Книга: К востоку от Эдема
Назад: ГЛАВА ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Адам Траск родился на ферме в окрестностях маленького городка, расположенного поблизости от другого, тоже не слишком большого города в штате Коннектикут. Адам был в семье единственным ребенком и родился в 1862 году, спустя полгода после того, как его отец записался в Коннектикутский пехотный полк. В отсутствие мужа миссис Траск одна вела на ферме все хозяйство, вынашивала Адама и, несмотря на занятость, выкраивала время для приобщения к началам теософии. Она была уверена, что свирепые дикари-мятежники непременно убьют ее супруга, и потому готовилась к встрече с ним на том свете — «за пределами», как она говорила. Но супруг вернулся через полтора месяца после рождения Адама. Правая нога у него была отрезана по колено. Он приковылял на кривой деревяшке, которую собственноручно вырезал из бука. Деревяшка уже успела растрескаться. Войдя в гостиную, он вынул из кармана и положил на стол свинцовую пулю, которую ему дали в госпитале, чтобы он кусал ее зубами, пока хирурги отпиливали ошметки его ноги.
Сайрус, отец Адама, был, что называется, лихой мужик — бесшабашность отличала его с юности, — он гонял на своей двуколке как черт и держал себя так, что деревянная нога, казалось, лишь придавала ему особый шик и молодцеватость. Своей солдатской службой, правда, очень недолгой, он остался доволен. От природы загульному, ему пришлась по душе краткосрочная подготовка новобранцев, куда наряду со строевыми занятиями входили пьянки, игра в кости и визиты в бордель. Потом с частями пополнения он двинулся на юг — этот поход ему тоже понравился: солдаты любовались новыми краями, воровали кур и гонялись по сеновалам за дочерьми мятежников. Он не успел устать от серой тягомотины отступлений, наступлений и боев. Противника он впервые увидел весенним утром в 8.00, а уже в 8.30 был ранен тяжелым снарядом, непоправимо разворотившим ему правую ногу. Но Сайрусу и тут повезло, потому что мятежники отступили, и полевые врачи прибыли на место сражения немедленно. Да, конечно, Сайрус пережил пять минут кошмара, когда ему обстригали клочья мяса, отпиливали кость и прижигали открытую рану. Подтверждение тому — следы зубов на свинцовой пуле. И пока рана заживала в свойственных тогдашним госпиталям крайне антисанитарных условиях, он тоже изрядно настрадался. Но Сайрус был живуч и самонадеян. Он все еще скакал на костылях и только начал вырезать себе ногу из бука, когда подцепил солидную порцию необыкновенно лютых гонококков от юной негритянки, которая свистнула ему из-за штабеля досок и взяла потом десять центов. Завершив изготовление ноги и по болезненным симптомам поставив себе верный диагноз, Сайрус несколько дней вприпрыжку отыскивал свою возлюбленную. Он знает, что он с ней сделает, говорил он соседям по палате. Он отрежет ей перочинным ножом уши и нос, а потом заберет свои деньги обратно. Обстругивая деревянную ногу, он показывал приятелям, как он искромсает эту подлюгу. «Когда я с ней разделаюсь, мордашка у нес будет — обхохочешься, — говорил он. — Такое из нее сотворю, что к ней даже пьяный индеец не полезет». Но владычица его сердца, видимо, чутьем догадывалась об этих намерениях, потому что Сайрус так ее и не нашел. К тому времени, когда Сайруса выписали из госпиталя и освободили от военной службы, его гонорея уже слегка подыстощилась. И когда он вернулся домой в Коннектикут, оставшихся гонококков ему хватило лишь на то, чтобы заразить свою жену.
Миссис Траск была женщина бледная и замкнутая. Самым жарким лучам солнца не дано было окрасить ее щеки румянцем, и, как бы весело ни смеялись вокруг, уголки ее рта никогда не ползли вверх. Религию она использовала в лечебных целях, врачуя с ее помощью недуги мира и собственную душу; когда же характер ее страданий менялся, она вносила поправки и в религию. Теософская концепция, которую она разработала для воссоединения с покойным супругом, оказалась ненужной, и миссис Траск стала деловито подыскивать себе новое несчастье. Ее усердие было незамедлительно отмечено наградой в виде инфекции, которую Сайрус принес домой с поля брани. Обнаружив нарушения в своем организме, миссис Траск сейчас же сконструировала новую теологическую модель. Бога-воссоединителя она заменила богом-мстителем — по мнению миссис Траск, это божество наиболее удачно отвечало ее потребностям, — и, как вскоре выяснилось, он стал ее последним творением. Ей не стоило труда усмотреть прямую связь между своим недомоганием и теми определенного свойства снами, что изредка посещали ее, пока Сайрус был на войне. Но болезнь была явно недостаточной карой за развратные ночные грезы. А ее новый бог знал толк в наказаниях. И он требовал от нее жертвы. Она долго прикидывала, чем бы ей пожертвовать, чтобы в полной мере испытать сладкую муку унижения, и почти обрадовалась, найдя ответ — в жертву она принесет себя. Сочинение последнего письма, включая окончательную редакцию и исправление орфографических ошибок, заняло у нее две недели. В этом письме она созналась в злодеяниях, которые никак не могла совершить, и повинилась в грехах, намного превосходивших ее возможности. Затем, одетая в сшитый тайком саван, вышла лунной ночью из дома и утопилась в пруду, таком мелком, что ей пришлось стать на четвереньки и долго держать голову под водой. Эта процедура потребовала величайшей силы воли. Наконец, ее сознание начало медленно растворяться в обволакивающей теплоте, и в этот миг миссис Траск с досадой подумала, что наутро, когда ее вытащат из пруда, весь перед белого батистового савана будет вымазан в грязи. Так и случилось.
Свою утрату Сайрус Траск оплакивал в обществе бочонка виски и трех друзей-однополчан, которые заглянули к нему по дороге домой в штат Мэн. Крошка Адам в начале скорбного ритуала громко кричал, потому что поминавшие не умели обращаться с детьми и забыли его покормить. Но Сайрус вскоре нашел выход. Макнув в бочонок тряпицу, он дал малышу пососать ее, и после троекратного освежения соски юный Адам заснул. По ходу оплакивания он несколько раз просыпался, но, едва подавал голос, ему тут же совали смоченную в виски тряпочку, и дитя снова погружалось в сон. Младенец пропьянствовал два с половиной дня. Даже если этот запой как-то отразился на умственном развитии ребенка, он тем не менее благотворно повлиял на его обмен веществ: с той поры Адам всегда отличался железным здоровьем. По истечении трех дней, когда его отец наконец вышел из дома и купил козу, Адам с жадностью набросился на молоко: он досыта напился, потом его вырвало, потом он снова принялся пить, и его снова затошнило. Отец нисколько не встревожился, потому что с ним в это время происходило то же самое.
Через месяц Сайрус Траск остановил свой выбор на семнадцатилетней девушке с соседней фермы. Ухаживание было коротким и деловым. Намерения Сайруса не вызывали сомнений. Они были благородны и разумны. Отец девушки поощрял этот роман. У него было еще две дочери помоложе, а Алисе уже стукнуло семнадцать. Предложение выйти замуж она получила впервые.
Сайрусу было нужно, чтобы кто-то нянчил Адама. Ему было нужно, чтобы кто-то поддерживал в доме порядок и стряпал, а прислуга стоила денег. Он был здоровый, сильный мужчина, и ему было нужно рядом женское тело, а оно тоже стоило денег — если, конечно, ты на этом теле не женат. Вздыханья, свиданья, помолвка, венчанье — со всем этим Сайрус управился за две недели, и наутро после свадьбы Алиса была уже беременна. Соседи не сочли женитьбу вдовца поспешной. В те времена мужчины обычно успевали за свою жизнь угробить три, а то и четыре жены, и ничего необычного никто в этом не усматривал.
Алиса Траск обладала рядом замечательных качеств. Полы она отскребала добела, углы выметав дочиста. Красотой не блистала, так что караулить ее не требовалось. Глаза у нее были бесцветные, лицо желтое, зубы кривые, зато здоровья ей было не занимать, и во время беременности она ни на что не жаловалась. Любила ли она детей, неизвестно и поныне. Никто ее об этом не спрашивал, а сама она открывала рот, только когда к ней обращались с вопросом. С точки зрения Сайруса, это качество было, вероятно, ее величайшей добродетелью. Собственных суждений и мнений она не высказывала, а когда в ее присутствии говорил мужчина, придавала лицу внимательное выражение-мол, я слушаю, — но от домашних дел не отрывалась.
Юность, неопытность и бессловесность Алисы — все это, как выяснилось, сыграло Сайрусу на руку. Продолжая трудиться на своей ферме столько же, сколько трудились на таких же фермах его соседи, он открыл для себя новое поприще — поприще ветерана. И тот избыток энергии, который прежде находил выход в загулах, ныне привел в движение мыслительный аппарат Сайруса. Сведения о характере и продолжительности его службы под стягом сохранились разве что в Военном министерстве. Деревянная нога наглядно подтверждала боевое прошлое Сайруса и в то же время служила гарантией, что воевать его больше не пошлют. О своем участии в войне он рассказывал Алисе сперва довольно робко, но по мере того, как росло его мастерство рассказчика, росло и величие описываемых им баталий. И если в самом начале он твердо сознавал, что врет, то уже очень скоро с не меньшей твердостью верил, что все его выдумки — правда. До армии он не слишком интересовался военным делом; теперь же он покупал все посвященные войне книги, изучал все сводки, подписался на нью-йоркские газеты и сидел над картами. Прежде он довольно смутно разбирался в географии, а его познания в тактике и стратегии вообще равнялись нулю; теперь он стал авторитетом в военной науке. Он мог не только перечислить все битвы, марши, походы, но и назвать действовавшие в них соединения и части, вплоть до полков, о которых знал все, включая историю и место их формирования, а также имена командиров. И повествуя о боях, он проникался убеждением, что участвовал в них лично.
Процесс этот развивался постепенно, тем временем Адам и его младший сводный брат Карл успели подрасти. Мальчики хранили почтительное молчание, когда отец раскладывал по полочкам мысли каждого генерала, поясняя, как эти генералы составляли планы сражений, в чем были их ошибки и как следовало бы поступить правильно. Он рассказывал, что, углядев тактический просчет — а подобные оплошности он всегда замечал вовремя, — он каждый раз пытался растолковать Гранту и Макклеллану их заблуждения и умолял согласиться с его анализом боевой обстановки. Они же неизменно отклоняли его советы, и лишь потом исход событий подтверждал его правоту.
Но кое в чем Сайрус Траск все же ограничивал свою фантазию и, думается, поступал мудро. Ни в одном из рассказов он ни разу не повысил себя даже в капралы. От начала до конца своей военной карьеры рядовой Траск оставался рядовым. Если бы мы свели его рассказы воедино, то неизбежно пришли бы к выводу, что за всю историю войн на свете не было другого такого мобильного и вездесущего солдата. Исходя из его рассказов, он должен был находиться минимум в четырех местах одновременно. Но, вероятно, повинуясь инстинкту, он никогда не описывал разные битвы в одном и том же рассказе. У Алисы и у сыновей Сайруса сложилось о нем ясное и полное представление: простой солдат, рядовой, гордящийся своим званием; человек, который не только оказывался в гуще боя во всех наиболее ярких и значительных сражениях, но и запросто наведывался на совещания штабов, где порой соглашался, а порой расходился во мнениях с генералами.
Смерть Линкольна была для Сайруса будто удар под дых. Он часто вспоминал, какое горе охватило его, когда он впервые услышал скорбную весть. Стоило ему или кому-то другому упомянуть об этом событии, как у Сайруса наворачивались на глаза слезы. И у всех возникала непоколебимая уверенность, что он был одним из самых близких, горячо любимых и доверенных друзей Линкольна, хотя ничего подобного Сайрус не заявлял никогда. Если мистера Линкольна интересовало настроение в войсках — настроение истинных воинов, а не всех этих самодовольных болванов в золотых галунах, — он обращался только к рядовому Траску. Сайрус умудрился вселить это убеждение в окружающих, не подкрепив его ни единым словом, то был триумф хитроумного искусства недомолвок. Никто не посмел бы назвать его лжецом. По той простой причине, что ложь вошла в его плоть и кровь, и от этого даже правда, слетая с его уст, отдавала враньем.
Еще в сравнительно молодом возрасте он начал писать письма, а потом и статьи, комментируя недавнюю войну, и выводы его были разумны и убедительны. Сайрус действительно развил у себя мышление блестящего стратега. Критика, которой он подвергал как былые промахи полководцев, так и поныне сохранявшуюся в армии неразбериху, разила наповал. Его статьи появлялись в различных журналах и привлекали внимание. Его письма в Военное министерство, одновременно публиковавшиеся в газетах, стали активно влиять на решение армейских проблем. Возможно, не превратись Союз воинов республики
в ощутимую и целенаправленную политическую силу, выступления Сайруса не вызывали бы в Вашингтоне такого громкого эха, но он выступал от имени блока, насчитывавшего почти миллион человек, и с этим обстоятельством приходилось считаться. Так голос Сайруса Траска приобрел вес в военных делах. Дошло до того, что с Сайрусом советовались о структуре армии, об отношениях внутри офицерства, по кадровым проблемам и вопросам вооружения. Любой, кто его слышал, сразу понимал, что он большой специалист. У него были необыкновенные способности к военной науке. Более того, он был одним из тех, благодаря кому СВР стал сплоченной мощной организацией, игравшей заметную роль в жизни страны. Сайрус несколько лет занимал в этой организации различные неоплачиваемые должности, но потом выбрал платный пост секретаря и оставался на нем до самой смерти. Он колесил по Америке из конца в конец, участвуя в съездах, сборах и слетах. Такова была его общественная жизнь.
Личная жизнь Сайруса также несла на себе глубокий отпечаток его новой профессии. Он был натура цельная. И в доме, и на ферме он ввел армейские порядки. Обстановка на хозяйственном фронте докладывалась ему, как он того требовал, в форме рапортов. Возможно, Алису это даже больше устраивало. Она не умела вести долгие разговоры. Коротко отрапортовать было для нее гораздо проще. Дни ее были заполнены заботами о подрастающих детях, уборкой дома, стиркой. К тому же, теперь она была вынуждена беречь себя, хотя ни в одном рапорте об атом не упоминала. Случалось, ни с того ни с сего на нее накатывала слабость, и тогда Алиса садилась куда-нибудь в уголок и ждала, пока вернутся силы. По ночам простыни у нее промокали от пота. Все это называлось чахоткой, и Алиса прекрасно знала, чем она больна; сухой, выматывающий кашель был лишь дополнительным подтверждением. Не знала она другого — сколько еще проживет. Некоторые угасали долго, годами. Никакого общего правила тут не было. Возможно, она просто боялась сказать мужу о своем недуге. Все болезни Сайрус лечил собственными методами, похожими скорее на экзекуцию. Если кто-то в семье жаловался, что у него болит живот, ему прочищали желудок, причем такой мощной дозой слабительного, что было даже странно, как человек после этого не умирал. Если бы Алиса проговорилась, что больна, Сайрус вполне мог изобрести лечение, которое свело бы ее в могилу еще раньше, чем чахотка. А кроме того, с тех пор, как Сайрус приступил к военизации быта, его жена успешно овладела навыками, без которых солдату не уцелеть. Она старалась не попадаться на глаза, ни с кем не заговаривала первая, делала не больше того, что входило в ее обязанности, и не стремилась к повышению. Она превратилась в безликого рядового, в седьмые штаны в десятом ряду. Ей так было легче. Все дальше отодвигая себя на задний план, Алиса добилась того, что Сайрус вскоре вообще перестал ее замечать.
А вот сыновьям пришлось хлебнуть от него сполна. Сайрус считал, что хотя армия по-прежнему весьма не совершенна, ремесло военного — единственная достойная профессия для мужчины. Ему было горько сознавать, что из-за деревянной ноги он не может навсегда остаться солдатом, зато для своих сыновей он видел только один путь в жизни — армию. Настоящий военный, считал он, получится лишь из того, кто побывает в шкуре рядового, то есть пройдет ту же школу, что прошел он сам. Тогда человек узнает, почем фунт лиха, на собственном опыте, а не по учебникам и схемам. Его сыновья еще только начинали ходить, а он уже принялся учить их строевой подготовке с оружием. Ко времени поступления в начальную школу маршировать сомкнутым строем стало для них такой же естественной привычкой, как дышать, и муштра успела осточертеть хуже горькой редьки. На занятиях отец не давал им спуску и отбивал ритм деревянной ногой. Он отправлял их в многомильные походы и, чтобы плечи у них окрепли, заставлял тащить рюкзаки, набитые камнями. Постоянно работая над повышением меткости их стрельбы, он проводил с ними стрелковые учения в рощице за домом.
2
Когда ребенок впервые узнает цену взрослым — когда серьезный малыш впервые догадывается, что взрослые не наделены божественной проницательностью, что далеко не всегда суждения их мудры, мысли верны, а приговоры справедливы, — все в нем переворачивается от ужаса и отчаяния. Боги низвергаются с пьедесталов, и не остается уверенности ни в чем. Сверзиться с пьедестала — это вам не то же самое, что поскользнуться, и уж если боги падают, то летят вниз с грохотом, с треском и глубоко увязают в зеленой болотной жиже. Снова вытаскивать их оттуда и водружать на пьедестал — работа неблагодарная; к ним никогда не возвращается былая лучезарность. И мир, в котором живет ребенок, никогда уже не обретает вновь былую целостность. Взрослеть в таком мире мучительно.
Адам раскусил своего отца. И не потому, что отец его как-то изменился — просто в самом Адаме вдруг прорезалось нечто новое. Как любое нормальное живое существо, он ненавидел подчиняться, но дисциплина — штука справедливая, правильная, и от нее так же никуда не денешься, как от кори: ее не отвергнуть и не проклясть — ты можешь ее только ненавидеть. А потом вдруг Адам понял — случилось это в одно мгновение, точно в мозгу у него что — то щелкнуло, — что даже если другие думают иначе, методы Сайруса в действительности имеют значение лишь для самого Сайруса. Бесконечная муштра и военные занятия с сыновьями служили единственной цели — сделать Сайруса большим человеком, и сыновья были здесь ни при чем. Но всє тот же щелчок в мозгу подсказал Адаму, что отец его отнюдь не большой человек, что на самом деле он просто очень волевой, очень целеустремленный, но все равно очень маленький человек, для важности напяливший на себя высокий гусарский кивер. Кто знает, что подталкивает детское сознание к низвержению богов — случайно перехваченный взгляд, всплывшая ложь, минутное замешательство?
Маленький Адам был послушным ребенком. Его душа чуралась жестокости, шумных ссор и молчаливой гнетущей злобы, способной разнести дом в щепки. Оберегая желанный его сердцу покой, он старался хотя бы сам не совершать жестоких поступков и не затевать ссор, а значит, поневоле должен был скрывать свои чувства, ибо в каждом человеке есть доля жестокости. Все, что происходило в его сознании, было, как крепость, обнесено стенами: глава Адама, прорубленные в стенах окошки, смотрели на мир безмятежно, а в глубине крепости шла тем временем своя жизнь, полнокровная и насыщенная. Эти стены не защищали его от нападений извне, зато дарили ощущение непричастности.
Его сводный брат Карл — он был младше Адама всего на год с небольшим — пошел в отца и рос самоуверенным и напористым. Карл был словно создан для спорта: от природы проворный, с отличной координацией, он обладал бойцовской волей к победе, качеством, без которого в нашем мире не преуспеть.
Карл неизменно побеждал Адама в любых состязаниях, требовавших силы или ловкости или быстроты реакции, но эти победы доставались ему так легко, что он быстро утратил к ним интерес и начал искать себе соперников среди других детей. Оттого, наверно, и получилось, что вместо соперничества сыновей Сайруса связывало нечто более теплое, напоминавшее скорее отношения брата и сестры, чем дружбу двух братьев. Карл вступал в драку с любым мальчишкой, посмевшим обидеть или задеть Адама, и, как правило, выходил победителем. Не гнушаясь враньем, он защищал Адама от крутого нрава отца и порой даже брал вину на себя. Карл питал к брату нежность сродни той, что вызывает в нас все беззащитное и беспомощное, например, слепые щенята или новорожденные дети.
Огородив свои мысли стенами, Адам — сквозь глубокие окошки глаз — смотрел на людей, населявших его мир: вот отец; вначале отец был одноногим богом, грозной силой, законно возведенной на пьедестал, чтобы маленькие мальчики чувствовали себя еще меньше, а глупые мальчики понимали, как они глупы; но потом, после того как бог рухнул, Адам стал видеть в отце надзирателя, приставленного к нему с рождения, полицейского, которого можно обмануть или перехитрить, но спорить с которым запрещено. Сквозь глубокие окошки глаз Адам смотрел на своего сводного брата Карла и видел в нем удивительное существо особой породы, наделенное сильными мышцами, крепкими костями, быстротой движений и недремлющим инстинктом, существо совершенно ив другого измерения, созданное для того, чтобы им восхищались, как восхищаются ленивой коварной грацией лоснящегося черного леопарда, но ни в коем случае не сравнивали с собой. Адаму даже не приходило в голову рассказать брату о своих неутоленных желаниях, о смутных мечтах и планах, о тайных удовольствиях — словом, обо всем, что пряталось по ту сторону глаз-окошек, это было бы столь же нелепо, как изливать душу красивому дереву или поднявшемуся на крыло фазану. То, что у него есть Карл, радовало Адама, как радует женщину кольцо с роскошным бриллиантом, и Адам чувствовал, что во многом зависит от брата, точно так же, как владелица кольца чувствует, что от игры бриллианта и от его цены зависит ее уверенность в себе; но отождествлять эту зависимость с любовью, дружбой или родством душ было немыслимо.
К Алисе Адам относился с тайным чувством стыдливой теплоты. Алиса Траск не была его матерью — он знал это, потому что об этом ему говорили не раз. А по тону, которым говорилось совсем о других вещах, он догадывался, что некогда у него была родная мать, и хотя ничего такого никто ему не рассказывал, он подозревал, что она совершила какой-то позорный проступок: может быть, забыла накормить кур или не попала в вывешенную в рощице мишень. За свою провинность она поплатилась тем, что здесь ее теперь не было. Иногда Адам думал, что, сумей он выведать, в чем все-таки грех его матери, он, ей богу, натворил бы то же самое — только бы не быть здесь.
Алиса обращалась с обоими мальчиками одинаково, обоих кормила, обоих обстирывала, а все прочее препоручала заботам их отца, который ясно и твердо дал ей понять, что физическое и умственное воспитание сыновей он берет на себя. Даже хвалить или бранить их было его единоличным правом. Алиса никогда не роптала, не ссорилась, не смеялась и не плакала. Свои губы она приучила всегда оставаться сомкнутыми, хотя ее молчание ничего не отрицало и ничего не утверждало. Но однажды, когда Адам был еще совсем маленький, он неслышно зашел на кухню. Алиса его не видела. Она штопала носки и… улыбалась. Адам тихонько попятился, выскользнул из дома в рощицу и спрятался там в своем любимом укромном месте за большим пнем. Он глубоко зарылся в ямку под надежную защиту корней. Адам был так потрясен, словно увидел Алису голой. Он часто и возбужденно дышал. Потому что и впрямь застал Алису в ее наготе — она ведь улыбалась. Как она осмелилась на такое озорство? — недоумевал он. И душа его, всколыхнувшись, потянулась к Алисе страстно и жарко. Он не понимал, что с ним: тоска ребенка, изголодавшегося по ласке, по прикосновениям материнских рук, обнимающих, поглаживающих, укачивающих; неутоленное желание прижаться губами к соску, посидеть на мягких коленях, услышать в родном голосе любовь и сострадание; неясное сладкое томление — все это слилось в объявшем его чувстве, но он этого не понимал, потому что как можно тосковать о том, чего ты не изведал и чего, может быть, не существует вовсе?
Конечно, у него мелькнула мысль, что он ошибся, что его попросту обманула шаловливая игра света. Тогда он снова вгляделся в яркую картинку, засевшую у него в голове, и увидел, что глаза Алисы тоже улыбаются. Никакая игра света не могла бы вызвать такой двойной обман зрения.
С тех пор он начал сторожить ее, как охотник сторожит дичь, как сам он прежде сторожил сурков, когда, замерев, будто проклюнувшийся из земли камушек, целыми днями лежал на холме, куда старые недоверчивые сурки приводили погреться на солнце свое потомство. Он следил за Алисой и прячась, и в открытую, краешком невинно отведенных глаз — да, он не ошибся. Изредка, когда Алиса оставалась одна и знала, что рядом никого нет, она отпускала свои мысли погулять и мечтательно улыбалась.
А до чего удивительно было наблюдать, с какой быстротой она загоняет улыбку назад, в себя, точно так же, как сурки загоняют в норку своих детенышей!
Такое открытие было настоящим сокровищем, и Адам надежно упрятал его за свои стены, подальше от окошек, но ему хотелось чем-нибудь расплатиться за эту радость. Алиса стала находить подарки — то в своей корзинке для рукоделия, то в старой, обтрепанной сумочке, то под подушкой — две розовые карамельки, голубое птичье перышко, палочку зеленого сургуча, украденный носовой платок… Вначале Алиса пугалась, но постепенно испуг прошел, и когда она вновь находила неожиданный подарок, на лице ее, коротко блеснув, появлялась и тотчас исчезала мечтательная улыбка — так исчезает в воде форель, на миг блеснув под иглой солнечного луча. О подарках Алиса никому не рассказывала, и откуда они берутся, не спрашивала.
Особенно сильно кашель донимал ее по ночам, и кашляла она так долго и надоедливо, что Сайрусу в конце концов пришлось переселить ее в другую комнату, иначе он бы не высыпался. Но он ее навещал, даже очень часто — босиком, на одной ноге он вприпрыжку добирался до ее комнаты, держась рукой за стенку. Мальчики не только слышали, но и ощущали, как сотрясается дом, когда отец запрыгивает на кровать к Алисе, а потом спрыгивает на пол.
Адам подрастал, и теперь только одно страшило его больше всего на свете. Он с ужасом думал о дне, когда за ним приедут и заберут в армию. А что такой день неизбежно наступит, ему не давал забыть отец. Он любил об этом говорить. Ведь именно Адаму, чтобы стать мужчиной, необходимо было пройти армию. Карлу армия, пожалуй, была не нужна. Карл и без того был мужчиной, он был понастоящему взрослым и по-настоящему опасным человеком даже в свои пятнадцать лет, а Адаму как-никак уже исполнилось шестнадцать.
3
С годами привязанность между братьями росла. Возможно, Карл относился к Адаму с долей снисходительности, но то была снисходительность сильного, который опекает слабого. Случилось так, что однажды вечером братья играли во дворе в новую для них игру — «чижик». На землю клали маленький колышек и ударяли по нему битой, чтобы он взлетел вверх. А потом, пока «чижик» был еще в воздухе, надо было вторым ударом послать его как можно дальше.
Адам не отличался ловкостью в играх. Но тут, по какой-то случайности, глазомер и координация не подвели его, и он обыграл брата. Четыре раза подряд он забросил колышек дальше, чем Карл. Победа была для него таким новым ощущением, что, потеряв голову от восторга, он утратил привычную бдительность и не следил за настроением Карла. Когда он ударил битой в пятый раз, колышек, зажжужав, как пчела, улетел далеко в поле. Адам радостно повернулся к Карлу, и внезапно в груди у него захолонуло от тревоги. На лице у Карла была такая ненависть, что Адаму стало жутко.
— Мне просто повезло, — виновато сказал он. — Больше так не получится.
Карл положил колышек на землю, подбросил его в воздух, замахнулся битой и — промазал. Тогда он не спеша двинулся к Адаму, холодно глядя на него пустыми глазами. Адам в ужасе отступил в сторону. Повернуться и убежать он не решился, потому что брату ничего не стоило догнать его. Он медленно пятился, в глазах его застыл страх, в горле пересохло. Карл приблизился к нему вплотную и ударил битой по лицу. Адам зажал руками разбитый нос, а Карл занес биту и так врезал ему под ребра, что чуть не вышиб из него дух, потом стукнул по голове, и Адам, оглушенный, повалился на землю. Карл несколько раз с силой пнул его ногой в живот и ушел, оставив брата лежать без сознания.
Через какое-то время Адам очнулся. Глубоко дышать он не мог, потому что в груди саднило. Он попытался сесть, но разорванные мышцы, дернувшись, обожгли живот болью, и он снова упал на спину. Он увидел, что из окна на него глядит Алиса, и в лице ее уловил нечто такое, чего раньше не наблюдал. Он не понял, что выражает ее взгляд, но в нем не было ни сострадания, ни жалости — возможно даже, в нем светилась злоба. Она заметила, что он на нее смотрит, задернула занавески и исчезла. Когда Адам наконец поднялся с земли и, скрючившись, доплелся до дома, в кухне для него уже был приготовлен таз с горячей водой и рядом лежало чистое полотенце. Ему было слышно, как мачеха кашляет у себя в комнате.
У Карла было одно прекрасное качество. Он никогда не считал себя виноватым, ни при каких обстоятельствах. Он ни разу потом не напомнил Адаму, что избил его, и, судя по всему, вообще не думал о случившемся. Зато Адам с этого дня поставил себе за правило никогда больше не побеждать Карла ни в чем. Он и прежде ощущал скрытую в Карле опасность, но теперь ясно понял, что одержать победу над Карлом может позволить себе только в том случае, если решится его убить. Карл не чувствовал себя виноватым. То, что он сделал, было для него самым простым способом облегчить душу.
Отцу Карл не сказал ни слова, Адам тоже молчал, а уж Алиса тем более, однако казалось, что Сайрус все знает. Он вдруг стал намного добрее к Адаму. В его голосе проскальзывали ласковые нотки. Он перестал его наказывать. Чуть ли не каждый вечер он вел с Адамом серьезные поучительные разговоры, но без прежней суровости. Такая неожиданная благожелательность пугала Адама больше, чем прежняя жестокость; ему чудилось, будто его готовят к роли жертвы и заботой окружили перед смертью, как бывает, когда избранников, предназначенных в дар богам, долго обхаживают и улещивают, чтобы потом жертва возлегла на каменный алтарь с радостью я не гневила богов своим несчастным видом.
Сайрус мягко объяснял Адаму, что такое быть солдатом. И хотя его познания основывались больше на книгах, чем на собственном опыте, он понимал, о чем говорит, и говорил толково. Он рассказывал сыну, какой горькой, но исполненной достоинства может быть солдатская участь; разъяснял, что в силу людского несовершенства солдаты необходимы человечеству — они воплощают собой возмездие за наши слабости. Возможно, изрекая эти истины, Сайрус и сам открывал их для себя впервые. Как бы то ни было, все это очень отличалось от ура-патриотической крикливой задиристости, свойственной ему в молодые годы. Солдата непрерывно унижают, заявлял Сайрус, но лишь для того, чтобы солдат не слишком противился тому великому унижению, что припасено для него напоследок — бессмысленной и подлой смерти. Эти беседы Сайрус вел с Адамом наедине и Карлу слушать не разрешал.
Однажды вечером Сайрус взял Адама с собой на прогулку, и мрачные выводы, накопленные отцом за годы
размышлений и научных изысканий, облекшись в слова, повергли Адама в пучину липкого ужаса.
— Ты обязан понять, что из всего рода человеческого солдаты самые святые люди, — говорил Сайрус, — ибо им ниспосылаются наитягчайшие испытания. Попробую тебе растолковать. Посуди сам: во все времена человека учили, что убивать себе подобных — зло, которому нет оправдания. Любой, кто убьет человека, должен быть уничтожен, потому что убийство великий грех, может быть, даже величайший. Но вот мы зовем солдата, наделяем его правом убивать и еще говорим: «Пользуйся этим правом сполна, пользуйся им в свое удовольствие». Мы ни в чем его не сдерживаем. Иди и убивай своих братьев такой-то разновидности, говорим мы, иди и убей их столько, сколько сумеешь. А мы тебя за это вознаградим, потому что своим поступком ты нарушишь заповедь, которую прежде был приучен почитать.
Адам облизнул пересохшие губы, хотел что-то спросить, но заговорить ему удалось только со второй попытки.
— А почему должно быть так? — спросил он. — Почему?
Сайрус был глубоко тронут этим вопросом и говорил теперь необычайно проникновенно.
— Не знаю, — сказал он. — Я изучал и, может быть, постиг, что как устроено, но не сумел даже приблизиться к разгадке, почему устроено так, а не иначе. Не стоит думать, будто люди понимают все, что они делают. Очень многое они совершают инстинктивно, точно так же, как пчела откладывает на зиму мед, а лиса мочит лапы в ручье, чтобы сбить собак со следа. Разве лиса может объяснить, почему она так делает, и где ты найдешь пчелу, которая помнила бы о прошлой зиме или ждала, что зима придет снова? Когда я понял, что тебе судьба идти в армию, то сначала решил: будь как будет, со временем ты сам разберешься что к чему, но потом подумал, что лучше все же поделиться с тобой тем немногим, что я знаю, и уберечь тебя от неожиданностей. А в армию тебе теперь скоро, ты уже и годами вышел.
— Я не хочу в армию, — торопливо сказал Адам. — Теперь тебе уже скоро, не слушая, повторил отец. — И я хочу предупредить тебя кое о чем, чтобы потом ты не удивлялся. Перво-наперво тебя там разденут
догола, но на этом дело не кончится. Тебя лишат даже намека на самоуважение — ты потеряешь свое, как тебе кажется, естественное право жить, соблюдая определенные приличия, и жить своей жизнью. Тебя заставят жить, есть, спать и справлять нужду вместе со множеством других. людей. А когда тебя снова оденут, ты не сможешь отличить себя от остальных. И тебе нельзя будет даже повесить себе на грудь какую-нибудь табличку или приколоть записку: «Это я! Я — и никто другой!»— Я так не хочу, — сказал Адам. — А еще через какое-то время, — продолжал Сайрус, ты не сможешь даже думать иначе, чем остальные. И разговаривать иначе, чем они, тоже не сможешь. И ты будешь делать то же, что делают другие. В любом, самом малом отклонении от этой одинаковости ты будешь усматривать страшную опасность — опасность для всего этого стада одинаково мыслящих и одинаково действующих людей. — А если я не захочу быть, как они? — спросил Адам. — Что ж, такое случается, — кивнул Сайрус. — Да, изредка находится кто-нибудь, кто не желает подчиниться, и знаешь, что тогда бывает? Вся эта огромная машина принимается сосредоточенно и хладнокровно уничтожать разницу, выделяющую непокорного. Твой дух, твои чувства, твое тело, твой разум будут сечь железными прутьями, пока не выбьют из тебя опасное отличие от остальных. А если ты все равно не покоришься, армия исторгнет тебя, как блевотину: смердящей дрянью ты отлетишь в сторону и так там и останешься — уже не раб, но еще и не свободный. Потому лучше с ними не спорить. К таким способам они прибегают лишь для того, чтобы уберечь себя. Столь триумфально нелогичная и столь блистательно бессмысленная машина, как армия, не может допустить, чтобы ее мощь ослабляли сомнениями. И все же, если ты отбросишь ненужные сравнения и насмешки, то в устройстве этой машины обнаружишь — конечно, не сразу, а постепенно — и определенный смысл, и свою логику, и даже некую зловещую красоту. Тот, кто не способен принять армию такой, какая она есть, вовсе не обязательно плохой человек; бывает, он гораздо лучше многих. Слушай меня хорошенько, потому что я об этом долго думал. Есть люди, которые, погружаясь в унылую трясину солдатской службы, капитулируют и теряют собственное лицо. Правда, такие и до армии ничем не выделялись. Может быть, ты тоже такой. Но есть и другие: они вместе со всеми погружаются в общее болото, зато выходят оттуда еще более цельными, чем прежде, ибо… ибо они утрачивают мелочное себялюбие, а взамен приобретают все сокровища единой души роты и полка. Если ты сумеешь выдержать падение на дно, то потом вознесешься выше, чем мечтал, и познаешь святую радость, познаешь верную дружбу, сравнимую разве что с чистой дружбой ангелов на небесах. Тогда ты будешь понимать истинную суть любого человека, даже если тому не под силу выразить себя словами. Но достигнуть этого можно, лишь погрузившись сначала на самое дно.
Когда они возвращались домой, Сайрус повернул налево и они двинулись через рощицу; деревья были уже окутаны сумерками.
— Видите тот пень, отец? — вдруг сказал Адам. Я раньше часто за ним прятался, между корнями, вои там. Когда вы меня наказывали, я прибегал сюда и прятался, а иногда приходил и просто так, потому что мне бывало грустно.
— Давай пойдем посмотрим, — предложил отец. Адам подвел его к пню, и Сайрус заглянул в похожее на нору углубление между корнями.
— Я про это место давно знаю, — сказал он. — Как-то раз ты надолго пропал, и я подумал, что, должно быть, у тебя сеть такой вот тайник, и я его нашел, потому что догадывался, какое место ты выберешь. Видишь, как тут примята земля и оборвана трава? Пока ты здесь отсиживался, ты сдирал с веток полоски коры и рвал их на кусочки. Я, когда набрел на зто место, сразу понял — здесь.
— Вы знали и никогда сюда за мной не приходили? — Адам глядел на отца с изумлением.
— Да, — кивнул Сайрус. — Зачем было приходить? Ведь человека можно довести бог знает до чего. Вот я и не приходил. Обреченному на смерть всегда нужно оставлять хотя бы один шанс. Ты это запомни! Я и сам, думаю, понимал, как я с тобой суров. И мне не хотелось толкать тебя на крайность.
Дальше они пошли через рощицу, не останавливаясь. — Мне хочется столько всего тебе обьяснить, — сказал Сайрус. — Я ведь потом забуду. Хотя солдат очень многого лишается, он получает кое-что взамен, ты должен это понять. Едва появившись на свет, ребенок учится оберегать свою жизнь, как требуют того существующие в природе законы и порядок. Он начинает свой путь, вооруженный могучим инстинктом самосохранения, и все вокруг лишь подтверждает, что этот инстинкт верен. А потом ребенок становится солдатом и должен научиться преступать законы, по которым жил раньше; он должен научиться подвергать свою жизнь смертельной опасности, но при этом не терять рассудка. Если ты этому научишься — а такое не каждому по плечу, — тебя ждет великая награда. Видишь ли, сынок, почти все люди испытывают страх, Сайрус говорил очень искренне, — а что вызывает этот страх — призрачные тени, неразрешимые загадки, бесчисленные и неведомые опасности, трепет перед незримой смертью? — они и сами не знают. Но если тебе достанет храбрости заглянуть в глаза не призраку, а настоящей смерти, зримой и объяснимой, будь то смерть от пули или клинка, от стрелы или копья, ты навсегда забудешь страх, по крайней мере тот, что жил в тебе прежде. И вот тогда ты поистине станешь отличен от других, ты будешь спокоен, когда другие будут кричать от ужаса. Это и есть величайшая награда за все. Величайшая и, возможно, единственная. Возможно, это та наивысшая предельная чистота, которую не пятнает никакая грязь. Уже темнеет. Давай подумаем оба над тем, что я сейчас говорил, а завтра вечером вернемся к этому разговору. Но Адам не мог ждать до завтра.
— Почему вы не говорите об этом с Карлом? — спросил он. — Пусть в армию идет Карл. У него там получится лучше, гораздо лучше, чем у меня.
— Карл в армию не пойдет, — сказал Сайрус. — Нет смысла.
— Но из него выйдет хороший солдат. — Это будет одна видимость. Внутри он не изменится. Карл ничего не боится, поэтому храбрости он не научится. Он понимает только то, что в нем уже заложено, а другого, о чем я тебе толковал, ему не понять. Отдать Карла в армию значит раскрепостить в нем то, что необходимо подавлять и держать в узде. На такой риск я не решусь.
— Вы его никогда не наказываете, — в голосе Адама была обида, — все ему позволяете, только хвалите, ни за что не ругаете, а теперь еще решили и в армию не отдавать. — Напуганный своими словами, он замолчал, ожидая, что в ответ отец обрушит на него гнев, или презрение, или побои.
Отец молчал. Они уже вышли из рощицы, голова у отца была низко опущена; переступая со здоровой ноги на деревянную, он кренился влево, потом выпрямлялся — каждый раз одним и тем же движением. Чтобы шагнуть деревянной ногой вперед, он сначала выкидывал ее вбок, и она описывала полукруг.
К тому времени совсем стемнело, и сквозь открытую дверь кухни лился золотой свет ламп. Алиса вышла на порог, вгляделась в темноту, услышала приближающиеся неровные шаги и вернулась в кухню.
Дойдя до крыльца, Сайрус остановился и поднял голову.
— Ты где? — спросил он. — Здесь… прямо за вами…
— Ты задал мне вопрос. Наверно, я должен ответить. И я отвечу, хотя не знаю, на пользу тебе это пойдет или во вред. Ты не умен. Ты не знаешь, чего хочешь. В тебе нет необходимой злости. Ты позволяешь помыкать собой. Иногда мне кажется, ты просто слюнтяй и всю жизнь просидишь в дерьме. Я ответил на твой вопрос? А вот люблю я тебя больше, чем Карла. И всегда любил больше. Может быть, нехорошо, что я тебе это говорю, но это правда. Да, я люблю тебя больше. Иначе зачем бы я так старался причинить тебе боль? Нечего стоять разинув рот, иди ужинать. Поговорим завтра вечером. У меня нога болит.
4
Ужинали молча. Застывшую тишину нарушали только хлюпанье супа во рту и хруст жующих мясо челюстей, да еще отец иногда взмахивал рукой, отгоняя мотыльков от колпака керосиновой лампы. Адаму казалось, что брат тайком наблюдает за ним. Внезапно подняв глаза, он поймал на себе вдруг вспыхнувший и тотчас потухший взгляд Алисы. Доев, Адам встал из-за стола. — Я, пожалуй, пойду, пройдусь, — сказал он. Карл тоже поднялся. — Я с тобой.
Алиса и Сайрус посмотрели им вслед, а потом, что бывало очень редко, Алиса решилась задать мужу вопрос. — Что ты сделал? — с тревогой спросила она.
— Ничего.
— Так ты пошлешь его в армию?
— Да.
— Он об этом знает?
Сайрус мрачно глядел сквозь открытую дверь в темноту. — Да, знает.
— Ему там будет плохо. Армия не для него. — Неважно, — сказал Сайрус и громко повторил: — Неважно.
Произнес он это так, будто сказал: «Заткнись! Тебя не касается». Оба замолчали, потом он добавил почти виновато:
— Он же все-таки не твой сын. Алиса не ответила.
Братья шагали в темноте по изрытой колесами дороге. Впереди, там, где был городок, светились редкие огни.
— Решил, что ли, в салун заглянуть? — спросил Карл.
— Да нет, не собирался, — ответил Адам.
— Тогда какого черта поперся из дома на ночь глядя?
— Тебя никто не заставлял со мной идти.
Карл, не сбавляя шага, подошел ближе к Адаму.
— О чем вы сегодня с ним говорили? Я видел, как вы вместе гуляли. Что он тебе говорил?
— Просто рассказывал про армию… как обычно.
— Что-то не похоже, — с недоверием сказал Карл. Я же видел, как он к тебе наклонялся, чуть не к самому уху — он так со взрослыми мужиками разговаривает!
— Нет, он рассказывал, — терпеливо возразил Адам, и внутри у него шевельнулся страх. Чтобы отогнать этот страх, он глотнул воздуху и задержал дыхание.
— Ну и что же он тебе рассказывал? — допытывался Карл.
— Про армию, про то, как быть солдатом. — Я тебе не верю, — заявил Карл. — Ты боишься сказать правду, потому и врешь, как последний трус. Ты чего задумал? — Ничего. — Твоя сумасшедшая мать утопилась, — грубо сказал Карл. — Может оттого, что морду твою увидела. От такого хоть кто утопится.
Адам медленно выдохнул набранный в легкие воздух, стараясь подавить тоскливый страх. И ничего не сказал.
— Ты хочешь отнять его у меня! — крикнул Карл. Уж и не знаю как, но хочешь! Сам-то понимаешь, что делаешь?
— А я ничего не делаю.
Карл выпрыгнул вперед, преградил ему дорогу, и Адаму пришлось остановиться: они стояли лицом к лицу, почти касаясь друг друга. Адам попятился, но осторожно, как пятятся от змеи.
— Вот, к примеру, в его день рождения! — закричал Карл. — Я ему за шестьдесят центов ножик купил — немецкий, три лезвия и штопор, рукоятка из перламутра! Где этот ножик? Ты видел, чтобы он им чего резал или стругал? Может, он отдал его тебе? Он его даже не точил ни разу! Может, он сейчас у тебя в кармане, этот ножик-то? Я ему подарил, а он только: «Спасибо»— так это небрежно. И больше я этот ножик в глаза не видел, а все же немецкий, шестьдесят центов, и рукоятка перламутровая!
В голосе Карла была ярость, и Адам почувствовал, что цепенеет от страха; но он понимал, что время в запасе еще есть. У него уже был более чем достаточный опыт, и он знал, в какой последовательности действует этот стоящий перед ним разрушительный механизм, готовый в порошок стереть любое препятствие на своем пути. Сначала вспышка ярости, затем ярость сменяется холодным спокойствием, самообладанием: пустые глаза, удовлетворенная улыбка и никаких криков, только шепот. Вот тогда то механизм нацелен на убийство, но убийство хладнокровное, умелое — кулаки будут работать с трезвым и тонким расчетом. В горле у Адама пересохло, он проглотил слюну. Что бы он сейчас ни сказал, брата ему уже не остановить, потому что, впав в ярость, Карл не только никого не слушал, но и ничего не слышал. Неподвижно застыв перед Адамом в темноте. Карл казался массивным, он словно стал ниже ростом, шире, плотнее, но еще не пригнулся, еще не изготовился ударить. В тусклом свете звезд губы его влажно поблескивали, но на них еще не играла улыбка, и Q голосе по-прежнему звенел гнев.
А ты в его день рождения что придумал? По твоему, я не видел? Ты не только шестьдесят, ты и шесть центов не потратил! Ты притащил из рощи какого-то бездомного щенка, дворнягу! И еще смеялся как дурак, говорил, из него хорошая охотничья собака выйдет. Так теперь этот пес у него в комнате спит. И он его гладит, когда книжки читает. И уже выучил разным штукам. А ножик мой где? «Спасибо»— и больше ничего. Только «спасибо»и сказал. — Карл уже перешел на шепот и, пригнувшись, подался вперед.
В последней, отчаянной попытке спастись Адам отпрыгнул назад и заслонил лицо руками. Карл двигался рассчитанно и уверенно. Вначале кулак только примерился, легко и осторожно, а уж потом пошла сосредоточенная, леденяще бесстрастная работа: сильный удар в живот — и Адам уронил руки; тотчас последовали четыре удара в лицо. Адам услышал, как хрустнул сломанный нос. Он снова прикрыл лицо, и Карл всадил кулак ему в грудь. Адам смотрел на брата отрешенно и потерянно, как приговоренные к казни смотрят на палача.
Вдруг, сам того не ожидая, Адам наугад выбросил руку вверх, и ни на что не нацеленная, вялая кисть описала в пустоте безобидную дугу. Карл поднырнул под занесенную руку: бессильно упав, она обвилась вокруг его шеи. Адам повис на брате и, всхлипывая, прижался к нему. Квадратные кулаки месили его живот, взбивая там подступавшую к горлу тошноту, но Адам висел на брате и рук не разжимал. Время для него остановилось. Он чувствовал, что брат повернулся боком и старается раздвинуть ему ноги. Колено Карла, протиснувшись между колен Адама, поползло вверх, грубо царапая пах, и — резкая боль белой молнией пропорола Адама насквозь, отдавшись во всем теле. Руки разжались. Он согнулся пополам, его рвало, а хладнокровное уничтожение продолжалось.
Удары врезались в виски, в скулы, в глаза. Он сознавал, что губа у него разорвана и болтается лоскутами, но теперь на него словно надели плотный резиновый чехол, кожа его словно задубела под ударами. Он тупо недоумевал, почему ноги у него до сих пор не подкосились, почему он не падает, почему не теряет сознания. Удары сыпались нескончаемо. Ему было слышно, как брат дышит, часто и отрывисто, точно молотобоец; в синюшном свете звезд, сквозь потоки разбавленной слезами крови он видел его перед собой. Пустые невинные глаза, легкая улыбка на влажных губах. Он смотрел на брата, и вдруг — яркая вспышка, и все погасло.
Карл застыл над ним, судорожно глотая воздух, как запыхавшаяся собака. Потом, потирая на ходу разбитые костяшки пальцев, деловито зашагал назад, к дому.
Сознание к Адаму вернулось быстро, и в тот же миг ему стало жутко. В голове муторно перекатывался туман. Тело отяжелело, налитое болью. Но про боль он забыл почти сразу. По дороге приближались шаги. Его охватил инстинктивный, смешанный со злобой животный страх. Приподнявшись на колени, Адам дотащился до обочины, вдоль которой шла поросшая высокой травой канава. Вода покрывала дно примерно на фут. Очень осторожно, стараясь не выдать себя плеском, Адам сполз в воду.
Шаги были уже совсем рядом, потом они замедлились, потом отдалились, потом опять вернулись. Из своего убежища Адам видел лишь неясно проступавшее в темноте пятно. Чиркнула спичка, сера вспыхнула голубым огоньком, который, разгоревшись, высветил лицо брата — со дна канавы оно казалось нелепо перекошенным. Карл поднял спичку повыше, внимательно огляделся по сторонам, и Адам увидел, что в правой руке брат держит топор.
Спичка догорела, и ночь стала чернее, чем прежде. Карл медленно отошел от обочины, снова зажег спичку, потом еще одну. Он осматривал дорогу и искал следы. Наконец ему это надоело. Размахнувшись, он забросил топор далеко в поле. И быстро пошел прочь, к мерцавшим вдали огням городка.
Адам еще долго лежал в прохладной воде. Что творится сейчас с братом, гадал он; что испытывает Карл в эти минуты, когда гнев его начал остывать — ужас, тоску, угрызения совести или, может быть, ничего? Все, что могло в этот миг терзать душу Карла, терзало душу Адама. Соединенная с братом невидимой нитью, душа Адама трудилась за Карла, взяв на себя его страдания, точно так же, как иногда Адам, беря на себя обязанности Карла, готовил за него уроки.
Он ползком выбрался из воды и встал. Тело его онемело от побоев, кровь на лице запеклась коркой. Он решил подождать возле дома, пока отец и Алиса лягут спать. Он все равно не сумел бы ответить ни на какие вопросы, потому что и сам не знал ответов, а отыскать их его измученному разуму было не под силу. Голову заволакивала муть, перед глазами мелькали синие искры, и он понял, что скоро вновь потеряет сознание.
Широко расставляя ноги, Адам медленно побрел к дому. Возле крыльца кухни он остановился и посмотрел в окно. С потолка свисала на цепи лампа, в желтом круге света он увидел Алису: она сидела за столом, поставив перед собой корзинку для шитья. Отец сидел по другую сторону стола, покусывал деревянную ручку, макал ее в чернильницу и что-то записывал в черную конторскую книгу.
Подняв глаза, Алиса увидела окровавленное лицо Адама. Она испуганно поднесла руку ко рту и закусила палец зубами.
Волоча ноги, Адам взобрался на ступеньку, потом на вторую, вошел в кухню и оперся о дверной косяк. Только тогда поднял голову и Сайрус. Во взгляде его было холодное любопытство. До него не сразу дошло, кто этот изуродованный парень. Наконец он встал, озадаченный, теряясь в догадках. Вложил перо в чернильницу и вытер руки о штаны.
— За что он тебя так? — тихо спросил Сайрус. Адам хотел ответить, но губы у него пересохли и слиплись. Он облизал их, из трещин опять потекла кровь.
— Не знаю, — сказал он.
Стуча деревянной ногой, Сайрус приблизился к нему и с такой силой схватил за плечо, что Адама передернуло от боли, и он попробовал вырваться.
— Не ври мне! Почему он тебя избил? Вы поссорились?
— Нет. Сайрус вывернул ему руку.
— А ну говори! Я должен знать. Выкладывай! Ты же все равно скажешь. Я тебя заставлю. Вечно ты его защищаешь, черт тебя побери! Думаешь, я не понимаю? Рассчитываешь меня обмануть? Сейчас же все рассказывай, а не то так и простоишь до утра, клянусь! Адам молчал, подыскивая ответ.
— Он думает, вы его не любите, — сказал он. Сайрус отпустил его, прохромал назад к своему стулу и сел. Поболтал ручкой в чернильнице, невидящими глазами скользнул по записям в конторской книге.
— Алиса, уложи Адама, — приказал он. — Рубашку наверно придется разрезать, иначе не снимешь. Сделай все что нужно.
Снова встав, Сайрус проковылял в угол, где на гвоздях висели куртки, достал из-под них свой дробовик, разломил затвор, убедился, что ружье заряжено, и, припадая на деревянную ногу, вышел из дома.
Алиса взмахнула рукой, будто хотела удержать мужа, накинув на него сплетенную на воздуха веревку. Но веревка лопнула, я лицо Алисы вновь стало непроницаемым.
— Иди к себе в комнату, — сказала она. — Я схожу, принесу тая с водой.
По пояс накрытый простыней, Адам лежал на кровати. Алиса, обмакнув льняной носовой плaтoк в теплую воду, промывала ему ссадины и кровоподтеки. Вначале она долго молчала, потом повторила слова Адама, будто разговор между ними ни на минуту не прерывался:
— Он думает, отец его не любит. Но ты — то его любишь… и всегда любил. Адам ничего не ответил.
— Он ведь чудной, — тихо продолжала она. — Его знать надо. Вроде как и грубый, и злой, но это только, пока его не знаешь. — Она перевела дыхание, откинулась назад и закашлялась, а когда приступ прошел, на щеках у нее загорелись красные пятна, и было видно, что она ослабела. — Его знать надо, повторила она. — Мне вот он подарки дарит, и уж давно… всякие красивые милые пустяки — и не подумаешь, что он такую красоту заприметить может. Только он мне их не приносит; мол, на, это тебе. Он их прячет, чтобы я сама нашла — он знает, где прятать. И ты на него потом хоть целый день гляди, он и виду не подаст, что подарочек-то от него. Его знать надо. Она улыбнулась Адаму, и он закрыл глаза.
Назад: ГЛАВА ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ