24
Не любил Вахромеев торчать в сельсоветской канцелярии, а полдня пришлось отдать: просидел у телефона. Сначала из райисполкома названивали, требовали отчетов за полугодовые сметы и еще велели немедля расходовать средства, выделенные на кержацкое переселение. Строго предупредили: деньги должны быть реализованы до конца текущего года.
Вахромеев прямо скис от такого непотребства; кому давать ссуды, когда кержачье и не помышляет о новоселье, их трактором не выпихнешь из насиженной щели…
Потом из областного центра начальник какой-то в трубку покрикивал, аэропланом интересовался — как будто черемшанцы виноваты, что воздушная тарахтелка тут у них шлепнулась. Сами небось оконфузились, незачем бабу посылать на серьезное дело.
Приказали держать круглосуточную охрану — пока ремонтники не прибудут. Ну об этом Вахромеев и без них давно догадался: милиционер Бурнашов Василий построил при аэроплане сторожевой шалаш, живет там с личной охотничьей собакой.
А вот о летчице Вахромеев ничего толком не знал: лежит в местной больнице с переломом руки. Состояние вроде бы хорошее. Почему «вроде бы»? Потому что Вахромеев не больничная сиделка, а председатель сельсовета и у него на данный момент есть дело поважнее: например, сенокос, а также коммунальное обеспечение трудящихся.
Областной начальник обозвал такой ответ «политическим недомыслием» и велел переключить телефон на черемшанскую больницу.
Вахромеев пожалел, что погорячился («Так ведь спозаранку трезвонят без передыху! Осточертели!»), вышел во двор, вскочил на Гнедка и поехал в больницу, надо и в самом деле навестить эту бедолагу-летчицу да Егоршу Савушкина проведать. Жалко мужика, хотя, между прочим, пострадал по своей дурости: кто же с кержаками в одиночку связывается?
А сообразил Егорша: самый солнечный, тучный и удобный клин застолбил. Надо будет сегодня же законным порядком закрепить за ним дворовый участок. Только как быть с остальными переселенцами, теперь ведь и вовсе бояться станут?..
С летчицей побеседовать не удалось: принимала лечебные процедуры. А с Егоршей оказалось проще: он сидел на подоконнике, грелся на солнышке и чинил суровой ниткой изорванные штаны. Под левым глазом темнел здоровенный синяк.
— Ну как дела, Аника-воин? — поздоровался Вахромеев.
— Да вот сижу, поджидаю, — ухмыльнулся Егорша, трогая пальцами распухшие губы.
— Это кого же?
— Степанидиных суразов. Думаю, кого-нибудь из троих должны доставить сюды. Я им вчера тоже ребра пересчитал.
— Как было-то?
— Да так и было, — Егорша отложил иголку, поскреб в лохматом затылке, ойкнул, матюкнулся — руку заломило. — Встрели они меня, значица, у Холодного ключа — я там жерди рубил на оградину. Дак боятся сами-то сволочи — спустили на меня свою свору: у них собаки, сам знаешь, — медвежатники. Однако ничего. Споймал я двух-то кобелей за загривки да и шабарнул об лесину. Вышиб, значица, собачий дух. Ну а они, братья то есть, тут как тут. Загоношились, поперли на меня с палками-поленьями. Старшой-то, Гераська, слышь, что мне сказывал: ты, грит, поганец христопродавец, пошто божью тварь жизни лишил? Ты, грит, помнишь, как писано: «Сотвори господь собаку и повеле стрещи Адама». Против бога идешь, Иуда? Да и хрястнул меня поперек спины. А потом, что же, — причастились как полагается. Я ведь должником не люблю оставаться, а кулак у меня потяжельше палки будет. Это без бахвальства сказываю.
— Судить их станут! — зло выдохнул Вахромеев. — За бандитское нападение.
— Да иди ты со своим судом! — отмахнулся Егорша. — Нам, кержакам, мирской суд не указ — сами разберемся.
— Передам дело в суд, — заупрямился Вахромеев. — А ты напишешь заявление, как пострадавший.
— Сдурел ты, никак? — рассердился, нахохлился Егорша. — На позор меня выставлять? Да когда это было слыхано, чтобы Егорша Савушкин в пострадавших ходил? Али не помнишь, как я в школе вас дюжинами лупил? И тебе перепадало, промежду прочим.
— Охламон неотесанный, — в сердцах сказал Вахромеев и, повернувшись, направился к воротам. Нет, не потому что обиделся на упрямого черторожего Егорку — председатель только сейчас понял, что ему надо делать. И немедленно.
Он вернулся в сельсовет, достал из сейфа свою красную с золотым тиснением председательскую папку и, опять вскочив в седло, не спеша поехал в Кержацкую падь.
Судьба подбросила ему очень выигрышный шанс, он окажется круглым оболтусом, если умело и вовремя не воспользуется им.
Коня Вахромеев стреножил на прибрежной лужайке и еще оттуда, издали, пригляделся к массивному, крепко тесанному дому кержацкой уставницы. Дом стоял на склоне выше других и выглядел вызывающе-нарядным, поблескивал мытыми окошками, рябил резными завитушками ставней. Под стрехой, вдоль каждой стены, — будто деревянные кружева навешаны. Ничего не скажешь — рукодельные сыновья у Степаниды.
Проходя чисто подметенным двором, Вахромеев вспомнил тогдашнюю кержацкую сходку, подивился: груда бревен вроде бы стала больше: для нового сруба готовят, что ли? Неужто расселяться с сыновьями задумала Степанида?
Вот тут стоял колченогий столик, с этого крыльца величественно не спустилась, а явилась с ходу мать Степанида. Неужели она сама натравила сыновей на Савушкина? А собак что-то не видать, и в сарае не слышно, не побил же их всех страхолюдный Егорша…
Председатель постучал в приоткрытую дверь, прошел сенцами, дивясь чистоте и умытости: всюду только янтарно-слюдяной деревянный блеск, дух вереска, мокрого песка и скобленого кедрача. Наверно, невестка — Филькина молодуха, драит да наяривает, говорят, уж больно пристрастна бабенка к порядку и ухоженности.
Уставница сидела в горнице у окошка с геранью, без очков читала пухлую книгу в обтертых кожаных корешках.
Приходу незваного гостя она не удивилась, а может, виду не подала. Вздохнула, поправила под подбородком узел черного платка, на приветствие не ответила — молча ждала, что скажет Вахромеев.
А Вахромеев вдруг почувствовал себя растерянным и понял, что заранее заготовленное начало разговора не годится: он увидел кержацкую уставницу совсем не такой, какой ожидал увидеть. От прежней важности и заносчивости не было и следа — перед ним сидела очень утомленная дряхлая старуха, глаза которой ничего, пожалуй, не выражали, кроме легкой досады из-за прерванного интересного чтения.
Напряженно кашлянув, он сказал:
— Вот ваше письмо. Так сказать, жалоба-коллективка. Оно попало ко мне, как представителю власти. Ознакомившись, возвращаю. — Вахромеев протянул письмо старухе, но она, кажется, не собиралась его брать. Тогда, помедлив, он положил бумагу на стол. — Между прочим, оно не имеет юридической силы: там одни крестики да пятна. А нужны росписи.
Уставница устало пожевала губами, не моргая, глядела на Вахромеева, дескать, ну-ну, продолжай.
— С фактической стороны полное опровержение получается. Во-первых, насильно вас переселять никто не собирается. А во-вторых, по части снабжения промтоварами все делается законно, по справедливости: стройке — большая часть, а вам — меньшая. Они работают на социализм, а вы пока нет. Вам еще далеко до социализма. Так что ваше письмо-коллективка неправильное по всем статьям. Что ты на это скажешь, Степанида Сергеевна?
— А что мне говорить? — тихо молвила уставница. — Ты пришел, ты и говори. А я тебе ничего сказывать не собираюсь.
«Хитрая карга, — огорченно подумал Вахромеев. — Ей хоть стихами читай, хоть в доклад развертывайся — она будет гляделками хлопать да причмокивать. Мели, мол, Емеля, коль твоя неделя. Нет, такой разговор не годится, не в коня корм выходит. Надо с другого боку подойти».
— Ты, вот я гляжу, грамотная женщина. Вон сколько книг на дому имеется. — Вахромеев указал на полки в углу, тесно заставленные ветхими книгами. — Там небось и старописьменные книги есть…
— Есть, есть, голубчик, — неожиданно оживилась Степанида. — Есть и писанные при первых пяти патриархах, и патерики всяческие есть: иерусалимские, синайские, печорские и даже скитские. Только ведь они все — для умных людей.
— Это как понимать? — демонстративно оскорбился Вахромеев.
— Да так и понимать. По естеству. — Уставница легко встала, прошла к полке, с минуту рылась там, затем вернулась с небольшой книжкой, которую тщательно обтерла передником, перед тем как положить на стол. — Вот книжка-то про социализм писанная — «Город Солнца». Так ведь у нас в общине как раз социализм и есть: люди мы все равные, дела решаем сообща и по справедливости, старост своих избираем, и каждый у нас получает по труду.
У Вахромеева шея сразу взмокла: он-то думал старуха — одуванчик, божья душа немощная, а тут тебе гидра развернулась в полной змеиной красе. Да еще шпарит по-научному.
— Кто писал? — хрипло спросил Вахромеев.
— Ученый монах италийский. По фамилии Кампанелла.
— Ну тогда все ясно — ваш брат! И книжки его — враки религиозные.
— Неуч ты, Колька! — ехидно вздохнула старуха. — Прямо темнота дремучая. А еще в председателях ходишь. Да ведь книжку сию сам Ленин хвалил.
— Ты брось, мать Степанида! Не возводи поклеп на товарища Ленина.
— Вот те крест святой, председатель! Да чего ради я лгать-то буду? Говорю, как есть.
— Ладно, — нахмурился Вахромеев. — Я это дело уточню. Только заранее скажу: социализмом в вашей Кержацкой пади и не пахнет. Это я своим классовым чутьем чую. Кулацкий он у вас социализм. Ширма для закабаления трудящихся. Вы вон даже опричников завели для острастки сознательных граждан. Добро проповедуете, а сами людям морды бьете, ребра ломаете.
— Ладно-ладно! — замахала руками уставница, испуганно оглядываясь на дверь в соседнюю комнату. — Утихомирься, господи ради! Почто кричишь-то? Чай, не в сельсовете.
И вот тут-то Вахромеев кое-что понял! Да и как было не догадаться: ежели старуха пугается насчет двери, значит, за ней кто-то есть? А кто же еще, кроме ее родненьких распрекрасных сыночков, которые небось отлеживаются теперь на тюфяках, чешут на боках синяки от свинцовых Егоркиных кулаков?
То-то квелая нынче мать Степанида, лицом изможденная, будто с креста снята: за «чада возлюбленные» переживает. Еще бы: сама, поди, толкнула их на разбойную дорожку.
— Вот он ваш социализм! — Вахромеев многозначительно кивнул на дверь опочивальни. — Судить будем за бандитизм.
Сникла вся, съежилась Степанида — аж жалость кольнула в председателево сердце. Разве узнать было властную, непререкаемую и суровую уставницу в этой хилой, дряблой старушонке, скорее похожей на деревенскую побирушку.
— Шибко зашибаешь, Сергеевна! Уж коли детей своих не жалеешь, к тюремной решетке подпихиваешь, то дальше, как говорится, ехать некуда.
Она подняла голову резко, энергично, и Вахромеев чуть отпрянул, встретив немигающий стальной взгляд. Старушечье лицо оживало на глазах, разгладились морщины, только у тонких губ глубже залегли колючие складки. Сказала глухо, весомо:
— Опара только тогда станет хлебом насущным, когда в кадке-коломанке держится. Взбродит — удерживай, не то поползет на пол и вместо хлеба — грязь. Понял ты что-нибудь?
— Понял, понял! — махнул рукой Вахромеев. — Все это бредни ваши стариковские, мать Степанида. Опара всегда бродит, иначе какой же хлеб? Одни черствые колотушки. Так что не держите вы опару, все одно не удержите. Да и не вам ведь жить, а им, молодым. Что вы, старики, лезете не в свои сани?
— Глупый ты. Святость и благочестие нужны людям. Перво-наперво.
— Чепуха! Все вверх тормашками поставлено. Жизнь сначала нужна человеку, а к ней все остальное прикладывается. Жизнь! Вот и пускай живут молодые по-своему, как время теперешнее требует. Не надо им мешать, не надо путать.
— Я уже не путаю, — вздохнула, поглядела в окно уставница. — Делиться решили. Только тут мы жили, тут все и помрем на святой земле прадедов.
— А ежели половодье весной захлестнет?
— Так тому и быть. Знамо, господу угодно.
Вахромеев поднялся, потянул носом, фыркнул: фу-ты, язви тебя! А в избе-то больницей пахнет, как он сразу не почувствовал! Может, заглянуть к кержацким «опричникам», побалакать, полюбоваться на Егоркину работу? Не стоит. Старуха и так вон квохчет, крутится, как наседка перед коршуном. Ждет ее дождется, чтобы выпроводить нежеланного гостя.
— Так что прощевай, мать Степанида! И ты и присные. Да поберегитесь революционного красного паровоза. Как в песне-то поется: «Наш паровоз, вперед лети!» Не копошитесь на рельсах у истории.
Уставница пригнулась в дверном проеме — желтолицая, высохшая, печальная, похожая на иконную богородицу. Сказала жестко, сквозь зубы:
— Не грозись, Колька! Тебя ведь упреждали… — и с треском захлопнула дверь.
Ну старуха ядовитая, ни дна тебе ни покрышки! И ведь обязательно ужалит или плюнет вдогонку. И чтоб последнее слово — только за ней.
Вахромеев перегнулся с крыльца, заглянул в огород. Там, на деревянных пяльцах, сушились на солнце, обсыпанные золой, две собачьих шкуры, вокруг них роились зеленые мухи. Оборотистые хозяева, ничего у них не пропадет: добрые рукавицы-махнашки на зиму будут! Уму непостижимо, как это они умудрились натаскать охотничьих собак на человека?.. Ведь обычно лайка людей не берет, ну, может быть, цапнет для острастки. Знать, в хозяев собачий выводок пошел, не зря же говорят: «Злые собаки у злых людей». А может, наоборот?
В левое кухонное окошко кто-то наблюдал за ним, оттянув пеструю занавеску. Вахромеев подумал, что ведь разговор в горнице Степанидины сыновья слышали: дверь-то была чуть приоткрыта. Собственно, он и раньше догадывался об этом.
Красная папка в руке напомнила еще об одном запланированном деле, и Вахромеев, не мешкая, свернул к моленной, к срубу Савватея Клинычева. Справа от входной двери председатель кнопками прикрепил на степу объявление, написанное красиво и четко клубным художником по его личному заказу. «Распределение дворовых участков на новой Заречной улице будет произведено только до 10 августа. Сельсовет».
Слово «только» дважды красно подчеркнуто. Это хорошо — сразу настораживает.
Отошел на середину улицы, полюбовался, неожиданно горько усмехнулся: что за люди живут на земле! Ровно слепых котят тыкают их в молоко, а они отворачиваются, да еще отплевываются. И ведь сорвут объявление, непременно сорвут, как стемнеет. Ну да все равно молва-то пойдет.
На берегу, взнуздав коня, Вахромеев обернулся и увидел возле объявления кучку мужиков: галдят, пальцами тыкают. Гляди-ка, разобрали! А говорят — читать не умеют.