Подростком-девочкой с подстриженною челкой
В свой пансион она ходила каждый день
И на каникулы, когда цветет сирень,
Любила уезжать в зеленой одноколке.
Легко спускается с холма ее гнедой,
Коляска чуть жива (семейство не богато…
Одно из тех семейств, прославленных когда-то,
Где бедность не щадит осанки родовой).
Такими полюбил я школьниц прежних дней,
В чьих звучных именах, восторженно-печальных,
Есть нежность «рококо» и стиль «листов похвальных»
С овальной рамкою из золотых ветвей.
О, Клара д’Элебез, Виктория Дерваль,
Лаура д’Этремон, Мари де Лавалэ,
О, Лия Фланширэз, о, Бланш де Персиваль,
Тереза Лиммерайль и Сильва Лабулэ!
Я думаю о вас, чей милый голос слышен
Сквозь частую сирень в поместьях до сих пор,
Кто любит яблоки и вкус неспелых вишен,
Сквозной узор ворот и подметенный двор.
Вы проведете жизнь в домах гостеприимных,
Где вилки и ножи беседе в такт звенят,
Где в окнах виден пруд, а из-за тучи дымной
В стекло оранжерей бьет розовый закат.
Потом в свой час зажгут вам свадебные свечи,
И молодой сосед (он нежный был жених)
В постели целовать вам будет грудь и плечи,
Да поджидать детей, «умея делать их».
Пер. В. Рождественского
Послушай, как в саду, где жимолость цветет,
Снегирь на персике заливисто поет!
Как трель его с водою схожа чистой,
В которой воздух преломлен лучистый!
Мне грустно до смерти, хотя меня
Дарили многие любовью, а одна и нынче влюблена.
Скончалась первая. Скончалась и вторая.
Что сталось с третьей — я не знаю.
Однако есть еще одна.
Она — как нежная луна.
В послеобеденную пору
Мы с ней пойдем гулять по городу —
Быть может, по кварталам богачей,
Вдоль вилл и парков, где не счесть затей.
Решетки, розы, лавры и ворота
Сплошь на запоре, словно знают что-то.
Ах, будь я тоже богачом,
Мы с Амарильей жили б здесь вдвоем.
Ее зову я Амарильей. Это
Звучит смешно? Ничуть — в устах поэта.
Ты полагаешь, в двадцать восемь лет
Приятно сознавать, что ты поэт?
Имея десять франков в кошельке,
Я в страшной нахожусь тоске.
Но Амарилье, заключаю я,
Нужны не деньги, а любовь моя.
Пусть мне не платят гонорара даже
В «Меркюре», даже в «Эрмитаже» —
Что ж? Амарилья кроткая моя
Умна и рассудительна, как я.
Полсотни франков нам бы надобно всего.
Но можно ль все иметь — и сердце сверх того?
Да если б Ротшильд ей сказал: «Идем ко мне…»
Она ему ответила бы: «Нет!
Я к платью моему не дам вам прикоснуться:
Ведь у меня есть друг, которого люблю я…»
И если б Ротшильд ей сказал: «А как же имя
Того… ну, словом, этого… поэта?»
Она б ответила: «Франсисом Жаммом
Его зовут». Но, думаю, беда
Была бы в том, что Ротшильд о таком
Поэте и не слышал никогда.
Пер. Б. Лившица
Зачем влачат волы тяжелый груз телег?
Нам грустно видеть их понуренные лбы,
Страдальческий их взгляд, исполненный мольбы.
Но как же селянин без них промыслит хлеб?
Когда у них уже нет сил, ветеринары
Дают им снадобья, железом жгут каленым.
Потом волы опять, в ярем впрягаясь старый,
Волочат борону по полосам взрыхленным.
Порой случается, сломает ногу вол:
Тогда его ведут на бойню преспокойно,
Вола, внимавшего сверчку на ниве знойной,
Вола, который весь свой век послушно брел
Под окрики крестьян, уставших от труда,
На жарком солнце — брел, не зная сам куда.
Пер. Б. Лившица
Он мирно на куске своей земли живет,
Стрижет кусты и собирает мед.
И в винограднике имеет уголок,
Чтобы из бочек пробовать бродящий сок.
А заяц ест его салат, забравшись в сад,
Где в дождь отяжелевшие кусты стоят.
Крестьянин с гербовым листом идет к нему,
Чтоб разузнать как деньги получить ему.
Ружье он чистит и с служанкой спит.
Так жизнь его проходит, он доволен, сыт.
Когда то право он учил…
С эпохи той
Портрет остался, напомаженный, худой.
В дни романической дуэли из-за дам
С газетою в руке он прямо смотрит там.
Как старики его страдали, наконец
Одно письмо от женщины нашел отец.
Однажды вечером вернулся он домой
С большой копной волос усталый и худой.
Поплакав, он похоронил отца и мать,
Которых трогательно любить вспоминать.
Он одинок и, как болтают все,
Оставит дом свой Дюмерассам иль Кассе;
Так проживает он один вблизи дубов,
Проводит в кухне ряд осенних вечеров,
Где спит собака у его горячих ног,
А мухи пачкают беленый потолок.
А иногда, проснувшись утром, снова он
Пред свыкшейся служанкой пробует тромбон.
Так день за днем, к чему не зная, он живет,
Однажды родился он, однажды и умрет.
Пер. И. Эренбурга
Есть здесь старинный дом пустой и мрачный,
Как это сердце, пасмурными днями,
В нем маки под дождем, клонясь и плача,
Двор мокрый осыпают лепестками.
Когда-то были отперты ворота,
Камин топился, заливая светом
Экран зеленый, на котором кто-то
Изобразить хотел «Зиму и Лето».
Докладывали о приезде Парсивалей,
Приехавших из города с поклоном,
Вдруг становилось шумно в тихой зале
И взрослые встречались церемонно.
А в это время маленькие дети
Играли в прятки или в зале длинной
Разглядывали старые портреты
И ракушки смешные на камине.
А старики вздыхали над портретом,
Какого-то из внуков вспоминая,
Что умер он в коллеже ранним летом,
«Как форма шла ему», и мать родная
Рассказывала, как он был привязан
К родителям, боясь им сделать больно
И бедного ребенка вспомнив сразу,
Она в платочек плакала невольно.
Теперь и мать забыта, пусто, мрачно,
Как в этом сердце пасмурными днями
Как за воротами, где маки, плача,
Двор мокрый осыпают лепестками.
Пер. И. Эренбурга
В экипаже ехал я в деревню эту,
Услыхав, что в ней когда-то жили предки.
Над полями, где мы тихо проезжали,
Грустно голуби тяжелые летали.
Старая, давно уставшая кобыла,
Пыльный экипаж едва-едва тащила,
И я думал о наивных предках,
Из деревни выезжавших редко,
В воскресенье, в накрахмаленных рубашках
Шедших в церковь бедную меж пашней.
Ехал я, чтоб поглядеть на их могилы,
Скрытые, наверное, густой крапивой.
Я приехал, снял с моих колен собаку,
Не хотевшую с коляской расставаться.
Башня старая стояла как когда-то,
На часах я увидал двенадцать.
Я расспрашивал, но люди, отвечая,
Удивлялись: «Это имя… мы не знаем…»,
«От одной старушки вы б узнать сумели.
Но старуха умерла на той неделе».
Я отправился к нотариусу, который
Вместо прадеда имел в селе контору,
Пробовал расспрашивать кюре седого,
Тоже не сумевшего сказать ни слова.
На меня глядели домики, в которых
Не живет никто, и ветхие заборы,
Двери с пылью старой, навсегда нависшей,
Точно двери тихих склепов на кладбищах.
Я прошел, задумавшись, не замечая
Новых флагов на торжественной мэрии,
Разных глупостей и новостей в селеньи,
Надписи «республика» и объявлений.
Наконец, я подошел к большим воротам;
В доме, за обвитой розами решеткой,
Жило старое и доброе семейство.
Старый господин и дама вышли вместе;
Очень милая и сгорбленная дама
Мне ответила: «Ах вы один из Жаммов.
Да, они когда-то жили в этом месте,
Сын нотариуса уехал в путешествие,
Мы разрушенным и сгнившим дом купили,
Старый дом, в котором ваши предки жили»,
И доставши ржавый ключ из кухни,
Повели они меня к большой и прочной
Заржавелой двери с ржавым молоточком;
Окна грустные навек закрыты были
Смертью, временем и многолетней пылью.
Я пошел по лестницам червивым, сгнившим
В комнаты забытые, где нет ли мыши,
С штукатуркой обветшалой и с сырыми,
Низкими перегородками меж ними.
Двери в старых комнатах носили траур,
Почерневшие как будто от пожара.
Мне показывали комнаты, в которых
Жили умершие, «здесь была контора».
Я, простившись с милою семьею,
Сел в коляску, посеревшую от зноя,
Чтоб успеть добраться в городок далекий.
И мы ехали на солнечном припеке.
Лошадь бедная печально побежала,
И собака маленькая задремала.
Грустно голуби тяжелые летали
Над полями, где мы тихо проезжали.
Пер. И. Эренбурга
Собака в снег пугается идти, и ей
Ребята со двора кричат «Пошла скорей»…
На снежной улице не слышно никого.
Молочница, идя, трясется для того,
Чтоб не упасть. А дома в низком камельке
Огонь трещит, свистит и пахнет на руке…
Пер. И. Эренбурга
Когда вернется осень снова,
Я счастья не хочу иного,
Как леса бледно-золотого,
Как песни жалобной слепого,
Как колокольчика коровы…
Когда придет зима с дождями,
Хочу я, чтобы в печке пламя,
Шумело красными углями;
Чтоб свет виднелся вечерами
В лавчонке с горькими хлебами…
Весной мне ничего не надо,
Как ветра острого, прохлады,
Расцветшего без листьев сада,
Тропинки мокрой у ограды
И ландышей, что утру рады.
Пер. И. Эренбурга
Уж завтра будет год, как я в Одо печальный
Срывал цветы на мокрой от дождя опушке.
Сегодня самый лучший день из дней пасхальных,
А я поехал мимо дальней деревушки
И мимо рощ, лугов, покрытых вешней влагой.
Как, сердце, ты не перестало биться за год?..
Я мучаю тебя, вернувшись к той долине,
Где в прошлый год я столько муки вынес.
Увидев розы в садике убогой церкви
И белую сирень, нависшую над дверцей,
Я вспомнил о своей прошедшей боли,
И удивляюсь, как я не упал невольно,
Никем не сдержанный, в отчаяньи, в бессильи
На узкую тропинку желтую от пыли.
Нет никого, и все и все на свете пусто…
Зачем я родился, зачем теперь живу я.
О если бы сложить к твоим коленям душу,
Что валится как нищенка на мостовую.
Уснуть, забыться бы, суметь уснуть надолго
Под синим ливнем, под грозой, под тучей желтой.
Не видеть ни холмов и ни лазури синей,
Повисшей тяжело над синею долиной.
Мне кажется, что кто-то плачет в сердце этом,
Кого на самом деле в этом сердце нету.
Деревня засыпает, наступает вечер,
И радостно трещит в густой траве кузнечик;
И в домике, спокойно задремавшем к ночи,
Меж сит белеют шляпы круглые рабочих.
Пер. И. Эренбурга
Висит на белой стенке у кровати,
Похожая на негритянку, Богоматерь.
И я Ее люблю слегка по-итальянски.
Вирго Лауретана, в золотом уборе
Ты мне напоминаешь городок у моря,
Где продают, крича, на набережных длинных
Полипов, всякие плоды и апельсины.
Вирго Лауретана, в эти дни печали,
Когда она моей любви не принимает,
Меня один Твой строгий образ утешает.
Пер. И. Эренбурга
В это утро наша церковь весело звонила,
Оттого что дочь соседа замуж выходила.
И она звонила в славу пышной кукурузы…
И она звонила над гумнами, над сараем,
Где скрипели цепи заржавелые, стихая.
И она звонила над амбарами, над кладовыми
И над девушками темными и золотыми,
Что пришли толпой на свадьбу их подруги милой.
И она звонила… о любви она звонила.
И волы, ступая важно, изумленно словно,
Поворачивали бледные рога к решетке,
Где краснел меж изгороди вьющийся шиповник.
И она звонила… Голуби, топорщась, кротко
Ворковали на блестящих черепицах крыши.
Дочь соседа, как цветок, задумчиво качалась
На своем крыльце меж курами и петухами.
Церковь весело звонила… Каждый звук, казалось,
Расплывался широко над дальними полями.
Пары выстроились у начала огорода
И подруги подошли к застенчивой невесте.
Музыка наивная играла перед шествием.
А поэт, молившись Богу, говорил: Когда-то
Так вступала в Ханаан невеста Исаака,
Скромная Реввека из столь доблестного рода,
Времена не изменились к тем, кто верит в Бога…
Может вот колодец, где Рахиль, ступая босой,
Смуглыми руками робко оправляла косы,
Между тем как Яков ждал ее в тени оливы,
Точно крепкую, созревшую на солнце сливу.
И. Эренбурга
В городке, где показалась Богоматерь,
Тихие ручьи меж зелени струятся.
Камни, стертые водой, блестят сильнее,
И печально голубеют Пиренеи.
На холмистых склонах много трав лечебных,
И звучит, как вздох, торжественное пенье
Всех пришедших, чтоб просить об исцеленьи.
В гроте темном Пресвятая Богоматерь,
Облаченная, решила показаться
Пред ребенком, мудро ставшим на колени,
Бедным и печальным, как Ее младенец.
Божьи гроты в Гефсимане, в Вифлееме,
Ныне снова явлены вы перед всеми.
В дымном гроте, преклонив колени,
В сладком для моей души смиреньи,
Уподобившись безграмотным крестьянам,
Я молюсь. Кругом морщинистые лица,
Руки грубые перебирают четки,
И Господь, как в яслях, глубоко гнездится
В этой вере бедной, сладостной и кроткой.
Пер. И. Эренбурга