Впрочем, полет помнился только до того момента, когда над целью были сброшены бомбы. Дальше все обрывалось, будто сплошь перечеркнутое желто-багровыми всполохами…
Однажды утром молоденькая медсестра принесла в палату сложенную вчетверо фронтовую газету и, улыбаясь, показала на фотоснимок: «Це, мабуть, вы? Дуже схожи».
Левой, здоровой рукой Ефросинья взяла газету, радостно вздрогнула: ну конечно, это была она! И фотография хорошо знакомая: они стоят с Симой Глаголиной у своего самолета, ухарски сбив на затылки белые подшлемники (их еще летом снимал сержант-дешифровщик из отделения полковой фоторазведки).
А ниже шла статья. «Подвиг крылатых подруг». Ефросинья плохо видела текст сквозь набухающие в глазах слезы, а когда прочитала: «…старшина Е. Просекова награждена орденом Славы I степени (посмертно)…», вдруг вскрикнула, забилась в неудержимых рыданиях.
Слезы будто сразу просветлили прошлое: она увидела трассы в рассветном небе, белое, странно улыбающееся, мертвое лицо Симы, увидела стремительно прыгнувший навстречу, прямо под крыло, лес — и потом удар о землю… Она почему-то оказывается в стороне от самолета и ползет к нему — из кабины сквозь густой дым видны безжизненные руки подруги. И неожиданный, ослепительно-горячий шар взрыва…
Потом самое странное: будто во сне она видит Николая Вахромеева — залетку Колю, ощущает сквозь боль его ласковые сильные руки…
Нет, это не был сон! Это происходило наяву — сейчас Ефросинья отчетливо вспомнила каждую деталь той необъяснимо-случайной встречи на лесной опушке. Это он, Коля Вахромеев, вынул из нагрудного кармана ее солдатскую книжку, потому что она просила, она велела ему взять и поставить в их штабе штамп о замужестве, который они не успели, не догадались поставить во время мимолетной встречи в Рай-Еленовке под Харьковом. Он обещал непременно прислать книжку в госпиталь. Но не прислал. Значит, скоро пришлет. Скоро…
На глазах перепуганной медсестры Ефросинья вдруг сразу смолкла, затихла и, чуть всхлипывая, тут же уснула.
Дела ее быстро пошли на поправку. Тем более что в госпитале она в тот день сделалась знаменитостью: как-никак полный кавалер ордена Славы! Да еще «посмертно»! Этакого и бывалым солдатам не часто доводилось видеть.
В октябре состоялась врачебно-летная комиссия. Решение было безапелляционным: из авиации списать, демобилизовать подчистую. Ефросинья в результате полученных ранений и связанных с ними различных осложнений оказалась всюду «не годной», даже к нестроевой службе в мирное время.
Седой как лунь краснощекий полковник-профессор сочувственно покачал головой:
— Такие вот дела, старшина… Считайте, что вы, голубушка, отвоевались. Переходите, так сказать, на мирные рельсы. Езжайте домой в свою Сибирь. А если хотите, то здесь оставайтесь, во Львове. Прекрасный город! Вас, несомненно, хорошо примут, тем более что вы активно участвовали в его освобождении. Через неделю выписка. Можете идти.
Ефросинья, опустив голову, все это выслушала в молчании, как приговор. Очевидно, в потускневшем лице, во всем облике ее было так много откровенной горечи, даже отчаяния, что полковник покашлял ободряюще:
— Ну-ну, выше голову, старшина! Вы ж все-таки полный кавалер Славы! Молодая, интересная женщина — у вас все еще впереди. А вообще, конечно, я вас понимаю… В конце концов, как врач, как человек… Психический перелом, душевный стресс и так далее. А вы, голубушка, поплачьте, не стесняйтесь, поревите по-девичьи. Это очень облегчает… Снимает экспрессию.
Ефросинья подняла голову, прищурилась. Сказала сухо:
— Я свое уже выплакала, товарищ полковник! Так что советуете зря, не тот пациент. И решение ваше я не принимаю. Оно несправедливое! Ложное!
Полковник сдернул очки, оглядел за столом своих коллег, выразительно пожал плечами. Дескать, полюбуйтесь на эту авиационную фею. Вместо признательности и благодарности за лечение, за внимание и заботу она, как видите, грубит. Форменным образом.
— Хм… А что вы, собственно, хотите, старшина?
— Я не хочу — я должна воевать, — сказала Ефросинья. — Я должна быть в Берлине!
— Понятно, — усмехнулся профессор. — Но есть же законы, приказы, есть, в конце концов, порядок! Это не наша прихоть, это объективные данные медицины. К сожалению, именно поэтому вам придется прервать свой славный боевой путь, старшина.
— Не придется! Немцы не прервали, а вы тем более не остановите.
Перепалка кончилась тем, что Ефросинью просто-напросто выдворили из кабинета. Полковник, разозлившись, вдруг гаркнул: «Кругом — марш!» И баста — весь разговор.
Минут десять Ефросинья, стуча палкой, прихрамывая, возбужденно расхаживала по госпитальному коридору. Потом сняла с халата ордена Славы, сунула их с досадой в карман: зря нацепила, все равно не помогли!
До самого обеда просидела на скамейке в госпитальном саду. Настроение — хоть вешайся… Хорошо ему рассуждать: «Поезжай в свою Сибирь…». А что она там будет делать, когда дело, ради которого жила, воевала, недосыпала, горела и разбивалась, залечивала раны, брошено на полдороге. Когда окажутся брошенными боевые товарищи — живые и погибшие, когда брошенной и, может быть, навсегда оборванной и потерянной станет единственная нить, скреплявшая прошлое, настоящее и возможное будущее, — Колина любовь…
Куда она поедет, зачем и ради чего?
Уехать, смириться, быть списанной — значит навсегда отказаться от неба, от мечты, голубые стежки к которой были проторены еще таежной юностью.
Именно в этом крылось главное. Больше, чем горечь — беда…
Ефросинья в раздумье глядела на синеющие вдали горы, уже испятнанные пастельными красками осени, на синий провал парковой аллеи, где желтыми бабочками мельтешили опавшие кленовые листья, и вдруг средь этой пестроты, средь янтарно-солнечного листопада увидела самое себя — давнюю полузабытую девочку-подростка, худенькую, глазастую и длинноногую «попрыгушку», наивно представлявшую мир уютным и тенистым, вот как эта аллея.
Только странно: «попрыгушка» почему-то была в белом медицинском халате и в кирзовых солдатских сапогах. Она что-то кричала, махала рукой, и, словно очнувшись, Ефросинья узнала в ней дежурную медсестру Тоню. Ту самую кареглазую «гуцулочку», которая когда-то принесла в палату фронтовую газету с портретом Ефросиньи.
— Товарищ старшина! Я ж вас шукаю! Швыдче ходить до палаты. Гости чекають!
— Какие гости? — удивилась Ефросинья.
— Ой, таки симпатични, цикави! Полковник — герой, а с ним сержант. Зараз у вас в палате. Ходим!
В палате Ефросиньи сидел и дымил в раскрытое окно командир авиаполка полковник Дагоев. Справа у стены сержант-ординарец деловито развешивал на спинку стула какое-то обмундирование.
Увидав входящую Ефросинью, Дагоев щелчком выбросил папиросу в окно и сказал сержанту:
— Якимов! Пойди-ка погуляй в коридоре. Да на машину взгляни — как бы бензин не слили.
Затем широко раскинул руки навстречу Ефросинье:
— Ай, молодец Просэкова! Живая, совсем живая! А мы, понимаешь, тебя чуть было не того… Нэ туда записали. А постриглась зачэм? Нэ красиво. Как малчишка.
— Ничего, отрастут. Опять коса будет, — сказала Ефросинья, села на кровать и не выдержала, расплакалась.
— Вах, нэ хорошо, очень нэ хорошо… — укоризненно сказал полковник. — Я ей, понимаешь, коньяк привез, форму новую привез — вон гляди, как Саша Якимов отгладил! Очень старался парень.
— А!.. — отрешенно махнула Ефросинья. — Это теперь все равно что зайцу балалайка…
Поблескивая новенькой Золотой Звездой, полковник прошелся, сел рядом, шумно и как-то по-особенному выразительно вздохнул, медленно, чуть покачивая головой:
— Знаю, Просэкова, твою беду… Знаю. Говорил я с этими, как их там… докторами. Но ты не унывай. Беда — это когда человек один, а когда много друзей — получается только маленькая неприятность. У тебя, Просэкова, целый полк друзей. И каких?! Крылатых! Слушай, давай сделаем маленькую неприятность аксакалу-профессору и оставим ему бутылку коньяку. Чтобы не обижался. Как ты на это смотришь?
Ефросинья ничего не поняла, а Дагоев уже кинулся к окну, навалился на подоконник и заглянул вниз.
— Очень хорошо — совсем низко! Ты из окна вылезти сможешь, Просэкова? Нет, прыгать не надо, там тебя примет Саша Якимов! Значит, полный порядок! Сегодня в семь ноль-ноль мы тебя ждем, машина будет в переулке. По газам и поехали.
— Какая машина? Куда поехали?!
— Как это куда? Ты что, стала плохо соображать, Просэкова?! Конечно, в полк поедем. Они думают, что Муса Дагоев такой лопух, что отдаст им на съедение своего лучшего летчика. Дэ-мо-би-ли-зу-ем, ты понимаешь, они говорят. Никогда! Мы еще повоюем, Просэкова! Слово старого летуна!
— А документы? — усомнилась Ефросинья.
— Какие такие документы?! Ты что, сюда с документами пришла? Все твои документы дома, в полку. Мы там сами разберемся, кто годен, а кто вообще никуда не годен. Идем на таран, Просэкова, тебе понятно?
— Так точно!
Так Ефросинья сбежала из львовского госпиталя.
А в полку произошло много перемен, начиная с того, что дагоевский разведывательно-бомбардировочный авиаполк еще с лета передан был в другое подчинение — 4-го Украинского фронта.
Теперь вместо разведывательного звена легкомоторных По-2 в полку была создана эскадрилья, сплошь сформированная из молодых ребят — сержантов-выпускников Павлодарской авиашколы. Занимались они не столько воздушной разведкой, сколько снабженческими операциями: каждую ночь, невзирая на погоду, летели на юг через Карпатские перевалы, везли оружие, взрывчатку, медикаменты в Словакию, где в тяжелейших, неравных и кровопролитных боях уже догорало пламя словацкого народного восстания.
На другой день по прибытии в полк Ефросинья Просекова была назначена на нелетную должность адъютанта начальника штаба этой самой эскадрильи. Дел оказалось немного, тем более что под рукой постоянно был технический состав, а летчиков она видела только на старте перед ночными вылетами — днем, как правило, они отсыпались. Даже не успела по-настоящему познакомиться с командиром эскадрильи капитаном Мухиным: он не вернулся с очередного задания.
Парни-летчики относились к ней снисходительно, меж собой называя «тетей Фросей», видимо, за то, что она ревностно следила за бытовыми, снабженческими нуждами, выколачивая для эскадрильи все положенное по нормам довольствия и даже не положенное. А через месяц, когда ей разрешили наконец летать, Ефросинья стала водить авиазвено к партизанам в Бескиды. Научила своих «мальчиков» кое-чему из секретов ночного пилотирования, и мнение о ней у летчиков резко переменилось. Они сразу признали в ней опытного беспощадно-строгого инструктора, каким, собственно, она и была в довоенном аэроклубе.
В январе уже в Словакии Ефросинье присвоили звание лейтенанта, а через десять дней чуть было не разжаловали «за попытку дезертирства». Прибывший в полк полковник из вышестоящего штаба, расследуя чрезвычайное «дело о побеге из госпиталя Е. С. Просековой», крепко поругался с Дагоевым, а потом вызвал «на ковер» Ефросинью. Увидев ее три ордена Славы, удивленно спросил:
— Это как же вы умудрились, лейтенант? Ведь, согласно положению, орденами Славы награждаются только лица из числа рядового и сержантского состава?
— А я и была из этого состава.
— Но вы же совершили побег из госпиталя?! По законам военного времени вас следует сурово наказать. Вплоть до разжалования в рядовые!
— Ну что ж, разжалуйте, — сказала Ефросинья. — Тогда и с орденами все будет соответствовать.
Суровый полковник подумал, поморщился, почесав в затылке, наконец махнул рукой:
— Ладно, идите…
И уехал. В приказе, который был вскоре спущен сверху, Ефросинье объявлялся строгий выговор с предупреждением о недопущении в дальнейшем подобных проступков, роняющих честь и достоинство офицера. Что касается Дагоева, то ему тоже не удалось избежать взыскания, — правда, в полку никто не знал, каким оно было — этот параграф приказа доводился только до руководящего состава.
Строгий выговор Ефросинье официально объявили на офицерском совещании полка. Зачитав приказ, Дагоев от себя добавил:
— Делай выводы, Просэкова! Чтобы впредь в госпиталь нэ попадать, чтобы шальные пули нэ хватать, надо летать грамотно, осмотрительно. А ты, я знаю, любишь напролом. Ухарство это. И ребята-сержанты твои тоже очертя голову в пекло лезут — надо или нэ надо. Смотри у меня, Просэкова! И потом, соображай: ведь война уже кончается.
Ефросинья, стоя, почтительно выслушала нотацию, хотя в душе-то понимала: не подходит для летчика подобная рассудочная «лесенка». Будешь осторожным — пули не схватишь, а не ранят — значит, в госпиталь не попадешь. А не попадешь, стало быть, и не сбежишь оттуда.
Уж куда лучше: зачехлить вовсе машину да в землянке чаи крутые, горячие гонять. А еще «разумнее» — дома на печке сидеть, веники березовые, грибы сушеные нюхать…
Недаром говорят: заикнешься — окликнется. Прямо на другой день в самом обычном разведывательном полете над рекой Гроной Ефросинья схватила ту самую шальную пулю. В левую руку, в предплечье.
От госпиталя решительно отказалась. Положили в свой, дивизионный лазарет (полковник Дагоев помог, поддержал). И хоть ранение было несложным, относилось к разряду легких, пришлось опять проваляться почти два месяца.
Там, в лазарете, используя часы вынужденного безделья, Ефросинья о многом раздумывала. О прошлом, о возможном будущем. А больше всего думала о Николае…
Еще в бытность свою адъютантом эскадрильи она часто бывала в полковом штабе и через строевой отдел разослала до десятка розыскных бумаг о Вахромееве. Ответы приходили: «Не значится», «Не числится» или в лучшем случае: «Переведен в другую часть». Никаких следов. Оказывается, дивизию его в ходе боев за Польшу и Силезию дважды переформировывали, а стрелкового полка с прежним номером вообще не существовало. (Это ей уже позднее объяснил начальник штаба, летавший во Львов на какое-то крупное совещание).
Она верила, убеждена была, что Николай жив. Ведь он, словно заговоренный, от самого Сталинграда и царапины не получил, не то что она — латаная-перелатаная, как и ее старенький «кукурузник»! Таких людей, прошедших адово пекло, пули потом сторонятся, облетают мимо. Не могло быть, просто не могло случиться, чтобы после всего пройденного, пережитого теперь, на исходе войны, его ранило, а тем более… Нет, Коля живой, непременно живой!
Ефросинья верила снам, а Николай часто приходил в ее сны веселым, уверенным, ласковым. Улыбался, шутил и не звал ее никуда (это хорошая примета), а шел рядом, покуривая самокрутку. А однажды Ефросинье привидилось, как они с Николаем опять стоят средь листвяжника на холодном осеннем ветру — на том памятном «Березовом седле», на перевале, где расстались девять лет назад. Оба такие же молодые, гонористые, несговорчивые: он не хочет просить, она не желает уступать, возвращаться обратно…
Потом с перевала они все-таки ушли вместе, только она не помнила в какую сторону: то ли к Черемше, то ли в противоположную — туда, куда она ушла когда-то одна, чтобы долгие годы жалеть и раскаиваться.
И еще она много думала о Дагоеве. Может быть, потому, что комполка часто навещал ее в лазарете: приезжал на машине, а позднее, после того как фронт отодвинулся дальше, прилетал на самолете — на одном из полковых «кукурузников».
Большой, несколько грузный, полковник Дагоев появлялся шумно, с непринужденным смехом и гортанными восклицаниями. От него волнующе пахло аэродромной свежестью, табаком, а иногда чуть-чуть — хорошим виноградным словацким вином.
Он любил привозить подарки. Всегда в деревянном ящике из-под сигнальных ракет (наверно, ординарец добывал эти порожние ящики на складе боепитания или у дежурных стартовиков). После отъезда Дагоева очередной ящик — а тут была разная снедь, сладости, деликатесы — делили на всю палату, всем хватало!
Ефросинья, конечно, знала о разговорах в полку… Но она не хотела разрывать давно сложившиеся хорошие, искренние товарищеские отношения с Дагоевым. Да и не смогла бы, потому что всегда помнила, как много он для нее сделал.
Наверно, он любил ее — так ей казалось. И не только ей. Однако Ефросинья убеждена была: решительного шага для признания он никогда не сделает. По крайней мере, до конца войны. Дагоев ведь знал, что все эти месяцы она упорно, исступленно разыскивала Николая. Ну а кроме того, между ними — между полковником Дагоевым и Ефросиньей всегда и непреодолимо стояла погибшая Сима Глаголина. Она была их общим другом…
Ефросинья вернулась в строй в конце марта. У аэродрома, на сосновой опушке, не обращая внимания на взлетающие самолеты, ошалело горланили грачи. Сиреневая дымка курилась над долиной, зеленели ивняки над дальней речушкой. На склоне соседнего холма пестро одетые крестьяне-словаки вымеривали шестами только что просохшую землю, готовясь к пахоте.
А где-то на западе, под Жилиной и Остравой, шли упорные бои, ветер доносил оттуда запах гари.
Уже со следующей ночи Ефросинья стала летать на задания.
А еще через два дня ее вызвал полковник Дагоев. Вместо приветствия сказал хмуро:
— Прибыла, а почему-то прячешься. Нэ докладываешь.
— Я доложила комэску, — сказала Ефросинья. — Как положено по уставу.
— По уставу… Ишь ты, заговорила! — хмыкнул Дагоев, потом отчего-то передумал сердиться, даже улыбнулся. — Ну хорошо, Просэкова, не будэм. Как командир, я тебя поздравляю с выздоровлением и возвращением в полк. Сердечно поздравляю. А теперь иди сюда к карте и получай боевое задание. Очень срочное и очень ответственное.
Завтра предстоит лететь во Львов, объяснил Дагоев. Исходя из расчета полетного времени — три часа в один конец маршрута, надо в светлое время успеть слетать туда и вернуться с наступлением темноты. Потому что пассажира, которого она сюда доставит, нужно будет той же ночью переправить дальше, то есть на запад. Но это надлежит решать другим летчикам, ее задача: привезти важного пассажира в полк, не растрясти, не уболтать и, боже упаси, не подвергать его жизнь какой-либо опасности. Командование выделило на задание самого опытного летчика, каким является лейтенант товарищ Просекова. Ну ясно почему: учитывая трудный горный маршрут, весьма сложные метеоусловия и т. д. А главное — особую ответственность самого задания.
— Он кто? Наверно, генерал? — поинтересовалась Ефросинья.
— Нэ знаю, — пожал плечами Дагоев. — И между прочим, тебе знать нэ советую. Этот человек идет но линии совершенной секретности. Поэтому ни о задании, ни о полете — никому ни слова. Даже своему мотористу. Понятно?
— Так точно!
Назад: 2
Дальше: 4