9
Вахромеев к Кержацкой пади подбирался давно, крепкий был орешек, с ходу не раскусишь, не угрызешь. С переселением он явно затянул, хотя решение на этот счет состоялось еще в прошлом году.
Кержацкая падь — проросток Черемши, давнее ее корневище. Тут первое семя проклюнулось, тут когда-то легли бревенчатые венцы первого кержацкого сруба. Именно здесь свил свое гнездо троеглазовский раскольничий скит, пришедший с низовьев Бухтармы, а уж потом, много позднее, появилось Приречье, понаехали скобари-переселенцы, прилепилось и новое название — Черемша.
Даже стройка с ее адскими машинами, сотнями пришлых рабочих, кореживших заповедную Адамову землю, не очень-то встряхнула Кержацкую падь, может быть, только потревожила столетнюю медвежью спячку. Десятка три парней да с дюжину девок ушли-таки на строительство, соблазнились новой жизнью, «кином, вином да табаком», как говаривали-брюзжали старики.
Падь жила жизнью последней осажденной крепости, у которой уже качались башни и бастионы, опасливо трещали бронированные ворота: новое неудержимо напирало со всех сторон.
Честно говоря, Вахромеев побаивался пади. Он вон даже на Авдотьиной пустыне обжегся. Из райисполкома прислали письмо (нажаловались!), в котором председателя журили и советовали впредь действовать осмотрительнее, «не преследовать граждан за религиозные убеждения». Рекомендовали также хорошенько изучить проект новой Конституции, он будет скоро опубликован в печати. Самому изучить и людям растолковать как следует.
Да, времена меняются. Помнится, военком эскадрона инструктировал их перед увольнением в запас: «Идите вперед смело и решительно, если надо, действуйте напролом. Помните: революция продолжается!»
Нет, с кержаками напролом не выйдет, настырный и завзятый народ. Потому и начинать приходилось издалека — с углежогов.
Артельщики-углежоги изумили Вахромеева: ни дать ни взять лесные черти, чумазые, прокопченные, пропахшие древесным дымом и горелой смолой. Они показывали ему чадящие, заваленные землей угольные ямы, в которых тлели сухие бревна, объясняли хитрости своего непростого дела, как запаливать и какой держать огонь, с какого боку ловить ветер-свежак и какая должна быть окончательная кондиция готового уголька.
Кузнечный уголь — это тебе не самоварная шелуха, потому как железо жар любит. Ты ему сперва подай солового хрусткого березнячка, а уж потом ядрено-черного листвяжного, а то и кедрового уголька — «едино для аспидного сугреву». А уж тогда куй-молоти на здоровье. Ежели потребуется, то пошевели, поработай мехами, сваривай железо. Почему бы нет при добротном-то уземистом угольке?
«Упрелую» готовую яму бригадир Устин Троеглазов определял по дыму: шумно тянул в огромные, заросшие седой щетиной ноздри, перекрестясь, говорил: «Эта сподобилась!» — и выпивал по такому случаю стакан картофельного самогону.
Ямы горели-шаили подолгу, днями, неделями, смотря, какие бревна и для какой надобности уголь. Артельщики не бездельничали, ладили берестяную утварь: туеса, котомки, ковши, плошки, короба. Теперь, когда после первых громов, таежное лето брало разбег и береза, отогнав соки, бурно шла в лист, — наступало самое время берестяного свежевания. Береста шелушилась легко, стоило лишь сделать топором продольные насечки. И чулком тоже шла сподобисто: надо только хорошенько обстукать обушком вкруг спиленного ствола, обрезать по кругу — и готов тебе логушок для медовухи, приделывай днище.
Устинова продукция славилась в Черемше: емкая, ладная, украшенная узорами, которые он чеканил на бересте кренями-штампами, изготовленными из каменнотвердых вересковых корней. Берестяная посуда у кержачек нарасхват — ничего не прокиснет в ней, не проквасится, в любую жару родниковая вода стылой остается.
До поздней ночи пробыл Вахромеев у углежогов (там и заночевал), просидел подле Устинова пенька, на котором тот обстукивал, обрезал, изукрашивал берестяные листы, хитростно выпучивал, тачал к ним осиновые плашки-донышки. Уж больно рукодельный был мастер, казалось, непонятная чародейная сила пряталась в его корявых толстых пальцах, похожих на сучья столетней пихты.
Разговор у них шел осторожный, неторопливый, с оглядкой, с долгими паузами-отсидками. Будто оба они с разных сторон подбирались к токующему глухарю, часто затаивались, боясь обнаружить друг друга, а еще пуще боясь спугнуть того самого глухаря. Насчет свадебной драки председатель упомянул только для затравки (он и начал с этого: приехал, мол, разобраться). А потом стал исподволь прощупывать про Кержацкую падь. Дядька Устин был в общине давно отрезанным ломтем, но там с ним считались и авторитетом он пользовался непререкаемым.
Молчаливым, трудным на раскачку оказался артельный бригадир, но кое-что все-таки рассказал. И весьма существенное.
Однако и после этого Вахромеев не сразу поехал в Кержацкую падь. Подождал несколько дней, навел справки, посоветовался с парторгом Денисовым. А когда пришли газеты с проектом новой Конституции, сразу сообразил: теперь в самый раз! Причина веская поговорить с народом, да заодно растолковать мужикам-старообрядцам, какие они теперь есть граждане, что им дается-полагается и что от них обязательно требуется. По Главному закону.
Кержацкая падь начиналась сразу за мостом, влево от поворота основной дороги. При въезде лежал огромный и гладкий облизанный ветрами, камень-валун, неизвестно когда и как сюда попавший. Барсучий камень был своеобразной рубежной вехой, за которой располагалась территория кержацкой общины. Камень пестрел надписями, нацарапанными гвоздем, выведенными мелом, краской, а то и дегтем. Тут изощрялась в грамоте кержацкая ребятня, даже матерщина и та с ошибками.
Поджидая Павла Слетко — заместителя Денисова, Вахромеев перекуривал, от нечего делать читал надписи, посмеивался. «Школа кержачат за уши от бога оттаскивает, дома ревностные родители к псалтырю тянут за эти же самые уши… Как тут выдержишь, не заматюкаешься? Вот и достается Барсучьему камню».
Падь выглядела будничной приветливой деревенькой, по-вечернему хлопотливой. Но впечатление обманчивое: стоит лишь показаться чужому на чистом муравнике улицы, как все мгновенно изменится, уличная жизнь захлопнется, будто створки нечаянно тронутой раковины. Сразу померкнут веселые резные наличники, угрюмо-серыми сделаются затейливые крашеные палисадники. Из-за них — насупленные лица, недобрые взгляды, в которых немой вопрос: чево надо? И оголтелый собачий лай, какого не услышишь нигде в Черемше.
Собаки здесь особенные — лайка-троеглазовка, известная по всему Алтаю. Выводили ее десятилетиями, оттачивая звериный нрав. И по сей день бытует у кержаков безжалостно-трезвая отсевка: по осени ведут полугодовалые собачьи выводки в тайгу на медвежьи тропы, «гостевать к хозяину». Которые идут на медведя смело и злобно — тем жить; заскулила, попятилась, к бутылам прижалась — ту на поводок и к зиме на теплые охотничьи рукавички-мохнашки.
И к людям требования не менее суровые. Зато какая чистоплотность, ухоженность, хозяйская рачительность! В речку Кедровку ни одна соринка не упадет, не то что шульбинские берега в Черемше, вечно заваленные кучами коровьего навоза. Тут все работается миром: печки начинают топить как по команде в одно время, на покосы уходят все разом, зимой белковать в тайгу — артелью. Прямо тебе кержацкая рота, если к тому же учесть, что все они отменные стрелки-охотники.
Вахромеев, кстати, вспомнил наставление эскадронного военкома: «…уходите в запас не отдыхать, а готовить к обороне людей, способных и умеющих воевать. Через пять лет за спиной каждого из вас должен быть, по меньшей мере, батальон обученных вами людей». Он на минуту представил в воинском строю бородатых кержаков в зипунах и бутылах и рассмеялся вслух.
— Ты чего это рыгочешь? — спросил подошедший сзади Слетко. — А, матюки изучаешь? От же паразиты, те пацюки. Оно три буквы выучит и уже лезет на заборе мировое хамство закарбувать. Взорвать треба цей поганый камень к чертовой матери!
— Наоборот, Павло, — сказал Вахромеев, — его надо сохранить для потомков, как памятник нашей культурной отсталости. Чтобы ученые не в земле искали, а сразу бы его углядели. Будут удивляться, когда расшифруют.
— Очи повылазят, як раздывляться на оци трехэтажны шматки! — хохотнул Слетко. — Ну темнота, эти кержаки, прямо стародавние скифы!
— А между прочим, они дельный народ, — серьезно, сказал Вахромеев. — Я вот тут подумал: это же готовые бойцы. Каждый белку в глаз бьет не хуже ворошиловского стрелка.
— Ну так яка справа? Поведи их на стрельбище, хай сдадут нормы, — подначил Слетко. — Осоавиахим тебе грамоту пришлет.
— Не так-то просто к ним подступиться, Павло… Это тебе не на токарном станке шпиндель крутить. Колючие, варнаки…
— Шо вы с ними цакаетесь, як той дурень с глечиком? — раздраженно сказал Слетко. — И Денисов тоже мне каже: иди, Павло, агитируй за лошадей. А зачем? Хиба ты не можешь дать разнарядку — и хай им грець. Указание радянской власти!
Вахромеев давно знал и уважал Павла Слетко — харьковского специалиста-гидротурбинщика. Это он еще в первый год стройки сумел дать Черемше электрический ток, отремонтировав откуда-то привезенную изношенную шведскую турбину, настроив ее так, что карандаш стоймя поставишь — не шелохнется. Вот только горяч, норовист парень и фанатично упрям — настоящий «упэртый хохол». Вахромеев вчера уговаривал Денисова не посылать с ним «заводного» механика, но парторг настоял на своем — у него у самого тоже упрямства, пожалуй, на десятерых хватит.
— Понимаешь, Павло, разнарядками да указаниями здесь толку не добьешься. Ведь кержаки, они кто? Веками гонимые люди. Они, брат, научились приспосабливаться, их голой рукой не возьмешь. Ты думаешь, они тут живут так себе, цыганским табором? Обыкновенные единоличники? Ничего подобного — у них есть артель. Промысловая охотничья артель, зарегистрированная в районе, в промкооперации. Понял? И еще учти, что их защищает даже область. А как же? Они сдают пушнину, они дают государству валюту. В прошлом году заработали валюты столько, что хватило бы купить пять экскаваторов «Бьюсайрус», которые у нас имеются настройке.
— Мабуть, они его и взорвали, — желчно сказал Слетко.
— Следователь разберется, кто взорвал. А гадать — пустое дело.
Слетко сердито мял в руке свою старенькую кожаную кепку. Носил он ее редко, вечно держал зажатой в кулаке, и если надевал — в цеху, у станка, — то обязательно козырьком назад.
— Так що получается, председатель? Мабуть, коней они не дадут?
— Могут не дать. По закону. Кони у них артельные, для охотничьих нужд. Надо просить, нажимать на сознательность.
— Тю, халепа! — Павло яростно шлепнул кепкой о ладонь. — Щоб я, потомственный пролетарий-гегемон, схилявся перед цими куркулями? Ни, не хочу. Не буду.
— Как знаешь, — пожал плечами Вахромеев, — обойдусь и без тебя. Только ведь у нас с тобой партийное поручение, ты не забывай.
Он скатал в колечко и сунул в карман галифе нагайку и направился в Кержацкую падь. В конце концов, будет даже спокойнее без такого шебутного оратора.
— Почекай, — крикнул вдогонку Слетко, — коня-то забери. Твой конь?
— Мой, — обернулся Вахромеев. — Пускай остается. Он чужого не подпустит. Ну ты идешь, что ли?
— Та иду…
Мужики сидели у начатого нового сруба на штабеле ошкуренных бревен, сидели рядочками: внизу — один ряд, потом — второй и выше — третий. Как есть собрались сфотографироваться на добрую артельную память.
Начальственным гостям вынесли из избы скамейку и столик — легкий, кухонный, ножки врастопырку. Вахромеев накрыл его куском красной бязи, который всегда держал в полевой сумке в качестве походной скатерти для собраний и заседаний.
Сидели, играли в молчанку, ждали кого-то. Вахромеев исподлобья разглядывал мужиков: крепкие, щекастые, породистые, язви их в душу. У всех бороды, кудлатые, чесаные, будто дворницкие метла: сидят ухмыляются, прячутся за этими бородами, как за занавесками: поди узнай, что у каждого на душе?
А ведь кто-то из них прошлым летом стрелял в него на Хавроньином увале — там вокруг покосы только ихние, кержацкие, других нет. Пуля срезала ветку прямо над головой. Промаха не было — просто предупреждали, такие, как эти, не промахиваются.
Низкорослый Слетко, нервничая, дрыгал ботинками — ноги со скамейки не доставали до земли. Вахромеев незаметно толкнул вбок: уймись, смотрят же на тебя! «Починай! — шепотом огрызнулся механик. — Якого биса тянешь?»
Начинать еще нельзя: не было главного. Не было пока деда Авксентия — патриарха кержацкого рода, и еще кое-кого из местной иерархии, которой принадлежит решающее слово.
Минут через пять появился наконец дед, тыча посохом мураву. Прищуренно огляделся, перекрестил братию на бревнах, помедлил — и президиум тоже. Ему освободили место в середине первого ряда. А еще через минуту, запыхавшись, прибежал и тот, кого, собственно, ожидали — Савватей Клинычев (Устин-углежог предупреждал, что Савва — третий по рангу в общине, но первый по влиянию и весу).
— Заметушился, забегался, простите христа ради! — Савва сбросил с головы, войлочную шляпу-пирожок, порылся за пазухой, достал оттуда вчетверо свернутую газету. — Вот Афонька-постреленок принес, на почту бегал по моему указу. Радость-то какая, мужики! — Он потряс газетой над головой, развернул ее и положил-припечатал на красную скатерть. — Праздник у нас великий, братья товарищи: Конституция объявлена! Мы теперь с вами как есть свободные равноправные граждане. Все права нам дадены! Слава те господи, сподобились мы милости великой, снизошли на нас благости твоя! Слава те!
Сверкая лысиной, Кринычев, оборотясь к президиуму, стал отбивать земные поклоны, за ним поднялись мужики на бревнах, забормотали, истово крестясь и тряся бородищами.
— Кончай треп, Клинычев! — шагнул со скамейки и, крепко взяв за локоть кержацкого старосту, тихо сказал Вахромеев. — Слышишь, кончай.
— Погоди, председатель. Сядь, не гоношись. Я еще не все сказал.
Он опять выскочил на середину и, размахивая войлочной шляпой, голосом наторевшего проповедника принялся хвалить и возносить советскую власть, истинно и всенепременно народную, рабочую и крестьянскую, которая, будто матерь родная, заботится и печется о благе мужицком, о процветании и вознесении отечества нашего… Слава власти народной, слава вождю великому, многие лета, многие лета…
Умел говорить плешивый Савватей, умел поиграть душевностью — не зря считался кержацким краснобаем… Тем не менее Вахромеев понимал, что все это лишь заранее продуманный спектакль, отрепетированный и умело обставленный, в Котором ему и Слетко отводятся роли незадачливых простаков статистов.
— Во дает! — вполголоса сказал Павло. — Як тот Гришка Распутин. Шо б ты сказился, Змей Горыныч.
— Тихо! — цыкнул Вахромеев. — Молчи и слушай, все идет как надо.
Кержаки аплодировали гулко, будто стучали в деревянные колотушки. А на лицах — никакого выражения, да и не видно лиц: одни холеные бороды. «Постричь бы их, лохматых, — злорадно подумал Вахромеев. — Привести сюда парикмахера и оголить всех под машинку, как новобранцев».
Он отложил мятую клинычевскую газету в сторону, а из сумки достал свою — свежую «Правду». И сказал:
— Верно говорит Савватей: вот здесь в проекте Конституции про все наши права подробно написано. Я зачитаю. — Вахромеев стал читать газету, временами делая паузы, чтобы проверить — как слушают? Слушали внимательно. — Ну вот, мужики. Чтобы не подумали вы, что права эти вам всем на тарелочке подносятся вроде святого дара, так я теперь прочитаю и о ваших обязанностях. Слушайте. — И это прослушали в полной тишине, заинтересованно и серьезно. Тогда Вахромеев объявил: — Ежели вопросов нет, давайте выступать. Стесняться некого — здесь все свои.
— А пошто выступать-то? — простодушно улыбнулся Клинычев. — Выступают — это когда против. Как, к примеру, на войну выступают. А мы все согласные. Вот коли поговорить, обкумекать — завсегда с нашим удовольствием.
— Ну что ж, говорите. Кто желает первым?
Однако мужики молчали, и молчание это было красноречивым, дескать, пришел сюда, так сам и говори, а мы посидим да послушаем.
Еще в самом начале разглядел Вахромеев в верхнем ряду на бревнах Егорку Савушкина — когда-то вместе учились в шагалихинской школе, даже дружбу водили. Потом Егорка ушел с отцом в тайгу белковать, а Вахромеева призвали в армию. Теперь Егорка заматерел, раздался в плечах, обзавелся кудрявой бородой, Вахромеев сделал ему знак: может, дать слово? Тот не шелохнулся, не моргнул глазом, мол, знать тебя не знаю, ведать не ведаю.
Молчание затягивалось. Павло Слетко опять стал раздраженно дрыгать ногой, а тут еще к пряслу подошел бычок-сеголеток и принялся чесать бока о жердину, слышно было, как он пыхтел от удовольствия.
— Так что же, товарищи? Может, будут критические замечания по проекту? Или предложения, поправки? Вы все имеете право голоса. Высказывайтесь.
Наконец, кряхтя, поднялся старец Авксентий. Сперва прогнал бычка, огрел его посохом, потом сказал:
— Ты, Кольша, тары-бары не разводи. Говори, зачем пришел? Ежели опять на переселение нас тянуть, так тебе сказано было: не поедем. Не мы вашей плотине мешаем, а она нам поперек пути стала. Вот оно как. А может, ты опять за людьми явился? Так силком не имеешь права. Сам же читал: советская власть есть рабоче-крестьянская власть. Стало быть, ты крестьянина не замай — он тоже власть.
— Э нет, дидусь! — не утерпел-таки, вмешался Слетко. — Ты всех на одну доску не ставь. Рабочий класс — гегемон. Руководящая сила. Це ж политика.
Авксентий недовольно насупил белые клочкастые брови, наклонился к мужикам, чтобы справиться: кто такой крикливый? Ему объяснили: дескать, рабочий с плотины, механик. Дед заметно смягчился, перестал стучать палкой.
— Руководящая сила, говоришь?
— Еге ж.
— А почто всех крестьян в рабочие тянете, объясни-ка? Крестьянина земля держит, крестьянин хлеб держит, пушнину добывает. Кто кормить-то вас будет?
— Не перегибай, диду! — Слетко выбросил над головой руку с зажатой, в кулаке кепкой и начал выдавать, как на цеховом митинге: — Нема такой линии, чтобы всех селян в рабочие! Це брехня, Есть смычка города и деревни, братерска взаимодопомога. Крестьянин должен помогать производству рабочей силой, часть селян вливаются в ряды рабочего класса. Классовое пополнение. Уразумилы?
Дед сел, махнул рукой: стар он для таких споров. И тут вкрадчивый голос снова подал Савватей.
— Уразуметь-то уразумели. Так ведь мы это самое пополнение не единожды давали. А теперь что получается? Товарищ председатель Вахромеев уже по монастырским закромам шарит, богомольных старух на стройку агитирует. Это какой такой рабочий класс объявляется?
За изгородью, в бурьянах, раздался хохот: там пряталась, подслушивала кержацкая ребятня. А мужики по-прежнему сидели серьезные и равнодушные, ни один не улыбнулся. «Они, наверно, и смеются по команде, — тоскливо подумал Вахромеев. — Черт ему подсунул этого занозистого коротышку Слетко. Завел никому не нужную дискуссию — о рабочем пополнении ведь и речи не было. Не дай бог, ежели раскипятится да сцепится с ними в споре — тогда пиши пропало…»
— Спокойно, мужики! — поднял руку Вахромеев, замечая кое-где на бревнах настырно вздыбленные бороды, — Идем дальше по регламенту. Кто следующий?
Желающих опять не находилось. Да это и неудивительно было… Именно так все предсказывал Устин Троеглазов. Теперь должен сказать слово еще один человек, который на бревнах не сидел, но присутствовал здесь, все видел и все слышал. Этим человеком была тетка Степанида — установница Кержацкой пади. Она сидела за спиной президиума на высоком резном крылечке и будто дремала все это время, медленно, нехотя перебирая четки.
Вахромеев и Слетко полуобернулись, когда тетка Степанида, шурша черным платьем, высокая, поджарая, стала неспешно спускаться с крыльца. Вахромеев знал о ней многое: о ее отчаянных сыновьях-медвежатниках, о ее непререкаемом авторитете по всей округе, о ее жестокости и добросердечии, религиозной фанатичности и удивительной начитанности. Все газеты и журналы, которые выписывались по почте на Кержацкую падь, на самом дело получала она одна. Да и читала их, пожалуй, только она.
Уставница вышла на середину и один из ее сыновей, очевидно младший, — безусый еще, стриженный в скобку, вынес за ней табуретку, однако она недовольным жестом тут же отослала его обратно. Вахромеев поморщился: от стоявшей рядом уставницы пахло шалфеем и мятой.
Говорила она тихо, но на удивление молодо звучащим голосом.
— Зря, мужички, кочевряжитесь… Понапрасну глотки дерете. Он ведь, Кольша Вахромеев, председатель наш, вовсе не за тем приехал. Не за переселение говорить и не людей на стройку требовать. Нет! — Она обернулась и, глядя на красную скатерть, а не на Вахромеева, насмешливо спросила: — Верно я говорю, председатель?
— Верно… — уныло и как-то пристыженно кивнул Вахромеев.
— То-то. Он, Кольша, парень у нас больно несмелый — я его, почитай, сопляком знаю. Вот ежели с бабами, так куда как удал да напорист: экую баталию учудил в Авдотьиной пустыне! В божьей-то обители? Да уж бог ему простит. Ну, а приехал он сюда с этим молодым человеком (рабочий, а шумлив. Негоже!) за конями нашими. Да, да! Чтобы просить у нас лошадей в извоз — каменья возить на эту иродову плотину. Так, что ли, председатель? Чего молчишь?
— Так… — вздохнул Вахромеев, чувствуя неловкость и стыд, будто пацан, пойманный в погребе с банкой варенья. Ну и ведьма. Все-таки пронюхала и сумела посадить в лужу! Прямо носом сунула. А ведь предупреждал дядька Устин, не советовал с ней связываться…
— То, что там у вас прорыв, это мы знаем. Не за горами живем, — продолжала Степанида, — однако лошадей не дадим, ни одной лошаденки. Думаешь, поди, жалко? Конечно, жалко. Вы же их за месяц загоните, до смерти измотаете, изобьете. Вы же никого не жалеете — ни людей, ни лошадей. Вы не работаете, а рвете. Все рвете, как те скалы, как богом данную Адамову землю. Гоните, торопитесь, даже передохнуть боитесь. Разве так работают? Куды торопитесь, люди грешные? Али в ад?
У Вахромеева горели уши, наливались жаром стыда и ярости щеки, зудели руки, словно уставница хлестала его не тихими злыми словами, а крапивными вениками. Он понимал, что самое главное сейчас для него — выдержать, устоять, не сорваться, не дать втянуть себя в скандальную перепалку. Он был здесь советской властью, которой, в общем-то, говорили правду. Он обязан был ответить только правдой.
Павло Слетко корчился от обиды и злости и все порывался вскочить, возразить, выдать ответное пламенное слово, однако Вахромеев цепко сдерживал его, сдавив плечо. У Вахромеева чуть дрожали руки, когда с возможным спокойствием свертывал и укладывал в полевую сумку красную скатерть.
— Да, торопимся, — сказал он, щелкнув застежкой и посмотрев прямо в холодно-синие глаза уставницы. — Очень спешим, мать Степанида! Тут ты права. Выматываемся до последнего пота, не жалеем ни себя, ни людей — тоже правда. Но все это для того, чтобы выдюжить, выжить через несколько лет, когда начнется война. Может, та самая война, о которой говорите вы, когда станут полыхать небеса и все вокруг возьмется огнем. Однако мы выживем и победим, потому что сейчас не жалеем себя. Подумайте об этом все вы, мужики, подумай и ты, Степанида, мать пятерых сыновей! — Вахромеев вдруг поймал себя на том, что говорит очень громко и уж очень взволнованно: даже пацаны повылазили из бурьяна, вытянули настороженно шеи, разинули рты. Смутился, добавил тихо: — А без лошадей ваших мы обойдемся. Раньше обходились, управимся и теперь.
На обратном пути, у Барсучьего камня Павло сказал Вахромееву:
— Молодец председатель! Дуже гарную речь толкнул! Дадут коней, никуда не денутся. Слухай, вот плотину закончим, приезжай до мене в гости в Харьков, а?
— Далеко он твой Харьков. Поди найди его…
— Так це ж просто! У наших дивчат карта в бараке есть, и оно получается: Черемша с Харьковом на одной ниточке висят. Параллель называется. Пятидесятая. Так шо шпарь прямо — не заблудишься.
— Ну это как придется! — рассмеялся Вахромеев и подумал, что кержаки лошадей наверняка не дадут.