Книга: Польский пароль
Назад: Часть вторая. Альпийская крепость
Дальше: 2

1

Силезии во время февральского наступления майор Вахромеев принял полк. А вернее сказать, вступил в командование прямо в бою после гибели старого командира полка.
Оставив позади Польшу, городки Нижней Силезии, войска правого крыла 1-го Украинского фронта вырвались к Нейсе и несколько суток безуспешно пытались захватить плацдармы на западном берегу. В студеной воде, перемешанной со льдом, погибла большая часть вахромеевского передового батальона, а от полка не осталось и половины численного состава.
Их здорово подвел тогда этот проклятый железнодорожный мост… Почти полностью целый с рухнувшим одним пролетом у противоположного берега, мост казался надежным средством форсирования: стоило лишь подвести пару самодельных понтонов на узком участке разрыва.
Как потом выяснилось, гитлеровцы заранее все тщательно предусмотрели, был пристрелян каждый метр на сохранившихся железных фермах. И лишь только советские автоматчики в азарте преследования выскочили на мост, разразился огненный ад: пролеты буквально исчезли, растворились в мельтешении пулеметных трасс, черная вода вскипела от падающих тел…
Вот уже месяц с утра и до темноты злополучный мост, черный и ржавый, торчал перед глазами немым укором, памятником трагической февральской ошибки, рождая в душе досаду, неутихающую горечь. А ведь все расчеты по предстоящему новому форсированию Нейсе опять приходилось связывать с этим мостом — другого выхода просто не было.
Удивительное дело: иногда Вахромееву казалось, что вокруг этого трижды клятого моста вращается вся война и вообще — весь белый свет! Словно именно здесь, где-то между бетонными, зеленоватыми от тины мостовыми быками, проходила невидимая земная ось. И то, что было в недавнем прошлом, начиная с боев на сандомирском плацдарме, и то, что могло произойти завтра, в будущем, уже озаренном близкой победой, — все выглядело крепчайше связанным, слитым воедино с этим мостом, торчащим в самом центре событий.
Без него не было прошлого (этой коварной ловушки!), без него не могло быть будущего, ибо мост вел к напичканному пулеметами, танками, пушками западному берегу, за которым в сырой весенней роздыми где-то недалеко таился Берлин. И была долгожданная победа.
Там, на другом берегу, начиналась земля Бранденбург, а Берлин был ее центром и столицей еще с древних времен. Это, по солдатским понятиям, нечто вроде центральной столичной области.
Только тут было другое: тут таилось логово фашистского зверя!
Не нравилась Вахромееву Германия. И природа, казалось бы, вполне привлекательна, даже красивая: поля, леса и горы. Реки и озера в изобилии (черт бы их побрал — непрестанные форсирования!). А вольности, раздолья, естественной простоты нет, самой той природы не чувствуется! Не страна, а огромный подстриженный палисадник, где все ухожено, выровнено по ранжиру. В лесах деревья и те под линейку высажены.
Города, городки, поселки — на один манер. Островерхие, с одинаковыми черепичными крышами, колючие на вид. В той же Силезии — сплошные шпили и заводские трубы. Посмотришь — не города, будто каменные ежи в долинах разбросаны. И подступаться неохота.
А надо. Потому что надо идти вперед, надо кончать войну.
Конечно, наиболее «колючие» города приходится обходить и оставлять в тылу, такие, как блокированные в феврале здесь, неподалеку, Глогау и Бреслау — в каждом гарнизоне по нескольку десятков тысяч отпетых фашистов. Леший с ними, пусть покуда грызут сухари, от расплаты все равно не уйдут…
На реке, по-весеннему взбухшей и грязной, плыли обломки телег, зарядных ящиков, полузатопленные разбитые лодки и бесформенные трупы: где-то в верховьях Нейсе, в горах Верхней Силезии, только на днях отгремели яростные бои. Река несет печальные их отголоски, крутит у мостовых свай зловонные водовороты, за которыми в полном молчании наблюдают оба берега: отсюда — наши; с противоположного — немцы.
Все знают: скоро, очень скоро то же самое начнется здесь. Закипит под снарядами грязно-бурая вода, в огне встанут на дыбы берега и полноводная равнодушная Нейсе понесет новые трупы к низинам Померании, к песчаным отмелям Балтики…
А между тем на берегах с каждым днем пробуждалась весна, сладковатые запахи потеплевшей земли все сильнее, явственнее забивали пороховую гарь, кислую душноту снарядных разрывов. В побуревших, еще голых кустах на косогоре, рядом с КП Вахромеева, несмело пискнули какие-то пичуги, а однажды в полдень невысоко над рекой прошел на север строгий гусиный клин. Будто серебряные колокольчики прозвенели под белыми облаками.
Вспомнилась Черемша… Мартовская капель под стрехами, налитые солнцем хрустальные сосульки, влажно-черные плешины проталин, над которыми курился парок, пахнущий прелым листом. Там в марте солнышко весь день колобродит, купается, хмельное, в снегу и воде. Здесь ни снега, ни солнца — одна туманная мокрота.
А все равно приятно: весна по жилам бродит, будоражит, теребит, куда-то зовет. Не зря вон ребята из третьей роты по утрам прямо из траншей на берег вылазят и, пользуясь туманом, по пояс моются, гогочут как те ошалелые от весны гуси.
Надо, пожалуй, запретить, пресечь озорство. Недалеко и до беды: а ну как немцы на слух врежут из крупнокалиберного «гувера»?
Не врезали. Более того, и у немцев нашлись смельчаки — любители водных процедур. Те вообще открыто действовали, когда и туман уже поднялся. А стрельбы не было.
«Дуреют но весне люди… — морщился Вахромеев. — А через неделю, глядишь, наступать придется. Не растрясти бы боевой дух — ведь больше месяца в окопах сидим».
Он долго разглядывал, в бинокль умывающихся немцев, потом, вздохнув, велел телефонисту соединить его с командиром третьей, «прибрежной» роты.
— Бурнашов! Вы там ослепли, что ли? Немцы у вас на глазах хулиганят, а вы пялитесь. Шугани по ним очередью, чтоб порядок знали.
— Есть! Сейчас мы их срежем.
Немцев с берега спугнули. Однако Вахромеев еще долго пребывал не в духе, бурчал— сердился на непонятливого лейтенанта Бурнашова. Ведь проявил нетребовательность: пример-то немцам его, Бурнашова, архаровцы подали! Ну и пресек бы в самом начале. Так нет, надо непременно командиру полка вмешиваться!
Честно говоря, Вахромеев и сам чувствовал некую внутреннюю неловкость, вроде бы личную виновность. Плещутся в воде молодые ребята, у которых кровь по весне играет. Ну пускай. Что тебе, старому, завидно или мешают они?
Мешают, конечно. И очень вредно мешают. Потому что разлагают боевой дух, солдатскую боеготовность подрывают. А как же иначе оценить?
Вон немцы это сами очень хорошо понимают. Обозлились. Выставили фанерный щит, на котором, кажется, непотребное слово по-русски намалевали.
Вахромеев поднял бинокль и сплюнул: ну да, грязная матерщина. Чертовы мерзавцы! Ничего, пусть Бурнашов почитает, это как раз в его адрес. Чтобы впредь уши не развешивал и слюни не распускал.
Вахромеев вышел из блиндажа поразмяться перед завтраком и опять хмуро оглядел речное русло, над которым на уровне мостовых ферм еще клубились рваные хлопья тумана. Уже спокойно, даже с одобрением подумал про Бурнашова: «А ведь у мужика хватило ума и выдержки не ответить на матерный щит. Молодец, что не поднял пальбу!»
Но как раз именно в этот момент и началась пальба. Однако не но щиту, а совсем по другой цели: справа, с низовья, из-за изгиба реки, прямо над лесом вынырнул немецкий самолет, легкий и миниатюрный, напоминающий нашего «кукурузника». Насколько разбирался Вахромеев, это был связной «физелершторх». Самолетик черно задымил и вдруг почти сразу шлепнулся за песчаным бугром, в сосняке, как раз в расположении бурнашовской роты. И тут началось! Застрекотали пулеметы с обоих берегов, забухали мины, гулко, звучно и часто ударили пушки. Можно было подумать, что немцы неожиданно высадили группу поисковых разведчиков или даже передовой десант.
«Ишь раскипятились! — недовольно подумал Вахромеев. — И наши тоже с утра пораньше ошалели: палят в белый свет как в копеечку. Боеприпасы жгут. Надо пойти позвонить, пресечь безобразие, не то командир дивизии вмешается. А он мужик крутой…».
Однако перестрелка оборвалась так же внезапно, как и началась. На холмистое прибрежье, на черноватые сосняки опять улеглась утренняя тишина.
И все-таки позавтракать как следует не удалось. Увидав Вахромеева на пороге, телефонист уже протянул ему трубку.
Звонил комроты Бурнашов: пленили летчика с подбитого самолета; пленный передвигается самостоятельно, ранений не оказалось.
— Давай его ко мне! — приказал Вахромеев и тут же велел ординарцу Прокопьеву подать хотя бы кружку горячего чая да побыстрее разбудить помначштаба капитана Соменко (он один хорошо знал немецкий язык).
Впрочем, Афоня Прокопьев сумел-таки перед чаем навязать командиру котелок каши. И правильно сделал, потому что лейтенант Бурнашов со своим пленным явился на KП только минут через двадцать.
Бурнашов сначала вошел один, оставив пленного в бревенчатом «предбаннике», где размещалось хозяйство связистов. Поздоровался и доложил по-уставному, но и по-свойски одновременно, а Афоню уж вовсе фамильярно похлопал но спине: «Жиреешь, варнак, на командирских харчах!»
Лейтенант знал, что Вахромеев его больше чем уважает. И не только как земляка, близко знакомого по довоенной Черемше. Бурнашов был одним из троих (кроме Афони Прокопьева и самого Вахромеева) черемшанцев, входивших в «кержацкую сотню», которая еще в декабре сорок второго села в промерзшие окопы на сталинградских откосах у Волги.
Бурнашов совсем было потерялся при форсирования Вислы, числился без вести пропавшим и вот тут, в Силезии, месяц назад вновь неожиданно объявился, провалявшись почти полгода по госпиталям.
Он сильно за это время похудел, сделался юношески поджарым. И если раньше крючковатый ястребиный нос делал его лицо настороженным, хищным, то теперь бугроватый шрам, пересекавший левую щеку, добавил к этому нечто жесткое, недоброе, даже, может быть, жестокое. Хотя Бурнашов, в сущности, был незлобивым, очень спокойным человеком и еще в Черемше славился чрезмерной деликатностью.
— Ну где там твой пленный? — нетерпеливо сказал Вахромеев. — Показывай, что за ариец.
— Понимаете, товарищ командир… — Бурнашов смущенно поежился. — Я тут двух ребят-автоматчиков с собой прихватил. А то она царапается, кусается, плюется. Ну прямо холера бешеная…
— Кто?!
— Да пленная летчица, язви ее в душу. Мы ее сцапали, ну, помяли немного, думали, ведь мужик. А оно, выходит, баба. Фрау — по-ихнему.
— Давай вводи, — сухо сказал Вахромеев.
Бурнашов четко повернулся кругом, направился к двери, но остановился. Спросил:
— И ребят позвать тоже, товарищ майор? А то ведь она прямо в морду кидается. Как рысь хищная.
— Не надо! — сердито отрезал Вахромеев. — Пусть за дверью ждут.
Еще не хватало сабантуй устраивать вокруг одной какой-то истеричной бабенки. Слава богу, их тут трое мужиков-гвардейцев. Надо будет успокоить ее, так уж как-нибудь сумеют.
Бурнашов ввел пленную летчицу, и поначалу ничего такого истеричного, злобного в ее облике Вахромеев не обнаружил. Молодая, лет двадцати, не больше. «Не фрау, а медхен. Девушка, — пользуясь запасом немецкого, мысленно поправил Вахромеев командира роты. — И видать, занозистая, нервная девка — глаза горят, мелко дрожат губы. Ну конечно, перетрусила: навалились солдаты, скрутили руки. И повели неизвестно куда. Мало ли что могла подумать…».
— А почему она вся мокрая?
— Да в бега ударилась. Выскочила из этого своего «шторха» — и через кусты к речке. В воду сиганула. Мы ее уже оттуда вылавливали. Ребята тоже накупались, прямо в амуниции. А второй летчик с ней был, так тот удрал. Скорее всего, утонул. Как нырнул с берега, так мы больше его и не видели. Наверно, пулю схватил. Пальба же была — ужас!
Вахромеев сделал несколько шагов к пленной и, разглядывая ее, остановился, но не близко и на всякий случай приготовился к неожиданностям. Да, лицо все в синяках, даже в кровоподтеках… «Нехорошо, очень некрасиво…». Вахромеев взглянул на Бурнашова, укоризненно покачал головой. Тот понял, стукнул каблуками.
— Напрасно думаете, товарищ майор! Вам же известно: я законы не только знаю, но и соблюдаю! — Бурнашов намекал на свою довоенную службу. А служил он, между прочим, участковым милиционером в Черемше. — Эти телесные повреждения она, извиняюсь, сама себе причинила. Как упала, так, значит, в приборную доску носом. Физиономией то есть. Аж все стекла вдребезги, и кровь на приборах. Это я лично засвидетельствовал.
— Оружие при ней было?
— А как же. Парабеллум. Вот, пожалуйста. — Бурнашов выложил на стол пистолет. Потом зачем-то вынул обойму и, посмеиваясь, стал щелчками выбрасывать из нее один за другим патроны. — Ну комедия была, товарищ майор! Она же, летчица, отстреливаться пыталась, а потом даже стреляться. Приставит эдак пистолет к виску и жмет. А оно, оружие то есть, ни гугу… И знаете почему? Заело казенник. Вот глядите, из чего они теперь гильзы делают. Из железа! Меди-то у них нет! А железная гильза, она, известно, сразу раздувается после выстрела. Да еще и пригорает — готова пробка, долотом выковыривай. Ну дожили фрицы до ручки: застрелиться и то нечем!
Пленная, конечно, поняла смысл разговора: негодующе отвела взгляд в сторону. А дрожать не перестала, очевидно, накупалась она основательно в ледяной воде.
Вахромеев припомнил кое-какие немецкие слова, которые волей-неволей пришлось запомнить за месяцы последнего наступления. Жестом показал в сторону стола:
— Немен зи пляц, фрейлейн. — Потом обернулся к ординарцу Прокопьеву: — Ну-ка быстренько сваргань кружку горячего чая! А то она зубами клацает.
Что-то долго не появлялся капитан Соменко… Летчица села на лавку к столу, Вахромеев — напротив. Он смотрел на пленную, а она смотрела на придвинутую парившую кружку с чаем. Смотрела брезгливо, с нескрываемым отвращением, как будто перед ней поставили бурду. А ведь это был настоящий сибирский чай — янтарно-бурый, крепко настоянный на кирпичной заварке. И не на какой-нибудь, а на фирменной, Иркутской чаеразвесочной фабрики, еще довоенной выделки! Этим кирпичным чаем Афоня Прокопьев запасся в прошлом году подо Львовом — специально для командира. Целый вещмешок нагрузил из попавшегося на пути трофейного продовольственного эшелона. А ей, видите ли, не нравится…
И все-таки Вахромеев не злился на пленную, наоборот, чем больше глядел, тем большую испытывал жалость. Нет, не ее он, пожалуй, жалел, не взъерошенную, насмерть перепуганную, готовую разрыдаться молодую женщину, которую жестокая прихоть войны вдруг швырнула с неба наземь, прямо на окопы скуластых, пропахших порохом «азиатов-варваров» (какими она конечно же представляет русских солдат).
Вахромеев жалел в ней летчицу, потому что именно это (кожаный шлем, летный комбинезон, легкие сапоги на «молниях») напомнило ему сейчас Ефросинью. И еще запах: острый — бензина, перемешанный с ароматом то ли духов, то ли женских волос, то ли новенькой хромовой кожи (может быть, именно так пахнет небо?). Вот такой же запах он запомнил, когда в прошлом году в июле под Жешувом нес на руках вдоль опушки разбившуюся Ефросинью. И такой же гарью пахло от ее комбинезона и сзади от огромного костра только что взорвавшегося самолета.
Вчера исполнилось ровно восемь месяцев с того дня, когда он отправил ее, впавшую в беспамятство, в тыловой госпиталь. Восемь месяцев полного неведения. Что с ней произошло дальше, выжила ли она — этого он до сих пор не знал.
Может быть, встреча с пленной немецкой летчицей — горькое напоминание о судьбе Ефросиньи?
Прибыл наконец капитан Соменко. За толстыми стеклами очков красные невыспавшиеся глаза — помначштаба опять просидел почти всю ночь над срочными оперативными документами, и Вахромеев знал это. Так ведь нельзя было не будить — переводить-то в полку больше некому.
Капитан попросил себе чаю, недовольно дуя в кружку, сказал:
— Надо бы протокол допроса вести, товарищ командир. Может, старшего писаря пригласить?
— Обойдемся без протокола, — сказал Вахромеев. Что ценного может сообщить прилетевшая откуда-то издалека летчица, и вообще, какой прок от ее показаний для них, для стрелкового полка? Все это сомнительно. Да и сам допрос ради формальности только.
— Положено вести протокол…
— Я сказал: обойдемся…
— Слушаюсь!
Прихлебывая чай, капитал стал задавать стандартные, обычные в таких случаях вопросы: имя, фамилия, воинское звание, военная часть и т. д. Однако никаких ответов не последовало: пленная молчала, продолжая исподлобья злобно и затравленно глядеть в угол блиндажа.
— Молчит… — Капитан отвернулся от пленной, недовольно развел руками: привели какую-то желчную буку, которая строит из себя фюрершу. Стоит ли на нее тратить время? Отправить к чертовой матери в тыл, да и весь разговор. Там с ней разберутся.
— Нет, ты все-таки скажи ей, дурехе, что пыжится она зря. Напрасно, — настаивал Вахромеев. — Скажи, что через неделю от их рейха полетят дух и перья и всем им, нацистам, будет капут. Зачем, ради чего ей запираться?
Но тут случилось неожиданное: летчица вдруг вскочила и, выпучив белесые оловянные глаза, принялась орать — Соменко едва успевал переводить:
— Нет, никогда! Германия останется немецкой! Вам, недочеловекам, никогда не видеть Германии! Здесь, на Одере и Нейсе, вы останетесь, дальше вам не пройти! Вы будете разбиты у нашего порога! Так сказал фюрер!
Она орала так, что в блиндажную дверь встревоженно заглянул один из бурнашовских автоматчиков. А в заключение грохнула кулаком по столу — предназначенная ей кружка с чаем перевернулась.
Вахромеев мрачно насупился. Он смотрел на эту лупоглазую пигалицу, а в глазах у него, как зарево, вставало недавнее незабытое: падающие на бегу солдаты в выгоревших гимнастерках под Белгородом, днепровские кручи, где песок на брустверах был пополам перемешан с осколками, кирпичные развалины в Тарнополе, под которыми пал костьми весь взвод Егора Савушкина, и видимый отсюда полуразрушенный железнодорожный мост, ставший надгробьем для сотен наших ребят… И эта белобрысая стерва митингует здесь? Теперь, после всего пройденного, добытого и утраченного?!
В блиндаже сделалось тихо, стало слышно, как пролитый чай тонким ручейком сливается со стола на широкую деревянную лавку. А оттуда капает на пол.
— Прокопьев! — тихо, сквозь зубы, позвал Вахромеев. — Неси сюда тряпку. Живо!
Афоня нырнул за дверь и тут же подал командиру хозяйственную тряпку — старую солдатскую гимнастерку из б/у, из списанной ветоши.
— Не мне, ей подай… — процедил Вахромеев и вдруг резко повернулся, шагнул к пленной: — А ну, вытри! Сейчас же подотри, мать твою перетак, фрейлейн-дрейлейн!
Он сказал это негромко, спокойно, однако летчица сразу присела, посерела лицом: в сузившихся глазах советского офицера она увидела нечто страшное, гибельное для себя. Увидела, прочла такое, перед чем меркли, делались пустячными все ее предыдущие передряги.
Подхватив тряпку, она быстро вытерла стол, лавку, опасливо косясь на Вахромеева, всхлипывая и лопоча одновременно.
— Она говорит, что приносит извинения, — переводил капитан Соменко. — Она высказала все, что должна была сказать перед смертью. Она, видите ли, убеждена, что ее здесь ждет. Расстрел и позор. Теперь она готова умереть. За Германию.
Вахромеев почистил платком пятна на кителе (от разлитой кружки досталось и ему), усмехнулся:
— Скажи ей, что она просто дура. Никто ее не собирается расстреливать, и вообще никто пальцем не тронет. Поедет в лагерь военнопленных, а после войны выйдет замуж и будет рожать детей. И пусть не вздумает еще раз митинговать, а то ведь смотря какие люди попадутся. Народ теперь нервный…
Ну а после этого разговор пошел на лад. Летчица сообщила, что, пользуясь утренним туманом, летела в осажденный Бреслау, везла туда важного пассажира — эсэсовского полковника, специального эмиссара рейхсфюрера Гиммлера. Нет, она не знает цели его командировки, очевидно, штандартенфюрер был послан для укрепления боевого духа «крепости Бреслау», Это теперь практикуется повсеместно.
Нет, она сама не имеет к СС никакого отношения, она лишь член имперского союза девушек «Юнгмедель». Воинского звания не имеет. Рядовая летчица из особой спортивной авиаэскадрильи «Ганна Рейч» («Это знаменитая немецкая летчица-рекордсменка мира. Надеюсь, господа советские офицеры читали в довоенных газетах о ее рекордных полетах?»).
Перед тем как отправить пленную в штаб дивизии, Вахромеев велел ординарцу Прокопьеву отвести ее в соседний блиндаж и накормить как следует, а также дать ей по возможности обсушиться.
За это время они с капитаном Соменко и Бурнашовым распотрошили кожаную полевую сумку, найденную в разбитом самолете. Как оказалось, она принадлежала пассажиру «штандартенфюреру СС Ларенцу, который следовал в крепость Бреслау в качестве особоуполномоченного рейхсфюрера Гиммлера» — так было сказано в обнаруженном командировочном предписании.
Никаких оперативных документов в сумке не оказалось. Был лишь пакет, адресованный начальнику гарнизона Бреслау генералу Никгофу, а в нем отпечатанный на машинке приказ фюрера от 19 марта 1945 г. о разрушении объектов на территории Германии.
После того как помначштаба перевел относительно короткий (на полторы странички) текст приказа, Вахромеев закурил, меланхолично заметил:
— Стало быть, «все подлежит уничтожению»?.. «Выжженная земля», как он говорит, Ну ежели разобраться, это и неудивительно! Гитлер ведь гад, потому и действует по-змеиному: подыхая, все равно жалит. Непонятно, зачем, отчего эта дурочка до сих пор вопит «хайль фюрер!»? Он для всей их Германии уже приговор подписал, а они продолжают на него молиться. Где тут логика, славяне, а? Я вас спрашиваю?
— Хрен его знает… — озадаченно протянул лейтенант Бурнашов, — Одно слово, немцы, товарищ майор.
— Не немцы, а нацисты! — блеснув очками, сухо поправил капитан Соменко. — Различать надо, Бурнашов. Разграничивать!
Уже потом, час спустя, когда пленная летчица и Бурнашов с автоматчиками были отправлены в дивизию, майор Вахромеев вдруг припомнил фамилию командированного в Бреслау штандартенфюрера и замер, досадливо хлопнув себя но лбу: Ларенц!.. Где он слышал эту фамилию, причем не очень давно и при каких-то необычных обстоятельствах?
Ларенц… Ну конечно, это было летом прошлого года под Жешувом, когда танковый десант Вахромеева прорвался к секретному ракетному полигону «Хайделагер»! Ларенц — фамилия коменданта-эсэсовца полигона, садиста и изувера, на счету которого тысячи загубленных советских пленных. Штаб фронта тогда приказал выделить спецгруппу для поимки этого Ларенца. Но ему удалось сбежать…
Значит, матерый душегуб нашел-таки свой конец здесь, на дне Нейсе?
Хорошо, если так…
Назад: Часть вторая. Альпийская крепость
Дальше: 2