9
Однажды по весне, в самое половодье, случился на Шульбе затор: где-то в верховьях на одной из лесосек подмыло штабеля бревен, приготовленных для мулевого сплава, и поперло скопом по шалой воде — у моста в центре села вскоре выросла гора пихтовых лесин, будто огромный еж подкатил к шатким перилам. Мужики пытались протаранить завал, эхая и матерясь враз раскачивали и били длинным толстым бревном. Однако затор не шевелился, отбрасывая их вместе с бревном-тараном…
Вот так же полки дивизии третий день безуспешно долбили немецкую оборону, ее вторую полосу. Перекатами, меняя друг друга, шли в десятую, пятнадцатую атаку, и снова отводили назад поредевшие подразделения.
Немцы сумели быстро и основательно заштопать прореху, вырванную в обороне нашим танковым клином. К тому же здесь, левее прорыва, щетинились опорные пункты, нанизанные густо на магистральное шоссе, как осиные гнезда на чердачной стрехе.
Прямо на покатом холме были Выселки. Сколько их, этих Выселок, уже встречалось на Курщине! Домов не видно — сгорели, торчат одни фундаменты, а между ними — вкопанные в землю танки и самоходки. Еще вчера различались рваные полосы траншей вдоль склона, сегодня — все черно, все перепахано снарядами, бомбами, минами, ни кустика, ни травинки живой не осталось. Как только атакующие приближались к проклятому черному рубежу, земля вставала на дыбы перед ними, будто из самых своих глубин извергая огненные всполохи.
Полковник-комдив нервничал, ругал приданную артиллерию, поддерживающую авиацию, материл саперов — всех подряд, кроме своей пехоты: она и без того гибла на его глазах. К вечеру бросил в бой последний резерв — учебный батальон бывалых курсантов-фронтовиков, завтрашних младших командиров.
Комбат учебного майор Баканидзе, обернувшись, сверкнул золотым зубом, помахал Вахромееву: «Будь жив, кацо!» Неделю назад, еще под Белгородом, Вахромеев был гостем Отара Баканидзе: пили в блиндаже спирт по случаю дня рождения майорского сына. («Десять лет— первый юбилей!»)
Баканидзе пошел правее — лощиной, но и там приметные свежезеленые, гимнастерки его солдат сразу, вместе с шеренгой идущих впереди танков, канули в зловещей завесе дыма, огня и пыли.
Вахромеев курил, сумрачно сплевывал: не нравилась ему такая война. Это все равно что бросать поленья в жаркую печь — пойдет прахом… Конечно, он понимал, что там впереди, далеко под Харьковом, уже несколько суток дерутся танкисты, и каждая выигранная минута обходится для них большой кровью. Они, как занесенная над пропастью нога, которой нужна сила, поддержка, чтобы сделать решающий шаг или, не дождавшись, непоправимо отступиться.
Как и чем измерить соотношение тех и этих потерь? Ведь в конечном счете все они складываются в одно общее, трагическое… А может быть, война вообще не терпит счета, потому что все теряемое ради жизни измеряется только самой жизнью и необъяснимо с точки зрения бесстрастной арифметики? Может быть, в войне не бывает напрасных жертв? Это ведь не промысловая охота в тайге, где всегда трезвый расчет и рассудочный счет, где охотник почти не рискует и ничего не теряет, кроме стреляных гильз.
Здесь все держится на случайности, все зависит от какой-нибудь шальной пули или негаданного снаряда, свиста которого так и не успеешь услышать…
Нет, должен быть счет! Обязательно должен быть. И такой, чтоб безжалостно строгий, беспощадно точный. Иначе может получиться так, что нечего станет считать.
— Оголтело воевать нельзя! — резко вслух буркнул Вахромеев, вдавив каблуком окурок. — Нельзя!
— Да уж конечно! — поддакнул Егор Савушкин, прильнувший к окулярам трофейной стереотрубы. Он с этой трубой таскался уже полмесяца, ежедневно, чуть свет, устанавливая ее в командирском окопе, а то и просто в поле, на временном привале: «Чтобы имелся свой НП!». — Мать-честная, как прут курсанты-то! Кажись, в первую траншею свалились. А майор Баканидзе фуражку утерял. Во герой, во мужик зажигательный!
— Егор, я что тебе приказал? — недовольно повернулся Вахромеев. — Кончай пялиться! Живо беги к вологодцам, пускай готовят штурмовые средства!
Вологодский взвод ребят-комсомольцев, правда поредевший уже, зарекомендовал себя за минувшие дни цепкой фитиль-командой: парни увертливые, настырные, ловкие, им ни яры, ни кручи не преграда.
Вахромеев уже прикинул: майор Баканидзе наверняка застрянет на второй траншее. Тогда наступит черед «карманной роты» комдива. А это значит, автоматчикам-вахромеевцам придется брать крайних два дома, вернее, кирпичных фундамента. И не в лоб, а справа, со стороны крутого овражного склона. Там первыми пройдут вологодцы, а уж «старики» за ними.
Сзади полевым проселком пылила небольшая автоколонна — из тыла к дивизионному НП (уж не броневики ли на подмогу?). Юркнула к ближнему ставку под белесые ветлы. Через несколько минут на пригорок к остову разрушенного ветряка быстрым шагом поднялась группа офицеров. Шедший впереди — плечистый, крепкошеий, в мягкой кожаной куртке, — не дослушав выскочившего навстречу- комдива, взял его за локоть, повел в сторону.
Они одновременно спрыгнули в окоп Вахромеева.
— Вот тут другое дело! — сказал приезжий, снял фуражку и вытер платком массивную, чисто бритую голову. — А то придумал НП на мельнице. Она же десять раз пристреляна!
Мельком кивнув Вахромееву, бритоголовый генерал уже глядел в стереотрубу, регулируя окуляры, Вахромеев все никак не мог сообразить: где он видел этого скуластого меднолицего человека с таким жестким пронизывающим взглядом?
— Хороша штука! «Цейс»! — Генерал наблюдал в стереотрубу, поглаживая шершавые рожки. — А вот показывает она дерьмовую картину. Эх, братцы сталинградцы, не научились вы пока наступать! Обороне научились, а вот наступлению… Это же навал!
— Тараним, товарищ командующий! — сказал командир дивизии. — Оборона у них сами видите какая. Ее долбить надо, прогрызать. А у меня ни танков нет, ни крупнокалиберной артиллерии.
— А танковая бригада?
— Осталось шесть танков и те — в атаке.
Над головами с хрюкающим шелестом пошли мины — откуда-то из-за Выселок ударил залп шестиствольной «скрипухи». Мины накрыли ставок, подняв в воздух стену воды: отсюда, с пригорка, вода казалась белой, будто рванули молочную цистерну. Генерал даже не повернулся в сторону взрывов.
— Вы что, собираетесь под Харьковом закончить войну, полковник? — На литых скулах генерала недобро двигались желваки, — До Берлина еще очень далеко — надо беречь людей! Стыдно вам будет, гвардейцам, если придется перенацеливать вас в прорыв на участок соседа.
Комдив деликатно промолчал, хотя и знал, что перенацеливать не придется: у соседа дела тоже шли худо. Уверенно, решительно отмахнул рукой:
— Возьмем Выселки, товарищ командующий! Возьмем!
— Возьмем… — Генерал хмуро помассировал перевязанную кисть руки. — Это я и без вас знаю. Меня интересует вопрос: когда? — Он вдруг повернулся к Вахромееву, чуть прищурился, оглядывая его гимнастерку, новенький офицерский ремень: — Что думаешь, капитан, по этому поводу?
Вахромеев наконец вспомнил: это же командующий фронтом! Нет, они не встречались раньше — лицо генерала знакомо ему по газетным портретам.
— Можно сегодня ночью взять, товарищ командующий.
— Вот как? Интересно…
— Надо бросить мою роту через передовую. Ударим немцам с тыла. А отсюда — поддержат. Я так думаю.
Командующий поднял голову, прислушиваясь к новому залпу шестиствольного миномета. Сжав губы, медленно перевел взгляд опять на блестящую пряжку ремня.
— Как фамилия?
— Капитан Вахромеев.
— Вахромеев… Что-то знакомое… Где-то я на днях встречал вашу фамилию! Кажется, в одном из донесений. Ну да, связанном с разгромом девятнадцатой немецкой танковой дивизии. Верно?
— Это его рота пленила штаб дивизии, — подсказал полковник. — Ну а он лично немного обмишурился. Прошляпил генерала Шмидта.
— Вот теперь вспомнил! — скупо усмехнулся командующий. — Только не прошляпил, а решил «проблему генералов Шмидтов». Их у немцев было два, и оба танкисты. Один командовал второй танковой армией — Рудольф Шмидт, другой — девятнадцатой танковой дивизией, Густав Шмидт. Мы их все время путали. Теперь путаницы не будет, к тому же за поражение под Орлом генерал Рудольф Шмидт снят Гитлером с должности и разжалован, — Собираясь уходить, командующий подал руку Вахромееву, еще раз оглядел отглаженную гимнастерку, белый кантик подворотничка: — Уважаю аккуратных людей… Ну что ж, капитан, действуй! Возьмете Выселки — лично вручу орден. Прощай!
Все оставшееся светлое время Вахромеев провел у стереотрубы, изучая каждый метр немецкого переднего края. И чем больше смотрел, тем сильнее нарастала тревога. Временами корил себя: зря раскудахтался перед командующим, напрасно вгорячах наобещал, заверил. Соваться ночью к немцам было все равно что биться башкой о бетонную стенку — ни одной мало-мальски подходящей лазейки он не нашел. Да и как ее найти, если оборона была не какая-нибудь поспешная, а долговременная, готовленная два месяца день за днем, к тому же детально проверенная на прочность в минувшие сутки.
Вот разве только заболоченное русло реки в трех километрах западнее… Но там можно попасть в такую смертельную ловушку, что от роты не останется и следа за несколько минут. От кинжального огня с обоих берегов…
Опять вспомнил холодный блеск прищуренных генеральских глаз, его шаг вразвалку, обветренные скулы и всю его фигуру, плотно обхваченную кожанкой. Он чем-то напоминал отчаянного и недовольного мотогонщика, только что бросившего на трассе свой поломанный мотоцикл. «Лично вручу орден»… Да разве в ордене дело? Еще день вот таких оголтелых атак и от полков останутся одни номера…
И все-таки правильно он сделал, сказав свое мнение командующему: надо рисковать, надо бросать роту в тыл, пусть даже потом от нее ничего не останется. Да и тяжко сидеть в резерве, наблюдая гибель товарищей в эту паршивую стереотрубу.
…Глубокой ночью рота гуськом двинулась в тыл прямо по реке, по камышовому коридору. Шли налегке, брели теплой водой, по-сталинградски с десантными ножами за пазухами. Впереди «охотничья команда» из сибиряков и сержант-москвич, свободно говоривший по-немецки, ряженный под фельдфебеля полевой жандармерии. Несколько раз снимали часовых, убрали два пулеметных поста, расчистили минированный проволочный забор-перемычку, и все — без единого вскрика или всплеска, даже без лишнего шепота. Час спустя все выбрались на берег уже в тылу, изрезанные осокой, мокрые до нитки, продрогшие.
На обратных скатах за Выселками, со стороны Харькова, тянулся огромный фруктовый сад, изрытый воронками, покореженный артобстрелом и заваленный сучьями. Вахромеевцы с ходу прочесали его, без выстрелов «задавили» спящую батарею «скрипух» и, только вырвавшись на деревенскую околицу, пошли на ура — с треском автоматов, с частыми гранатными взрывами. И тотчас же, на встречных, ударил батальон Отара Баканидзе.
В центре села Вахромеев завернул левый фланг роты фронтом на восток, и вовремя: оттуда, четко видимые на светлеющем небосводе, шли в контратаку немецкие танки. Очевидно, они попали на минное поле— три танка остановились на взрывах, случилась заминка. И тут ударила наша артиллерия, сразу все закипело, загудело, утонуло в грохоте и дыму.
Разливалась заря, густо и размашисто выплескивая багровые краски. Всюду полыхал красный свет во многих тревожных переливах и оттенках: от малинового небосвода, пурпурных бликов на танковых башнях до огненно-кровавых огнеметных струй. Красные всполохи ложились на лица, на раскаленные стволы пушек, на каски живых и убитых — это был рассветный бой, окрашенный самой яростью.
Всходило, несмело выглядывало солнце. И рассеивалась краснота, всюду возвращался изначальный естественный цвет: улицей прошли серые от пыли танки, зеленые ЗИСы протащили на прицепе зеленые пушки, пестрели-торопились разрозненные ряды, а потом и колонны пехотинцев. Над селом вместо недавнего зарева курился ленивый дым затухающего костра.
Вахромеев перевязывал Егора Савушкина: тут, в немецком блиндаже, получил он пулю в предплечье час назад во время рукопашной. А радист был убит — тоже здесь, в этом блиндаже, и теперь рация, с которой мучались всю ночь, берегли в бою, бесполезна, повреждена — работает только на прием. Вот уже полчаса назойливо верещит: «„Астра“, „Астра“! Сообщите ваше место». А зачем, собственно, сообщать? Выселки взяты, два полка ушли вперед. Какая теперь разница, где находится рота Вахромеева?
Перевязывать трудно: рана рваная, в упор из пистолета. Два пакета ушло, пока удалось остановить кровь. Савушкин кряхтит, сокрушается: без медсанбата не обойтись. Как минимум, неделя. Ну да ничего, не мешает отлежаться. Там и кормят, говорят, неплохо.
Егора все время отвлекала от болезненной процедуры приколотая на стенке, к блиндажным бревнам, картинка из какого-то немецкого иллюстрированного журнала: разухабистая девица с улыбкой до ушей — зубов полон рот.
— Игривая бабец! — с похвалой сказал он, — Гады-фрицы понимают в них толк. Знаешь, на кого она похожа?
— Ну, ну.
— На твою Фроську-кержачку. Во была девка, оторви-примерзло! Повезло тебе тогда.
— Замолчи… — с тихим раздражением сквозь зубы сказал Вахромеев. — Сиди спокойно, не вертись!
— Что, заело? — морщась от боли, хохотнул Савушкин, — А я считаю, зря ты ее не нашел, когда вернулся в Черемшу. К тому же холостяком остался — надо было искать.
— Заткнись! — уже зло гаркнул Вахромеев.
Ну что в самом деле буровит, за каким чертом бередит душу, вахлак сиволапый? Лезет со своими дурацкими упреками, а того и не подумает, что искать человека на белом свете еще потруднее, чем кресало, утерянное в тайге. Ни следов, ни слуху ни духу…
— Чтоб больше об этом — ни слова! На полном серьезе говорю.
— Да ладно, не буду…
Рация, лежащая на полу, попискивала, сыпала сухим треском, разноязыкими командами. Потом опять отчетливо-пискляво стали звать «Астру». Теперь их уже интересовало ее только место, но и потери, а также количество пленных.
— Дуреха! — ухмыльнулся Савушкин, явно расположенный поболтать. — Какие могут быть пленные в ночном бою? Слава богу, сами уцелели, и то хорошо. Слышь-ка, Фомич, а я за ночь-то троих фрицев уложил, и всех — финкой. Ну, а тех, которых из автомата, не считал. Темно было, не видно.
Потрогал-пощупал перебинтованную руку, вздохнул и покачал головой:
— Оно, конечно, грешно считать убиенных, так ведь приходится… Не мы их, так они нас считать будут.
«Вот именно», — согласно подумал Вахромеев, вспомнив свои вчерашние раздумья. И еще прав Егорша в том, что совестливость чувствует, даже уничтожая лютого врага. Истинно человеческая ненависть не на злобе — на совести держится.
Сквозь вырванную блиндажную дверь легла тень: кто-то наверху прошел и остановился напротив. Савушкин правой, здоровой рукой цепко притянул автомат.
— Комбат Вахромеев здесь?
Они недоуменно переглянулись: голос незнакомый, каркающий, с гортанным акцентом. Вахромеев осторожно выглянул: на бруствере, расставив ноги, стоял приземистый квадратный человек. Только что взошедшее солнце, казалось, было зажато между голенищами офицерских хромовых сапог.
— Ну я Вахромеев. Только не комбат, а командир роты.
Незнакомец спрыгнул в окоп, сразу перегородив его широченными плечами — от стенки до стенки. Был он крючконосый, бровастый, улыбался открыто и непринужденно, по-приятельски.
— Нет, дорогой! Если я, капитан Гарун Тагиев, — замполит комбата, значит, ты — комбат. Приказ час назад поступил. Разве не знаешь?
— Не знаю… — опешил Вахромеев, — Какой комбат? Какого батальона?
— Погиб майор Баканидзе… — Тагиев сдернул с головы пилотку, — У меня на руках скончался… Ай какой был офицер! Орел, богатырь.
— Знаю… — сразу помрачнел Вахромеев, прикрыл глаза, вспоминая золотозубого майора и недавнее по-грузински шумное фронтовое застолье. — Сын у него остался… Славный парнишка — видел я фото.
— И сын остался без отца, и батальон осиротел. — Капитан Тагиев размял в ладонях сухой комок брустверной глины. — Теперь ты — отец батальону. Вот и будь, как Баканидзе, добрым к друзьям и беспощадным к врагам и трусам. Трусов, как и изменников, надо расстреливать на месте. Прямо на поле боя.
— Что-то я не совсем понял… — смутился Вахромеев. — Про каких трусов ты говоришь? Или намекаешь?
— В твоей бывшей роте, а, значит, теперь в нашем батальоне есть трусы. Один прятался в щели, как таракан, а другой его защищал, оправдывал — значит, тоже трус. По закону их надо в трибунал.
— И оба из моей роты? — не поверил Вахромеев.
— Оба из твоей.
— Не может быть! Где они?
Тагиев приподнялся, помахал кому-то пилоткой, потом с отвращением сплюнул:
— У нас в Дагестане таких мужчин обливают коровьим навозом. Тьфу!
Подошли трое, и Вахромеев с огорчением убедился, что норовистый кавказец не ошибся: под дулом конвойного плелся грязный, расхристанный Афонька Прокопьев, левее шел старшина Бурнашов.
— Верно, мои гаврики, — сказал Вахромеев и строго обратился к комвзвода Бурнашову: — Что вы там натворили?
У Бурнашова лицо горело от стыда и злости, даже конопатины исчезли со щек. Весь он — рыжий, остроглазый, хищно настороженный, напоминал пойманного лесного ястреба-кобчика.
— Да вот эта сопля зеленая… Мать его вдоль и поперек! Спрятался, в штаны наклал — танки как раз пошли. А товарищ капитан, понятное дело, зафиксировали. Ну, а я дал справку как положено. Солдат-то мой, из моего взвода. Так и так, говорю, перевоспитаем слабака.
— Понятно… — Вахромеев вспомнил, как после ночного маневра в центре села бурнашовский взвод первым выходил на восточную околицу, первым встретил огнеметные танки. — У тебя потери большие?
— Да не очень, — сказал Бурнашов. — В строю осталось шестнадцать. Вместе с этим суразом.
— Ладно, ты иди. Без тебя разберемся.
Он смотрел на белое, измазанное землей Афонькино лицо, на пробивающиеся усики над губой и думал, что, пожалуй, проморгал, упустил с глаз этого хлипкого пацана. Из трех братьев Прокопьевых он был самым нетаежным, некержацким: узкогрудый пухлогубый молчальник. Единственное, что он умел в жизни, так это, наверно, только краснеть. Ему бы девкой следовало родиться, видно, к этому и шло в материнском чреве. А потом получилась накладка: «ни богу свечка ни черту кочерга». «Инок» — каким его прозвали в Черемше, таким он и остался. Монашек в солдатской форме.
— Значит, струсил? — угрюмо спросил Вахромеев, — Чего молчишь?
«Черт побери! — вдруг сообразил он. — А ведь я никогда даже не слышал его голоса. В Черемше как-то не доводилось с ним говорить, на фронте обычно братья за него говорили».
И еще он подумал, как, очевидно, много значило для непрактичного, слабодушного Афоньки соседство крепышей братьев, их постоянное уверенное присутствие.
— Ну отвечай, Афоня! Говори по совести.
— Не жить мне без брательников… — тихо, но твердо сказал Афоня. — Смерти я своей ищу. А смерти боюсь — в этом грех мой. Пущай расстреляют меня.
— Слушайте, чего он мелет? — возмущенно развел руками замполит. — Я не понял. Он что, малость ненормальный?
— Да верующий он, — пояснил Вахромеев. — Кержак, старообрядец.
— Правду говоришь? — Капитан в искреннем изумлении вытаращил глаза. — И ты с ним воевал?
— Как видишь.
Вахромеев вспомнил, как под Прохоровкой лазал на четвереньках обезумевший от горя Афонька, собирая средь кустов останки своего старшего брата. А ведь бой еще не кончился, и его ни одна пуля не царапнула. Тогда он не трусил.
Из блиндажа вышел Егор Савушкин, придерживая забинтованную руку. Смерил Афоньку презрительным взглядом:
— Или совестью, поди, мучаешься, что, дескать, фашистов убивал? Так это святой грех.
— Не кощунствуй! — нахмурился, отвернулся Афонька. — Не бывает святого греха. Всякий грех — сатаны наущение, сказано в писании.
— Ну тогда ты последняя паскуда. Иуда Искариотский, ежели не токмо за других, за братьев своих мстить не желаешь.
— Замолчи!! — завизжал Афонька.
Капитан Тагиев обеспокоенно наблюдал эту сцену: вышел какой-то неопрятный раненый ефрейтор, никого не спросясь, беспардонно встревает в разговор, оскорбляет арестованного. А комбат ведет себя со странным равнодушием…
Приподнявшись на цыпочках, спросил на ухо Вахромеева:
— Кто такой? Родственник, что ли?
— Дядя… — отмахнулся, соврал Вахромеев. Он и сам понимал, что Егорша ведет себя не по-уставному, да еще в присутствии нового человека — замполита. Избаловался, совсем обнаглел, шельмец. Да ведь с другой стороны — Савушкин имел достаточно веских оснований, чтобы так говорить с младшим Прокопьевым. К тому же еще со Сталинграда Егорша пользовался среди черемшанцев непререкаемым авторитетом. И авторитет этот он завоевал в боях.
Вахромеев ответил замполиту тихо, почти шепотом, однако недаром Савушкин обладал поистине кошачьим слухом — услыхал, сердито побагровел:
— Какой там дядя? Волк ему дядя на таежной тропе. Я поди не забыл, как они, братья Прокопьевы, ухайдакали меня в тридцать шестом.
— Врешь! — всхлипнул Афонька, — Я не бил.
— Ну да, ты не бил, — сказал Егорша. — Ты собак спускал.
— Хватит! — зычно гаркнул Вахромеев. — Постыдились бы старые распри вспоминать. Нашли тоже место! А ты, Савушкин, марш немедленно в медсанбат.
Егорша вернулся в блиндаж, закинул здоровой рукой за спину автомат, приподнял вещмешок. Подумал и вытащил оттуда сложенные вместе рожки стереотрубы (треногу вчера пришлось бросить). Обиженно спросил:
— А эту штуку оставить, товарищ капитан?
Вахромеев усмехнулся: он-то знал, насколько дорога стереотруба для жадного к хозяйским вещам Савушкина (мечтал после войны охотиться с ней на горных козлов).
— Да как хочешь… Хочешь — забери. А то — оставь.
— Боязно с собой брать, — вздохнул Егорша. — В медсанбате — какие порядки? Ералаш. Однако украдут, и поминай как звали. Уж лучше оставлю вам, товарищ капитан. А?
— Ладно, оставляй.
Савушкин неловко козырнул и направился было тропинкой вдоль склона, однако замешкался. Потом решительно вернулся назад.
— Можно еще пару слов?
Вахромеев переглянулся с капитаном Тагиевым, как, мол, комиссар, не возражаешь? Тот равнодушно буркнул:
— Пускай говорит.
— Я насчет этого сопливого хлюста… — Егорша кивнул в сторону поникшего Афоньки. — Конечно, по закону его надобно ставить к стенке. А вот ежели по совести, то — нельзя. Больно он зеленый еще, насквозь дурной. Война ему еще проветрит башку, это как пить дать. А уж коли вправду смерти своей ищет, то пусть, гад, помирает в передней цепи, а не в сортирной яме. Эх, жалко, я выбыл из строя, а то бы поставил рядом в первую же атаку!
…С вершины холма далеко открывались задымленные дали. Выгоревшая деревня казалась пустой, безжизненной, безлюдной, а кругом шла война, плясавшая огненными смерчами, война, в которой ежеминутно решались сотни и тысячи людских судеб. И тут, на искромсанном снарядами косогоре, где мирно и сладко пахло вспаханным полем, тоже решалась человеческая судьба — с той же суровой справедливостью, как и в беспощадном бою.
Капитан Тагиев отослал автоматчика-конвойного, потом не спеша развязал Афоньке руки, стянутые сзади брючным брезентовым ремнем. И, толкнув в спину, направил в сторону дымившей в овраге солдатской кухни: «Иди, питайся авансом, хоть и не заслужил!»
Щурясь, сказал Вахромееву:
— Я знаю, что ты решил, командир! Правильно, пускай побудет у тебя вестовым, пускай поучится солдатскому бесстрашию. А струсит — у тебя рука не дрогнет. Ну а религией займусь я, буду выколачивать из него труху. Правильно все сказал?
Вахромеев только рассмеялся в ответ: ну и хитрец! И еще подумал, что у Отара Баканидзе толковый был замполит.