Книга: Улыбка золотого бога. Фотограф смерти (сборник)
Назад: Часть 3 Кадры памяти
Дальше: Часть 5 Точка фокуса

Часть 4
Проявка

Стоя у окна, Адам смотрел, как Дарья и Артем спорят. Стекло отсекало звуки, но активная жестикуляция свидетельствовала об эмоциональном накале. Артем то и дело указывал на дом, Дарья мотала головой, вероятно не соглашаясь с предложением.
Спор закончился, когда Артем приблизился, нарушив границу личной зоны, и положил руку на плечо Дарьи. Она же руку не смахнула. Так они стояли несколько секунд, а после разошлись.
Дарья помогла открыть ворота, выпуская Артема. И когда тот уехал, она еще некоторое время стояла и смотрела вслед.
– Он вернется, – это были первые ее слова по возвращении в дом. – Это как в мультике. Он улетел, но обещал вернуться. А нам с тобой придется одной рукой жарить тефтели, другой – взбивать сливки.
Адам подумал, что ему следует проинформировать Дарью о недавней находке.
– Знаешь, иногда мне кажется, что он – сволочь распоследняя. А потом вдруг сделает что-то, и совсем-совсем не сволочь. – Она робко улыбнулась, точно ждала одобрения.
А если находка не является значимой? Подозрения спровоцируют конфликт, последствия которого труднопрогнозируемы.
– Я понимаю, что он моложе меня, и все такое… и еще альфонс. Только с принципами. Ты когда-нибудь слышал про альфонса с принципами? Почему ты ничего не говоришь? Тебе он не нравится?
– Моя оценка относится к факторам малой степени значимости, – сказал Адам.
Нельзя пугать Дарью, но нельзя оставлять находку без внимания. Необходимо продолжить наблюдение.
– Ну да… – Ее тон был бесцветен. – Я уже отвыкнуть от тебя успела. Но я рада, что ты здесь.
– И я рад.
Она хмыкнула. Адам же попробовал получить дополнительную информацию:
– Куда он отправился?
– Кто? А… Темка. К Людочке своей. Говорит, что она обещала инфу по нашей Золушке с тридцать пятым размером. У Людочки в модельном бизнесе знакомые есть. Замечательный, должно быть, человек эта Людочка… Слушай, ну почему я вечно кого-нибудь неподходящего выбираю?
Вопрос относился к категории риторических. Дарья, сделав круг по комнате, остановилась у столика с самоваром и, скорчив рожицу, высунула язык. Нарочито инфантильное поведение как попытка защититься от объективной реальности?
– Людочка то… Людочка се… меня вот убьют, а Людочка останется. Несправедливо. Зато у Темки появится сенсация. Или «Смерть-поклонник»! Или еще вот «Смертельное фото на память»! Звучит?
– Поскольку имеющаяся информация позволяет исключить убийство как акт непосредственного воздействия на субъект с причинением ему повреждений, не совместимых с жизнью, остаются два варианта.
Дарья отвлеклась от разглядывания себя в самоваре.
– Первый: ты веришь в мистический компонент и, следовательно, включаешься в игру, что в конечном счете приводит тебя к самоубийству. Второй: ты не веришь в мистический компонент. Следовательно, включение невозможно.
– И третий добавь, умник. Я не верю, но оно существует.
– Подобная вероятность крайне мала.
Но есть. Существовали ведь ночь, маски, отлитые из тумана, и визиты с той стороны. Ирреальность бытия вступала в конфликт с логикой. Реальность также не радовала. События представляли собой мозаику фактов, которые упорно не складывались в общую картину. Информация была противоречива, ориентиры отсутствовали.
Но Адам упрямо продолжал стыковать элементы чужой биографии.
Антонина Кривошей. Сорок два года.
Родители: Семен и Анастасия Малышевские. Социальное положение – госслужащие. Материальная обеспеченность – выше средней, чему способствовали частые визиты за границу. Судебный процесс, начавшийся в середине восьмидесятых, нарушил стабильное существование семейства и в конечном итоге привел к смене места жительства.
По хронологической шкале и суд, и теоретическое удочерение Антонины, в котором Адам продолжал сомневаться, и переезд совпадали, однако не представлялось возможным вычленить определяющее событие.
– Удочерение, – вердикт Дарьи был окончателен, хотя она снизошла до пояснения: – Смотри сам. Суд, которого еще и не было, это неприятность, но знакомая. Полстраны у нас судилось…
Дарья говорила медленно, делая большие паузы между словами. Она устала, и усталость ощущалась не только в речи: плавные движения, которые вдруг сменялись резкими и суетливыми. Перемены настроения. Проступившие сосуды и частое моргание, словно Дарья пыталась избавиться от рези в глазах.
– Конечно, есть вариант, что они сами предпочли сбежать… ну позора не вынесли…
– Ложись спать.
– Что? А… я не хочу. Честно, не хочу.
Адам не поверил.
– Другое дело – ребенок. Если они хотели, чтобы Тоня считала себя родной, то убрали бы всех, кто мог бы сказать, что она не родная! – фразу Дарья выпалила на одном дыхании.
– Но она знала, что Малышевские не являются ее биологическими родителями.
– Да. Но только она. А другие? Им важно было, что скажут другие!
Дарья вскочила и тут же села.
– Извини. Что-то я и вправду… спать надо. Я не хочу спать. Точнее, хочу, но… боюсь.
– Чего?
– Того, что проснусь, а все пойдет по-старому.
– Это иррационально.
– Ну да… конечно. Рационально – нерационально. У тебя все просто. Научи?
Пожалуй, при иных обстоятельствах Адам не решился бы задать мучивший его вопрос.
– Ты помнишь Яну? Ее внешность?
Он ждал ответа. Какого-нибудь, но получил еще вопрос:
– В этом проблема? Ты забыл? – Дарья не обвиняла. Она вообще как будто не с ним говорила. – И поэтому тебе нужны были те фотографии? Ты так боялся забыть, что… Господи, Адам. Это нормально. Все когда-нибудь забывают… отпускают… нельзя их держать, потому что свихнешься тогда. Ты и так свихнулся и продолжаешь себя добивать. И…
– Ты помнишь ее лицо?
– Нет, – ответила Дарья. Адам не поверил: слишком быстро был дан ответ. Дарья же, явно опасаясь продолжения беседы, скрылась за занавеской. Она легла в кровать – до Адама донесся скрип старых пружин – и долго ворочалась, но в конце концов затихла.
Это хорошо. Дарье нужен сон.
Подумалось, что отдых требуется и самому Адаму, однако голова работала, тело не протестовало, а дело требовало решения.
Фактология чужой жизни вступала в противоречие с имеющейся информацией.
Школа. Поступление. Учеба. Замужество. Похороны. Снова похороны. Никаких снимков. Короткие справки и копии документов, принесенные Дарьей из чужой квартиры. Свидетельство о рождении. И снова свидетельство о смерти.
Другие дети? Отсутствуют.
Тупик. И поворот.
Адам взял свидетельство о браке. Имя. Отчество. Фамилия. Год рождения. Кольцо на пальце Всеславы. Подслушанный разговор. Явный личный интерес. В чем? В ком?
Супруг номера третьего? С юридической точки зрения, он свободен. Развод состоялся более пяти лет назад, следовательно, выставление новых имущественных претензий номером третьим невозможно. Более того, скорое достижение Анной восемнадцатилетнего возраста автоматически освобождает ее отца от выплаты алиментов. Ко всему данный расклад не подразумевает мистического компонента, который, несомненно, имеет определяющее значение в мотивации убийцы.
Вывод: объем информации недостаточен для анализа.
Адам хотел было окликнуть Дарью, сообщить о том, что следует обратить внимание на супруга Антонины, но остановил порыв. Дарья спала. Она лежала на покрывале, обняв руками подушку. Ее лицо было спокойно, а дыхание выровнено, движения глазных яблок под пленкой век указывали на фазу быстрого сна. Вместе с тем если Дарье что-то и снилось, то не кошмары.
Кем бы ни был убийца, Адам сумеет ее защитить.
Он покинул дом на цыпочках и, оказавшись во дворе, направился в сарай.
Мотоцикл Артема отсутствовал, однако машина стояла на прежнем месте. Она была не заперта, и Адам приступил к обыску.
Бардачок пуст, если не считать кожаного портмоне и пустой пачки от сигарет. «Данхилл». Дамские. Облегченные. Портмоне. Мелочь общей суммой двадцать два рубля семьдесят пять копеек. Прошлогодний лотерейный билет. И карамель «Взлетная» в металлизированном фантике.
Вернув вещи на место, Адам осмотрел приборную панель, обшивку, сиденья. Он ощупывал каждый шов, пытаясь найти тайник. Он поднял коврики и просеял грязь, на них налипшую.
Ничего.
В кузове пикапа вещей было больше. Две лопаты. Лом. Моток веревки. Карабины. Домкрат. Пакет с обрезками проволоки. Старый фотоальбом.
Он был спрятан в деревянном ящике, который, в свою очередь, скрывался в ящике железном, используемом для хранения инструментов. Подобное несоответствие места, выбранного для хранения, и хранимого предмета свидетельствовало о намерении субъекта скрыть данный предмет.
Адам открыл альбом. Снимков в нем было несколько. Первый знаком: Артем и девушка, внешне напоминающая Дарью. Второй – только девушка. Лицо взято крупным планом, фон размыт. Сходство поразительно. Различия остались в линиях носа, губ и бровей, что исключало возможность полного соответствия и, следовательно, теорию знакомства Дарьи и Артема в прошлом.
Следующая фотография – классический портретный снимок. Черно-белый. На лощеной хорошей бумаге, которая, однако, уже начала темнеть по краям. Присмотревшись, Адам заметил тонкую полоску более светлой бумаги: снимок переклеивали.
Он держался на четырех уголках и отрывался с треском, выдирая из листа отсыревшие волокна бумаги. Под фото не было ничего. А вот с обратной стороны самого снимка имелась надпись:
«Темке на память.
Теперь ты видишь – он просто потрясающий фотограф!»
Адам перевернул страницу. Между плотными листами картона лежали газетные вырезки, рассортированные по времени.
Текст первой был зарисован черным маркером, кроме нескольких слов:
«25 июля… отель «Хейнвуд»… самоубийство».
Информационное наполнение всех последующих совпадало и касалось самоубийств. Новая информация требовала осмысления.

 

Лавки отливали в шестидесятые и партиями отправляли во все уголки страны, придавая паркам ощущение схожести, за которым пряталось иное – ощущение единства. Расставляли лавки под фонарями и на майских субботниках чистили, покрывали свежим слоем краски, которого хватало ровнехонько до середины осени. Дальше, когда парк пустел, промываемый осенними дождями, лавки линяли, сбрасывая лоскуты синей шкуры. Со временем исчезли клумбы, фонари перестали светить, но лавки по-прежнему крепко упирались в землю витыми лапами. Вместе с лошадками, верблюдами и ракетой они держали последний рубеж обороны.
– Мне здесь не нравится, – сказала девушка в полупрозрачном летящем платье. – Тут комары.
Парень сел на лавку и протянул стаканчик с мороженым.
– Расслабься.
Расслабляться она не желала и мороженое приняла брезгливо, двумя пальчиками.
– Ты гуляла тут в детстве? Меня вот часто приводили. Тут машинки были напрокат. С педальками. Садишься и крутишь, крутишь…
– Не приводили, – сухо ответила девушка.
– Жаль. А мне здесь нравилось. Особенно карусели. И теннис, конечно. Почему все закрылось? Это неправильно, Люда.
– Неправильно, что тебе есть до этого дело.
Она стояла над парнем, и тень ее разделяла лавку напополам.
Хищно щелкнула сумочка, и в руке девушки появилась записная книжка в толстом кожаном переплете.
– Есть еще несколько адресов.
– Я знал, что на тебя можно положиться, – парень улыбнулся. – Мороженое подержать?
– Выкинуть. Я такое не ем.
– Зря. Вкусно.
– Вредно. И ко всему содержит животные жиры. От тебя, Артем, я не ожидала подобной нетактичности. По-моему, ты сделал это специально. Ты знаешь, как я отношусь к животным продуктам.
Стаканчик перешел из рук в руки. С подтаявшей горки пломбира уже текли молочные реки, и парень, подняв каплю пальцем, слизнул ее.
Девушка смотрела в блокнот, торопливо перелистывая странички. Найдя нужную, она вцепилась в нее и вырвала.
– Вот.
– Спасибо, – парень сунул лист в карман черной куртки. – А с туфельками что? Где Золушку искать?
Девушка молчала.
– Да ладно тебе. Не злись. Ну хочешь, пойдем куда-нибудь, где травой кормят? Мороженое не нравится? Ну и леший с ним, – он выкинул остатки пломбира в урну. – Так хорошо?
– Мне кажется, что ты меня используешь. Ты просишь помочь, я помогаю. Но взамен что? Обещания? Мне надоели твои обещания, Артем. И твои исчезновения. Вот все хорошо, а вот тебя уже нет. И ни звонка, ни записки. Ничего! А наша свадьба? Я всем пожертвовала ради нее! Закрыла глаза на твою репутацию, поссорилась с родителями, с друзьями. И в результате? Надо мной все смеются.
– Извини, пожалуйста.
– Оставь извинения при себе. Я хочу знать: мы вместе или нет?
Парень ответил сразу:
– Вместе.
– Тогда вернись домой.
– Не могу. Не сейчас.
– А когда?!
Ее крик поднял в воздух ворон, и эхо подхватило их хриплые голоса.
– Неделя. Две максимум. Я должен понять, что случилось. А потом… потом все будет так, как хочешь ты. Никаких исчезновений. Вообще никаких нарушений режима. Я даже мотоцикл продам. Жизнью клянусь.
Она поверила, потому что ей очень хотелось верить. Она не знала, были ли истоки этого желания в любви к Артему, либо же в страхе оказаться смешной, либо же в страхе ином: в признании совершенной ошибки, но Людмила получила обещание. А к обещаниям она относилась крайне серьезно.
Фирм в собранном ею списке было пять. Она могла бы вычеркнуть по крайней мере три из них и вычеркнула бы, веди Артем себя иначе. Вот и сейчас он поспешил попрощаться. Его терпения хватило лишь на то, чтобы проводить Людочку до машины. Уже в салоне она подумала, что, возможно, матушка была права и Артем – не самая лучшая партия. Но Людочка не любила и не умела отступать.

 

Парень появился к вечеру. Елена не сразу обратила на него внимание. Говоря по правде, весь этот день она была рассеянна и если на что-то отвлекалась, то на тянущую боль в руке. Эта боль выводила из прострации и заставляла двигаться, подчиняясь Валиковым командам. Он же в кои-то веки не злился, а разговаривал спокойно и жалостливо.
Зачем жалеть Елену? У нее все хорошо.
Мымра, наблюдавшая за съемками из своего угла, сдержит слово. У Мымры пустое лицо, похожее на маску. Она некрасива.
А Елена – наоборот. В этом все дело. В зависти. Все завидуют… Жарко. И Валик кричит:
– Повернись!
Елена поворачивается. Наклоняется. Улыбается. Пытается казаться кем-то.
Какой в этом смысл? Никакого. Смысла нет ни в чем. Над этим Елена и раздумывала, когда паренька увидела. Он был невзрачен и оттого незаметен. Псих? Фанат? Любопытный? Держится в тени и наблюдает то ли за Еленой, то ли за Валиком. А Елена наблюдает за ним.
Вот парень заговаривает с Любочкой, принимает бумаги и поднос, уходят вместе, и Любочка что-то рассказывает, махая левой рукой. В правой у нее букет из зонтиков.
Зонтики сегодня уже не нужны.
Парень возвращается и застывает у стены. Теперь он глядит на Елену.
Время тянется. Елена терпелива. Секунды. Минуты. Долго. Бесконечно. Конечно. Валик отступает и взмахом руки позволяет расслабиться. Но расслабляться нельзя, и Елена стоит, отсчитывая вдохи и выдохи.
– Здравствуйте, – кажется, она только-только моргнула, а парень уже здесь. – Меня Артемом звать. А вы Елена? Елена Прекрасная.
Его комплимент скучен, но Елена улыбается. В ее профессии очень важно правильно улыбаться.
– Я восхищен! Честно говоря, мне всегда казалось, что модели – это куклы. Манекены. Разукрасить. Поставить. Щелкнуть. – Он стоял, прижав руки к бокам, точно опасался, что не справится с желанием потрогать Елену. – А вы вот живая. Настоящая. Это не вас вели, а вы…
– Чего вы хотите?
Елена сошла с площадки и направилась в гримерную, парень поспешил следом.
– Поговорить. Скажите, какой у вас размер ноги?
Тридцать пятый. Но ему знать не обязательно. Дмитрий сказал, что ножка Елены создана для хрустальных туфелек…
– Убирайтесь, – Елена попыталась закрыть дверь, но докучливый посетитель сунул ногу в щель. Эта нога была широкой да еще упрятанной в тяжелый саркофаг ботинка.
– Охрана!
– Нет. Погодите. Постойте. Это очень важно…
– Убирайтесь, – Елена отпустила дверь и со всей силы, а силы оставалось немного, толкнула Артема в грудь. Он покачнулся, но ногу не убрал. А заодно ловко схватил ее за руку, за ту самую, обожженную.
И Елена закричала от боли.
– Вы не понимаете, это важно… я должен… – Он отпустил руку, но не ушел, став легкой добычей для неторопливых охранников.
Время снова замедлилось. Елена стояла, глядя, как охранник сбивает Артема с ног, и тот катится, сжимаясь в ком. Второй заступает дорогу и пинает, снова передавая первому.
– Ленка, ты как? – И здесь Динка появилась. – Он тебя ударил?
Елена продемонстрировала руку, на которой вновь проступили волдыри.
– Бедняжка. Пойдем… ничего…
– А… пусть его отпустят.
В конце концов, парень не сделал ничего плохого.
– Конечно, отпустят, – сказала Динка, обнимая. – Прямо сейчас и отпустят. Только скажут, чтобы не возвращался. О чем он тебя спрашивал?
– О размере ноги.
– Фетишист чертов.
Да. Наверное. Иначе зачем? Извращенцев полно, Елене ли не знать. Она знала и не желала иметь с ними ничего общего. И с Динкой тоже. Странно все. Тоскливо.
– Дин, ты иди. Все в порядке.
– Точно?
Нет. Дмитрий больше не звонит. А Еленины звонки уходят в пустоту. Роман окончен. И голова кружится. Перед глазами яркие пятна-мазки, как будто кто-то заляпал глаза акварелью.
Надо смыть. И косметику.
Динка ушла. Парень исчез. И охрана тоже. Все куда-то пропали, словно Елена нырнула в какое-то другое время. Но одиночество не в тягость. Устроившись перед зеркалом, Елена занялась процедурой привычной и оттого успокаивающей. Молочко. Ватный диск. Влажное прикосновение. Глаза слегка щиплет, а на диске остаются черные и желтые разводы.
Использованная вата падает мимо урны. Завтра уборщицы станут ворчать, но какое Елене дело?
Теперь переодеться. Переобуться.
Выйти.
Громкий хлопок двери порождает эхо. На лестнице сумрачно. Путь вниз. Путь наверх. Одинаковые лампы. И все, если разобраться, одинаковое.
Елена наклонилась и провела рукой по ступеньке. Пыльно. И гладко.
– Эй, – донеслось снизу. – Не надо меня бояться! Я просто поговорить хочу! Вам угрожает опасность!
Елена побежала. Она перепрыгивала через ступеньки и боялась не успеть. Скоро. Совсем скоро солнце коснется земли и утонет в тягучем асфальтовом море. Рожденная падением волна поднимется до неба, измарав его жидким битумом. Исчезнут и звезды, и рифы домов, и весь мир, включая Елену.
Неправильно!
Каблуки громко стучали по ступеням. Узкие пролеты норовили поймать Елену, но ей удавалось вырваться. Быстрее! Выше!
К вершине, где солнце уже почти-почти упало.
Елена опередит его.
Дверь на крышу открыта. Она успеет.
Шаг. Два. Три. В ритме вальса. Она танцевала вальс на школьном балу, изо всех сил стараясь не сбиться. Ее партнер тоже считал про себя, но губы его дергались, и Елене становилось противно. И она смотрела не на лицо, а мимо, на нарядную толпу и шеренгу учителей.
– Стойте! – парень, выбравшийся за Леной – Еленой? Леночкой? – на крышу, подходил не торопясь. Он зачем-то вытянул руки и растопырил пальцы. И шажки делал крохотные, продвигаясь боком.
А губа разбита. И нос в крови. Кровь – черная полоска, которая разделяет лицо пополам.
– Не надо этого делать! – закричал он.
Забавный. Только не вовремя совершенно. Елене некогда разговаривать: солнце висит за парапетом.
– Пожалуйста, – попросил парень, – поговорите со мной.
– О чем? – Елена пятилась.
– Зачем вы это делаете? Все ведь не так плохо…
Плохо. Жизнь закончится. Она у всех заканчивается, только по-разному. У людей нет свободы, а у Елены будет.
– Это неправда, – сказал парень, который подобрался совсем близко.
Он хочет остановить Елену? Зачем? Какое ему дело?
Завидует. От зависти отделаться сложнее, чем от винного пятна на белых брюках. Сначала Динка, потом Валик, теперь вот этот незнакомец, с которым совсем нет желания знакомиться. Он хочет отобрать у Елены свободу, но Елена не позволит.
– Вы очень красивы, – сказал парень, останавливаясь. Руки он по-прежнему держал над головой. – Вы красивее всех, кого мне доводилось видеть.
Ложь. По глазам видно. Глаза у людей не умеют притворяться, они почти как объективы камер. Нужен талант, чтобы видеть правильно. Этот, стоящий в трех шагах от Елены, видел совершенно неправильно.
– Пожалуйста, не причиняйте себе… – он оборвал фразу и бросился к Елене.
Глупый. Она ждала. Готовилась.
Успела.
Небо распахнуло объятия, ударив ветром в лицо. Оно высушило слезы и прогнало страхи. Момент полета длился вечность. Когда же вечность иссякла, пришла боль.

 

То, что Артем пьян, Дашка поняла не сразу. Она его ждала. Вышла за забор, села на лавочку и ждала. Небо чернело, проклевывались звезды, пушистые, как одуванчики. И соловьи запели. Она не была уверена, что это соловьи, но слушала переливы и пересвисты.
Но вот загрохотал мотор, и соловьи заткнулись. Пятно желтого света заскользило по дороге и остановилось у Дашкиных ног.
– Привет, – сказала Дашка.
Артем ничего не ответил, но кое-как сполз с мотоцикла и направился к дому.
– Эй, ты чего?
Дашке стало обидно: она ждала, а ожидание осталось незамеченным. И только у самого порога она поняла: Темка пьян.
А еще избит. Его нос распух, треснувшую губу склеивала полоса сукровицы, а под левым глазом наливался фингал.
– Людочка приласкала? – Дашка не удержалась. Темка же, сфокусировав взгляд, сказал:
– Она прыгнула.
– Людочка?
Он мотнул головой:
– Лена. Елена. Глинина. Идиотская фамилия для модели. Назвалась бы Элен, и все. Я поговорить хотел. У нее нога маленькая. Вот такусенькая, – Темка сложил ладони лодочкой. – Думал, что это она. А она… взяла и прыгнула.
Он сполз по стене и закрыл лицо руками.
– Она не хотела разговаривать. Я ждал. Дождался. Все ушли. А она не выходила и не выходила. Самая последняя. Думал – неспроста. Окликнул. Она бежать. Наверх. На крышу. Дверь открыта. Я следом побежал. Я же быстро бегаю, а она на каблуках! Только все равно быстрее. Вот как это возможно, чтобы она на каблуках, но все равно быстрее?
– Наверное, возможно, – Дашка присела рядышком и тихо сказала: – Пойдем в дом?
От Темки пахло водкой. И судя по глазам, принял он изрядно. Он не ездит пьяным. Он смерти боится. Но выходит, что страх этот не так уж и силен.
– Я просил ее… а она… подошла к краю и легонько так… раз и вниз. Не кричала. Я звук слышал. И ушел. Позвонил в «Скорую» и ушел. Как… как скотина последняя. Знаешь, как испугался? Они бы вспомнили про то, что я днем к ней пристал. Решили бы, что это я ее…
– Но ты же в «Скорую» позвонил?
Дашка обняла его. Мальчишка. Если кого и винить, то Дашку. Она ведь сталкивалась с подобным и знала, что ребус этот рано или поздно смертью закончится. Только думала, что смерть будет ее, Дашкиной. Не угадала.
– Позвонил. А если они не успеют? Если ей моя помощь нужна была?
Сказать Темке, что он все сделал правильно? Это ложь. Но Дашка готова соврать.
– Не ты ее толкнул.
– Не я, – повторил Артем.
– Вставай. Пошли в дом. Как, ты говоришь, ее звали?
Артем послушно повторил имя и за Дашкой в дом прошел, позволил себя уложить и снять ботинки.
– Я вызвал «Скорую». Я сбежал. Я трус. Я…
– Ты помолчи, пожалуйста.
Дашка набрала телефон справочной. Следующие полчаса ушли на поиск Елены Глининой. И завершился он на пятой городской больнице.
– Жива, – сказала Дашка. – В реанимации, но жива. Так что…
Она замолчала, вспомнив коридор, дверь и ожидание, которое теперь тянулось для кого-то другого.
– Что теперь? – спросил Артем.
– Молись. Может, и услышат.

 

Так уж вышло, что судьба Веры Павловны была предопределена еще до рождения. Прапрадед ее, будучи еще крепостным, попал в помощники к уездному врачу. Прадед, уже человек свободный, занял отцовское место и, хотя не имел бумаг, врачебное звание подтверждающих, успел прославиться широтой взглядов и умений. Деду от него досталась кипа тетрадей, исписанных мелким, но разборчивым почерком, и купленный по закладу саквояж. Отец естественным образом продлил славную трудовую династию. Он-то и полюбил говорить маленькой Верочке:
– Долг наш – людям служить.
Конечно же, отец надеялся на сына, а потому Верочку, если и готовил, то на медсестру. С ранних лет она была при больнице, некогда первой городской имени Буденного, но после переименованной в пятую и имени лишенную. Верочка охотно помогала медсестрам, не боясь крови, не чураясь гноя и больничных запахов. Ею двигало одно-единственное желание – угодить отцу.
Для того же она вышла замуж за Степана Федотовича, сорокатрехлетнего хирурга, вдовца и отца двоих детей. Верочка родила и третьего, безропотно отдав его в заботливые отцовские руки, сама же, не выбрав декретный отпуск до половины, вернулась к службе.
Шли годы. Верочка дослужилась до старшей медсестры. Дважды получала награды и бессчетно – благодарности. В девяносто втором, не выдержав перемен, ушли и отец, и муж. Дети – все трое свои, одинаково любимые – разлетелись. Больница обнищала. Но Верочка по-прежнему была при ней, не в силах оставить место своего бытия, а после бежала к тем, кто по новой моде лечился на дому. Пациенты Верочку любили.
И оплачивали свою любовь.
Денег хватало для себя и для детей.
Потом младшенький открыл клинику, и старшие свили в ней гнездо. Предприятие оказалось удачным, только Верочка, несмотря на все уговоры, не пожелала оставить первую-пятую имени Буденного больницу.
– Мама, не глупи, тебе отдыхать надо, – повторяли дети в один голос и бежали к начальству. То разводило руками: мол, ваша мать, вам и думать.
Они думали. Решили. Забрали и заперли, но взаперти, несмотря на заботу, Верочка стала чахнуть. И дети смирились с неизбежным.
Теперь каждое утро в семь пятнадцать черный джип высаживал Верочку у служебного входа. Ей вручали халат, белый, накрахмаленный до жесткости, и молоденькую помощницу, чье имя Верочка постоянно забывала.
В последнее время за ней повелось такое вот, недоброе.
Нынешний обход был обыкновенен. Верочка проинспектировала палаты, отметив, что надо бы сменить постельное белье, а то старое совсем поистрепалось.
– Конечно, закажем, – помощница сделала пометку в крохотном устройстве, которое она носила вместо обычного блокнота.
– И в третьей пусть свет починят. Мигает. А в пятой стекло треснуло…
Верочка вздохнула. Это место, некогда отнявшее лучшие годы ее жизни, теперь сторицей отдавало долг. Оно наполняло Верочку осознанием нужности, высшим предназначением, пред которым отступали и слабость, и ноющая боль в костях.
Парочку Верочка встретила на лестнице и хотела возмутиться: время для посещений еще не наступило. Да и были посетители без халатов и в уличной обуви.
– И зачем ты сюда пришла? – спросил мужчина в вельветовой куртке.
– За тобой. Тебе не нужно здесь появляться. Если вас свяжут, то…
– То что? Она сама прыгнула.
Женщина была в темно-красном костюме. Хорошем. Совсем как тот, который привез старшенький и все уговаривал Верочку примерить. Она отнекивалась, хотя костюм с золотистыми пуговичками и ниткой-искрой весьма и весьма по вкусу пришелся. Но не каждый же день этакую красоту носить?
– Она жива, – зашипела женщина. – Она очнется и расскажет…
– Что у нее личная жизнь не сложилась? Милая сестричка, успокойся и пойми: я не несу ответственность за чужих тараканов.
Верочка возмутилась: тараканов в больнице не было.
– И не очнется она, – ласково закончил фразу мужчина.
– Вчера я звонила Всеславе. Она не берет трубку.
– И?
– И Тоня пропала. С ними ведь все в порядке? Посмотри мне в глаза! Скажи прямо…
Мужчина вдруг придвинулся к женщине и положил руки на ее плечи. Большие пальцы уперлись в горло.
– Все в порядке, милая сестрица. Я благодарен тебе за помощь, но твоя чрезмерная опека меня угнетает…
– Вера Павловна! – пролетом выше хлопнула дверь. – Вера Павловна! Вы куда пропали?
Мужчина отпрянул от женщины и посмотрел вверх. Глаза его – темные, злые – сузились.
– Подслушивать нехорошо, – сказал мужчина, который вдруг оказался рядом. Сказал на ухо и толкнул. Вера Павловна покатилась по ступенькам, сердясь на больницу за то, что та не уберегла.
– Вера Павловна…
Стучали каблучки помощницы. Не успеет… и детей жалко. Расстроятся. Зато похоронят по-людски, в красивом красном костюме, привезенном старшеньким из самой Англии…
– Вера Павловна… я же только на минуточку… в туалет… а вы убежали… что теперь будет?
Верочка хотела сказать, что не стоит волноваться, но не смогла.

 

– Мы не справимся, – сказала Дашка, но ответа не услышала. Артем лежал, повернувшись к стене. Адам раскладывал одному ему понятный пасьянс из фактов.
Но ведь это правда: они не справятся. А если так, то погибнет еще кто-нибудь. Например, Дашка.
– Вы как хотите, но я…
Они никак не хотели. Они вообще не замечали Дашку. Ну и пусть. Она взяла телефон и вышла из комнаты, но устроилась за открытой дверью так, чтобы видеть Адама.
Телефон включился и тут же отчитался о пропущенных звонках. И связь установил в момент.
– Дашка, ты понимаешь, во что вляпалась? – Вась-Вася шипел в трубку, как разъяренная гюрза. Или правильнее было бы сказать «гюрз»? – Где Тынин?
– Понятия не имею.
– Врешь, – не слишком уверенно сказал Вась-Вася.
Врет. Но тут ничего не поделаешь: обстоятельства не располагают к честности.
– Дашка, тебе лучше…
– Сдаться? – Дашка уселась на пол и, вытащив из кармана карамельку, сунула в рот. – С чего бы это? Я в розыске?
– Пока нет.
– Тынин в розыске?
– Ну… тоже нет. Пока.
– Тогда чего ты мне мозг ковыряешь?
Сунув мизинец в ухо, Дашка поскребла барабанную перепонку. Мозг или нет, но внутри свербело.
– Лучше расскажи, чего по делу нового есть? Интересного… может, вы нашли убийцу?
Ответ Дашка знала, но с несвойственной ей прежде мстительностью жаждала услышать подтверждение. Никого не нашли. И знать не знают, где искать.
– Давай поговорим? – вдруг совершенно мирно предложил Вась-Вася. – Встретимся где-нибудь… Я ж не враг тебе.
И не друг тоже.
– Давай, – сказала Дашка. – Встретимся. Через… часик. На… на площади под часами. С тебя три красные гвоздики и кофе. Идет?

 

Обошлось без гвоздик. Вась-Вася был не просто зол – яростен до белизны. Он вцепился в Дашку и потащил в закоулок.
– Привет. Я тоже рада тебя видеть.
Он толкнул Дашку к стене и ткнул пальцем в грудь.
– Ты доигралась.
– А поздороваться? – спросила Дашка, убирая палец. – Давай, рассказывай, чего у вас случилось. А я расскажу, чего я знаю. Это будет честно.
Вась-Вася выругался. Вот ведь. Раньше Дашка не слышала, чтобы он ругался, тем более так.
– Тынин где? – рявкнул он, пугая голубей.
– Там, где надо. И если ты хочешь чего-то узнать, то…
– Я могу тебя задержать. И повесить кучу статей. В конечном итоге ты отмажешься, но на пару дней… или недель я тебя упрячу. А потом упрячу Тынина. Надолго. Может, навсегда.
Он отступил, сунул руки в карманы и уставился на Дашку сердитым, немигающим взглядом. Чего Вась-Вася хочет? Покаяния? Извинения? Признания?
– Дашка, ты что, не понимаешь, насколько все серьезно?
– Не понимаю, – согласилась Дашка. – Мне нужна была твоя помощь…
– Тебе психиатр нужен, а не помощь!
Но он все-таки успокаивался. Медленно, но успокаивался. И Дашку отпустил.
– Вчера в городском парке обнаружен труп неизвестной женщины тридцати – тридцати пяти лет. Рост – метр семьдесят два. Телосложение худощавое. Из особых примет – шрам на левом бедре и три родинки над ключицей.
Когда он про родинки сказал, Дашка все и поняла.
– Быть того не может, – прошептала она, прислоняясь к стене. Мир покачнулся. Да что там – кувырком полетел, понесся безумной каруселью, только музыка в ушах затрещала.
– Опознали быстро. Всеслава Ивановна Гораченко. Лечащий врач Тынина. Я ведь не ошибаюсь?
Дашка только и смогла, что кивнуть: не ошибаешься.
У Всеславы конский хвост и амбиции. Три родинки, которых она не стеснялась, не запудривала, но выставляла, подчеркивая низкой линией декольте. Эти родинки Дашку смешили, как и Всеславина манера говорить успокаивающим тоном, как будто в каждом человеке она видела пациента.
– И… и как?
– Ее задушили, – ответил Вась-Вася. – Пойдем. Нечего внимание привлекать.
Шпионское кино продолжается. И хорошо… Если продолжается, то Вась-Вася не верит в виновность Тынина. Глупость какая! Тынин…. и убийца.
– Это не Адам, – сказала Дашка, приноравливаясь к широкому Вась-Васиному шагу. – Ты же понимаешь, что это точно не Адам.
– Я понимаю, что у Тынина твоего диагнозом значится параноидальная шизофрения и за ним числится попытка нападения на персонал.
– Вранье!
– Побег, – список грехов продолжался. – Итого: замечательное сочетание мотива и возможности.
– Да не было у него возможности! Не было! А если бы и была… он бы не стал. Он не убийца. Он скорее себя прикончить даст, чем…
– Я тебе говорю то, что будет. Сама понимаешь…
Дашка понимала: Тынин слишком удобная кандидатура на роль убийцы.
– Чего ты хочешь?
– Разговора. С тобой. С твоим приятелем. С Тыниным. Хватит прятаться, Дашка. Или ты играешь со мной, или я умываю руки. Понятно?
Куда уж понятнее. И если разобраться, то решение очевидно.
– Я позвоню, – сказала Дашка, отступая. – Я скажу, где и когда… Вась, узнай, пожалуйста, про Кривошея Петра.
– Что именно?
– Все.

 

Сайт модельного агентства «D. F. Susse» отличался ясностью структуры и сдержанным оформлением. Представленная информация носила обобщенный характер, что заставляло вновь и вновь перелистывать страницы, вглядываться в фотографии, вчитываться в выверенные фразы.
«Агентство «D. F. Susse», открытое в 1991 году, снискало…»
«…крепкие партнерские связи… участие в проектах…»
«…перспективы…»
– Убери это, – попросил Артем.
Адам перешел в раздел: «Девушки». На ноутбуке появился ряд картинок.
– Кто из них?
Артем ткнул пальцем в третью.
Светловолосая девушка со среднестатистической внешностью и явной дистрофией.
Рост – 178. Грудь – 84. Талия – 56. Бедра – 84. Размер обуви – 35. Глаза карие.
– Это не она, – Адам разглядывал снимки, пытаясь найти подтверждение догадке. – Цвет волос другой. Цвет глаз другой.
– Парик и линзы.
– Несоответствие возраста.
– Грим.
– Рост. Рост явно выше среднего.
– Да какая теперь разница! – Артем попытался захлопнуть ноутбук, но Адам перехватил руку.
– Отель «Хейнвуд», – сказал он и отметил, что Артем вздрогнул. – Самоубийство.
– Что?
– Отель «Хейнвуд». Лондон. Самоубийство. Илона Соколовская прыгает с балкона. Номер на седьмом этаже. Травмы, не совместимые с жизнью.
– Р-раскопал?
– Выяснил. Мне необходимо определиться, представляешь ли ты опасность для Дарьи. Вчера я склонен был к утвердительному ответу, однако реакция на самоубийство Глининой заставила меня пересчитать ситуацию.
– Ты их считаешь… – Артем высвободил руку. – Ситуации считаешь. Людей считаешь. Чем ты лучше машины?
– Способностью к самообучению и работой с неограниченным числом неструктурированных переменных.
– Смешно. Но убери ее с экрана. Не могу смотреть.
Артем провел пальцами по голове.
– А Илона – моя… подруга. Да ладно, невеста. Я только не успел предложение сделать. Собирался! Я кольцо купил. Как раз подфартило. Поднял призовые приличные… и к ней. А ей тоже поперло. Она с фотографом одним познакомилась. Элитным. И он ее в Лондон пригласил… Короче, жизнь удалась.
Он хрипловато засмеялся,
– А на полдороге мне звонят. Говорят: Илоны нет. Понимаешь? Вот она была, а вот ее нет. Совсем. И вернуть никак. Я бы все отдал, чтобы ее вернуть… Я поехал. Я гнал как ненормальный, хотя понимал, что уже все. Неважно, приеду ли я часом позже и приеду ли вообще. Не приехал. В себя пришел уже в больнице, в гипсе, как гусеница окуклившаяся. А из гипса трубочки торчат. Я лежал и сутками напролет разглядывал эти трубочки. Счастливчик… Это они меня так называли, дескать, в такой мясорубке не всякий выживет. А я вот выжил. И пытался понять, какой в этом смысл. Ведь его не может не быть! Ведь люди живут не просто так… И понял. Илона не сама прыгнула. Как она могла, когда все было хорошо? Я сказал об этом ее родителям, а они ответили, что проводилось следствие. И что, наверное, я виноват, я довел их девочку. Они меня ненавидели. И правильно, я тоже себя ненавидел, ведь я был в гипсе, но живой, а она – мертвая. И все, что осталось, – эта чертова пластина… они ее хранят, будто драгоценность.
Артем продемонстрировал тетрадный лист.
– Медная. Или серебряная? Но металл – это точно. А на ней Илонина фотография. Только мне потом объяснили, что это не фотография, а дагерротип. Она в проекте участвовала. «Взгляд в прошлое». Взглянула. Осталась. Мне этот дагерротип покоя не давал. Снился постоянно, что она с него смотрит и просит о чем-то. А о чем – не пойму. И я копать начал. Вот просто наугад, чтобы совсем не свихнуться. И нашел. Фотограф тот… фотограф, которого не существует. Человек-призрак. Работал-работал и исчез, как будто не было его. Снимки остались. Гениальные. Мне показывали. Это… это действительно так, что словами не передать. Ну ты сам видел. Это он Дашке приветы шлет.
Факты пока вписывались в русло общей теории, но притом оставались разрозненными. Количество вариаций было чересчур велико, чтобы составить прогноз. Вернее, на одном событийном векторе прогноз присутствовал, но он вызывал слишком большое внутреннее отторжение, чтобы его принять.
– Я информацию собирал. После Илоны еще двадцать четыре жертвы. У всех – самоубийство.
Артем сцепил руки и принялся щелкать суставами пальцев. Звук был неприятен.
– Они умирали, даже когда могли выжить. Прыжок со второго этажа? И непременно камень под висок. Перерезанные вены? И непременно невыявленный порок сердца… или отказ почек… или печени. Он собирает их, понимаешь? Коллекция фотографий на память. И Дашку твою тоже в нее внесет.
– Принцип.
– Что?
– В любом коллекционировании важен принцип составления коллекции. Из любого множества объектов выбраны будут лишь те, которые представляют интерес для коллекционера.
– Красота. Модели, – предположил Артем.
– Дарья не является моделью, не является красивой с точки зрения общепризнанных канонов. Ее возраст также ставит Дарью вне линейки коллекции.
– И что остается?
Нулевой пациент. Понятие применимо и в данном случае. Что послужило толчком для создания коллекции? И почему произошла смена приоритетов? Возможно ли, что смерть объектов является лишь побочным эффектом, а основная цель лежит в плоскости чужого искаженного восприятия? В таком случае наиболее вероятной точкой отсчета будет именно погибшая невеста Артема.
– И почему же?
Артем сидел на корточках. Руки его лежали на коленях, обманчиво расслабленные ладони почти касались пола, выражение лица было неинтерпретируемо.
– Ты говорил вслух, – пояснил Артем очевидное. – И мне любопытно стало, отчего ты, такой умный, вдруг решил, будто все началось с Илоны?
Потому что бритва Оккама убивает посторонние сущности.
– Во-первых, ты сам сообщил, что жертвы были после, а не до данного происшествия. Во-вторых, девушка является объектом, объединяющим два признака отбора: профессия и внешность, которая является критическим критерием в случае с Дарьей. В-третьих, я не ошибусь, сказав, что единственный дагерротип, который тебе довелось видеть, – это дагерротип твоей невесты?
– Не ошибешься.
– В таком случае совокупность фактов позволяет с некоторой долей уверенности назвать ее смерть точкой отсчета. Ее контракт обеспечивало агентство «D. F. Susse»?
– Я проверил их! Я проверил их первым делом и…
– И ее?
Адам открыл групповой снимок: моложавая рыжеволосая дама ослепительно улыбалась фотографу. На фоне окружавших ее моделей дама выделялась строгим стильным костюмом и какими-то уж совсем крохотными в данном ракурсе туфельками.
– Черт, – сказал Артем. – Я же знаю ее! Мне сразу следовало подумать.
Интерлюдия 4. Следы и последствия
Приветствую тебя, Кэвин!
Твое письмо я получил, и прости, что тянул с ответом, но оправдывает меня сложность вопроса. Сразу скажу, что весьма удивлен.
Кэвин, ты не подумай, что я хочу в чем-то упрекнуть тебя. Ты мой друг и партнер, человек, которому я доверяю всецело, как доверяю самому себе. Однако твой привычный образ жизни (которому ты хранишь просто-таки удивительную верность) мало согласуется с твоим внезапным желанием. И здесь наступает черед моим сомнениям, которые ты, смею надеяться, разрешишь.
Если ты вдруг решил остепениться и браком с Брианной желаешь резко переменить заведенный уклад, то в этом случае я не буду иметь ни малейших возражений против помолвки и готов самолично написать письмо с объявлением.
Однако же в случае, если догадка моя не верна и ты по-прежнему сохранишь при себе мисс М., особу в высшей степени очаровательную, но крепко портящую твою и без того испорченную репутацию, я вынужден буду, к величайшему своему огорчению, ответить тебе отказом. Надеюсь, он не станет тем, что разрушит нашу с тобой дружбу. При всем желании моем поступить иначе я не имею права забыть о возложенных на меня обязанностях и отдать сестру за человека, не питающего к ней должного уважения. Хотя я все же надеюсь, что разум твой возобладает над низменными желаниями.
Мы уже не те юнцы, Кэвин, которым свойственно вести себя дерзко, дерзостью этой протестуя против мироустройства. Нынешний удел наш – мира поддержание, ибо именно он, таков, каков есть, является залогом нынешнего и будущего благополучия. Я верю, что ты признаешь этот факт, очевидность которого не вызывает сомнений. На том и завершу свою речь, которая, пожалуй что, показалась тебе скучной и преисполненной неуместного морализаторства, и перейду к вопросам более приятным.
Мне удалось с выгодой продать весь груз и снарядить корабль согласно списку. После учета всех затрат мы получили доход в полторы тысячи фунтов, что, согласись, немало и для столь обеспеченного человека, каким являешься ты. О себе я и вовсе не говорю, поскольку не верится, что прошлые мои проблемы разрешились (пусть и не так быстро, как я надеялся, но все же).
Тебе, верно, будет забавно узнать, что в роли покупателя выступил Патрик. Конечно, действовал он не сам, но от имени некой американской компании (признаться, подозреваю, что состоит она из Патрика и пары авантюристов, что появлялись в Лондоне в позапрошлом году). Но главное, что контора эта заявила себя довольно успешным предприятием. Не буду лгать, что встреча с Патриком доставила мне хоть какую-то радость, но я давным-давно решил для себя, что эмоции лишь вредят делу. Говоря по правде, в моей неприязни к Патрику виноваты лишь я сам и та скверная шутка, которую мы с тобой сыграли (а когда-то она казалась мне остроумной). Я не удивился бы, когда бы он, помня о прошлом, ответил неприязнью. Но мой кузен то ли забывчив, то ли благороден не в меру. Как бы то ни было, но встреча наша завершилась обедом в «Свинье и горлице» (заведение сомнительное, но с отменной кухней).
Патрик же вовсе даже неплохой паренек, пусть молодой, но с крепкою деловою хваткой, которую ты бы оценил. Мы обменялись новостями – матушка, сколь я понял, пишет ему едва ли не чаще, чем мне, – а после Патрик сделал предложение о сотрудничестве, каковое сулило бы выгоды обеим сторонам.
В самом скором времени мы встретимся вновь, чтобы обговорить детали нашего дела. Я так понял, что Патрику необходимо заручиться согласием старших компаньонов. Но у него нет никаких сомнений, что согласие это будет дано. Потому буду рад услышать твое мнение по этому поводу.
Из прочего хочу также сердечно поблагодарить тебя за лекарство и признать, что был глупцом, столь долго отказывавшимся от единственного возможного в моей ситуации средства. Желудочные боли, терзавшие меня последние годы, почти исчезли. Язва будто бы оставила меня насовсем, хотя я понимаю, что это – обман. Но я радуюсь и этой короткой передышке. Я снова могу есть нормальную еду (как ты понял из сказанного выше) и позабыть наконец отвратительный вкус льняного семени и варенной на воде овсянки. Проклятая слабость и та исчезла бесследно! Я полон сил и стремлений.
Надеюсь лишь, что эффект продлится долго.
Матушка моя (от нее я свое лечение держу в тайне, поскольку уверен, что она точно не одобрит) настойчиво советует обратиться к своему доктору, в могуществе которого она уверилась после своего чудесного выздоровления. Матушка надеется, что несколько месмерических сеансов навсегда избавят меня от докуки.
Скажу по секрету, что не так давно, измученный болью до крайности, я поддался искушению. Но ничего не вышло. То ли наш любезный доктор, несмотря на свидетельства за подписью самых важных лиц, все же шарлатан, то ли дело в моей урожденной нечувствительности (а ты помнишь, что и у матушки она была, здорово мешая излечению). Но как бы там ни было, сеансы не принесли столь нужного мне облегчения. Напротив, мне становилось хуже. Язва просыпалась и стозубым зверем терзала мои внутренности. Порой мне казалось, что она вот-вот пожрет меня всего как есть: с кожей, костями, волосами и запонками, подаренными тобой на прошлое Рождество. Скажу, что запонок было бы жаль.
Именно тогда, дойдя до грани, отчаявшись, я решился.
Единственно клянусь себе и тебе, прося быть свидетелем этой клятвы, что стану придерживаться рекомендаций, данных мне тем ласкаром, видеть которого в роли доктора мне удивительно и смешно (когда бы не было столь печально). Я не представляю, в каком порочном месте ты свел подобное знакомство, жаловаться на которое, впрочем, мне не с руки.
Мы постановили так: он станет появляться у меня раз в неделю (от мысли самому наведываться в его заведение я отказался).
Все ж таки тело человеческое слабо, и тот, кому удалось бы открыть секрет вечной жизни, прославился бы. Или уж точно стал бы богат, как Крёз.
На этой философской ноте я завершаю свое послание.
Надеюсь на скорую встречу.
Твой Джордж.
Моя дорогая Летти!
Мне бесконечно грустно оттого, что нынешним летом нам не увидеться. Я с теплотой в душе и сердце вспоминаю твой визит к нам прошлым летом и долгие беседы с тобой, которым письма – слабая замена. Утешает меня лишь то, что пребывание во Франции скоро подойдет к концу и матушка уже сказала, что не станет продлять аренду дома. А значит, мы вернемся к себе в поместье, по которому я скучаю всем своим сердцем.
Конечно же, милая Летти, тебе удивительно. Ты писала, что желала бы быть на моем месте, что жаждешь увидеть мир, что французские шляпницы – лучшие в мире, равно как и французские портнихи, и все прочее, сделанное здесь, начиная от булавок и заканчивая кружевом.
Я соглашусь с тобой, что кружево здесь и вправду изготовляют отменное. Хороши также ленты. А третьего дня матушка приобрела пару перчаток кожи столь тонкой выделки, что она больше походит на ткань. Еще присмотрела она платье в новомодном греческом стиле, который, однако, видится мне излишне вольным.
Но мне не хочется говорить с тобой о моде, я лучше пошлю с письмом несколько журналов, которые ответят на все твои вопросы куда лучше, чем я.
Если бы ты знала, как мне хочется домой!
Море прелестно. Общество изысканно. Матушка рада, что мы завели несколько полезных знакомств. А в остальном здесь скучно. Я не представляю, похожи ли рауты в Лондоне на то, что я вижу здесь, но если да, то я умру от тоски… пожалуй, замужество теперь кажется мне спасением из этого болота.
Но довольно нытья! Иначе ты решишь, будто бы я впала в меланхолию, что будет совсем не верным. Лучше расскажу о встрече, неожиданной и неприятной. Вчера мы столкнулись с Бигсби. Да, да, Летти! С тем самым Бигсби, которым ты столь восхищаешься, что мне совершенно непонятно.
Он совершал прогулку по набережной, и с ним была та ужасная женщина, чьего имени я не желаю называть. Матушка хотела сделать вид, будто не заметила их – и я всецело поддержала такое ее решение, – но Бигсби сам подошел к нам и сказал:
– Какая удивительная встреча! Я не представлял, что вы находитесь в этом городе! Премного рад.
Матушке не оставалось ничего, кроме как ответить, что она также рада.
Я сразу забеспокоилась – пусть доктор и уверяет, что сердце матушки теперь совершенно здорово, но вдруг бы кошмарные воспоминания вызвали новый приступ болезни?
– Надеюсь, мое общество не в тягость вам? – спросил Бигсби.
А надо сказать, что приблизился он один, оставив свою спутницу у парапета. Она делала вид, будто любуется морем, но я чувствовала на себе ее преисполненный черной ненависти взгляд.
Уж не знаю, чем я его заслужила. Это мне пристало бы ненавидеть ее за оскорбление, нанесенное нашему дому и матушке, за матушкину долгую болезнь, за собственное беспокойство. Но поверь, я не испытывала к этой женщине ничего, кроме жалости. Она погубила себя и, даже исправившись, не вернется в приличное общество.
– Я хотел лишь принести извинения за те неудобства, каковые имел неосторожность причинить вам и вашей прелестной дочери. – Сказав это, Бигсби поклонился. – Я молю вас о прощении и клянусь, что не имел злого умысла.
Стоит ли говорить, что матушка тотчас простила это чудовище и даже пригласила на чай. Единственное, что она позволила, так это попросить не повторять прежнюю ошибку.
Мне бы высказать возражения, но… сочти меня трусихой, Летти. Он лишь глянул, и я не сумела произнести ни слова! Эти ужасные глаза! Не то зеленые, не то желтые. Как крыжовины, потраченные ржавчиной. Они вытянули из меня душу. А Бигсби сказал:
– Я буду счастлив вновь оказаться в вашем обществе.
И удалился.
Теперь я думаю, что у него очень сильное магнетическое поле. Но как бы то ни было, теперь мне предстоит готовиться к визиту. От матушки проку мало. В последнее время она стала весьма рассеянной.
На том прощаюсь.
Твоя Брианна.
Дневник Патрика
14 июня 1854 года
Я снова сделал это. И чем дальше, тем меньше терзает меня совесть. Та девушка – ей едва-едва исполнилось пятнадцать – заслужила право жить. Теперь я понимаю, что нет равноценности. Всегда будет тот, кто важнее, кто более достоин. И я лишь возвращаю миру справедливость.
В моей коллекции свыше пяти дюжин дагерротипов, за каждым из которых стоит выбор, сделанный мной. Сейчас я, глядя на них, вновь пытаюсь понять, что же должен испытывать: гордость за свои деяния или глубочайший стыд. Но, пожалуй, я не испытываю ни того, ни другого. Я не мню себя вершителем судеб, чудодеем, наподобие того месмериста, который долго и безуспешно пытался исцелить мою пациентку от тифа. Верно, теперь его славы изрядно прибудет. Но мне все равно.
Вторая моя ипостась не менее успешна. Глядя в зеркало, я вижу в нем достойного джентльмена весьма благообразного обличья и хороших манер, младшего компаньона почтенной компании. Правда, главные усилия, приведшие к процветанию ее, сделаны добрейшим мистером Н., но я быстро учусь и, по его словам, выказываю немалые способности. Он прочит мне славное будущее и сетует на мое нежелание посвятить жизнь служению юридической музе. Эта дама, прекрасная в глазах моего наставника, мне кажется излишне суховатой.
Последняя моя сделка получила самое горячее одобрение Н. Несомненно, мой наставник, со слов миссис Эвелины зная о не особо теплых наших с Джорджем отношениях, мечтает вернуть мир в семейство Фицжеральдов. Я, в свою очередь, не имею ничего против.
Нынешний Джордж, к слову, весьма слабо похож на себя прошлого. Он очень худ, и я бы сказал, что истощен. Цвет кожи и желтоватые белки глаз свидетельствуют о серьезнейших проблемах с пищеварением. Но меня насторожил характерный запах, исходящий от его носового платка. Этот аромат я узнал бы из тысячи – сладость чистого опиума, философского камня безумцев и страдальцев, которые отчаялись найти облегчение.
Я бы мог помочь Джорджу, но я не знаю, стоит ли он моих усилий.
Я буду думать.
Доброго дня, уважаемый Патрик!
С великим прискорбием вынужден сообщить печальную новость. Мой давний друг и партнер Сэм третьего дня нынешнего года после долгой болезни отошел в мир иной. Пусть дух его покоится в мире.
Я не писал тебе о том, что Сэм болен, не желая вводить в беспокойство. В последние месяцы разум его сильно ослаб, и Сэм уподобился ребенку. Он никого не узнавал, кроме меня, и твердил лишь, что заблудился. А перед самой своей смертью вдруг очнулся и заявил, будто бы он – вовсе и не он. И когда я стал уверять его в обратном, он бросился на меня и не убил лишь потому, что приступ гнева сменился отчаянием. Сэм расплакался. А потом и умер.
Мы похоронили его достойно. Я выписал мастера, который сделает красивое надгробие, такое, чтобы все видели – тут лежит достойный человек. И еще подумываю заказать второе для себя, пригодится когда-нибудь.
Что же касается прочего, то доля Сэма отходит к нам и будет разделена честно между мной и тобой, ибо таково было его желание, изложенное на бумаге и печатью скрепленное. И так как писал Сэм, еще когда здоров был, о чем имеется запись, то не исполнить его волю не вижу причин.
За сим откланиваюсь.
С наилучшими пожеланиями старший компаньон
«Сэм и Грин», Гринджер А. Смит.
А теперь пишу я. Секретарь ушел. Я пишу некрасиво, но ему знать нужды нету, чего хочу сказать. А скажу я так, что Сэмми еще в вашем поганом городишке разумом подвинулся. Вернулся домой тихим-тихим. А когда он тихим был?
Ты не сердись, что я его повыспрашивал. Надо было знать, чего с Сэмми утворилось. Он и рассказал, как оно есть. А я-то мигом смекнул, в чем дельце-то. Вспомнил, как папаша твой, чтоб ему икалось на том свете, все возюкался со штуковиной. И что старый шаманишка ему сподмогнул, когда краснорожих за задницу взяли. Выходит, что сделали они свою машинерию. А ты попользовал. Ну оно, конечно, дело твое. Да и Сэмми ты от чахотки избавил. Доктора-то хоронили его, а ты вот пожить дал. Только если чего удумаешь вдруг про меня, то знай – я, как Сэмми, быть не желаю. Я уж лучше тихонечко в назначенный срок отойду, раз уж на то Боженьки воля. А пока живой, то стану молиться за тебя.
Живи счастливо.
Писал Грин. Самолично.
Дневник Эвелины Фицжеральд
15 июня 1854 года
В моей голове играет музыка. Раньше я думала, что музыка играет в доме. И на улице. И везде, куда я иду. Я иду, а она играет. Трам-пам-ти-ди-дам.
Музыка ходит за мной по пятам, но никто не слышит ее.
И тогда я понимаю, что музыка внутри меня. В голове. Прямо здесь, под волосами, кожей и черепной костью. Она жутко мешает. Я не хочу слышать ее. Мелодия незнакома, навязчива, как уличный попрошайка.
Сегодня я раздавала милостыню. Мелодия не исчезла. Попрошайки стягиваются к дому. Они тоже слышат? Или идут на зов иного?
Трам-пам-ти-ди-дам.
Пробовала нотами писать. Брианна удивилась. Я раньше не писала нотами? Не знаю. Ноты похожи на толстых пташек, расселись по линиям-веткам. Молчат.
Трам-пам-ти-ди-дам.
Я напишу письмо Патрику. Он хороший мальчик. Я это помню. И я хорошая. Только музыка не оставляет в покое.
Дневник Эвелины Фицжеральд
18 июня 1854 года
Во сне я другая. Там я – не я. И руки у меня красные. Красные перчатки – нарядно. Я смотрю и напеваю. Трам-пам-ти-ди-дам.
Где ты, милая?
Брианна пришла. Говорит что-то. Не слышу. Музыка, музыка в моей голове. Мешает. Да. Чего она хочет?
Дружище Кэвин!
Ты представить себе не можешь, до чего я рад! Мне жаль мисс М., оставшуюся без твоего покровительства, но так будет лучше для вас обоих. Не сомневаюсь, что ты щедро компенсировал ей все будущие неудобства. Да и красота ее не позволит ей долго томиться одиночеством.
Ты пишешь, что стараешься завоевать расположение Брианны, но помни – она не столь глупа, как прочие девицы ее возраста. Эта идея со случайной встречей весьма меня позабавила. Но ты всегда был изрядным выдумщиком. Потому желаю тебе всяческой удачи.
И еще: меня куда как обеспокоило твое упоминание о матушкином нездоровье. Ты уверяешь, что дело не в болезни сердца, а в ином, но изъясняешься чересчур уж туманно. Будь добр, отпиши все, как есть. А если есть нужда в моем присутствии, то телеграфируй, и я прибуду немедля.
Твой Джордж.
Дневник Эвелины Фицжеральд
11 июля 1854 года
Музыка в моей голове не смолкает ни на минуту. Это крайне неудобно, особенно когда разговариваешь с кем-либо. Я почти ничего не слышу, а если и слышу, то не уверена, что услышанное правильно. Предпочитаю улыбаться и кивать.
По-моему, Брианна подозревает неладное. Она постоянно рядом. Ни минуты покоя! А я хочу покоя.
Я устаю. Сидела. Смотрела. Какой-то человек и Брианна. Я помню человека, но не его имя. Он неприятен. И глаза зеленые. Зеленый – мне не к лицу.
Сижу. Пишу. Буковки круглые, как букашки. Липнут друг к другу. Я смотрю на буковки и плачу. Кап-кап слезы. Музыка же в ответ – трам-пам-ти-ди-дам.
Надо придумать слова.
Я тебя убью… я убью тебя… тебя убью я… тебя-я… рифма?
Почти. Моя песенка мне нравится.
Милая моя Летти!
Пишу тебе в совершеннейшем смятении, причиной которому – Бигсби. Он… Ох, Летти, я уж и не знаю, как начать свой рассказ, потому как все весьма запуталось.
Пожалуй, начну с чаепития. Оно состоялось, к великому моему неудовольствию. Бигсби появился с двумя букетами: для матушки и для меня. Стоит ли говорить, что цветы были весьма изысканны.
Мы пили чай, обсуждали новый роман так любимого матушкой Диккенса, и надо сказать, что Бигсби выказал удивительную тонкость суждений. Его взгляды поначалу показались мне возмутительными, но позже я поняла, что он если не прав, то весьма близок к правде.
Сам Бигсби вел себя весьма сдержанно и прилично, но не думай, что я сразу простила его за все.
На следующее утро нам с матушкой вновь доставили цветы.
И на следующее тоже.
Потом было приглашение посетить театр, и, конечно, матушка не устояла, хотя я всячески уговаривала ее отказаться. Но она все твердила про музыку… Она престранно себя ведет, должно быть, виной тому ее увлеченность месмеризмом и спиритуализмом, но речь не о ней, а о Бигсби.
Его любезность не вызывала во мне ничего, кроме подозрений в том, что он пытается столь хитрым способом достичь некоей ему одному ведомой цели. Я постановила себе не поддаваться и до вчерашнего вечера была холодна.
Честно говоря, изрядно в том мне помогала та ужасная женщина, которая то и дело встречалась на нашем пути. Она была и в театре, и позже – в парке. И потом еще, когда мы совершали променад. Она не пыталась приблизиться, но лишь смотрела, и мне становилось жутковато от ее взглядов.
Бигсби ее появление неизменно раздражало. Он скрывал чувства, но я все равно видела – его зеленые глаза темнеют, когда он злится.
Так вот, вчера, когда мы совершали очередную прогулку – здесь совершенно удивительные вечера, преисполненные тайной прелести, которую я не в силах передать словами, – он заговорил со мной не о книгах, не о театре, а о себе. Это было весьма дерзко и…
Он умолял о прощении, говоря, что желал лишь сыграть шутку, не зная, что та обернется такой трагедией. Он рассказал о собственном детстве, каковое было ужасным. Знала ли ты, что Бигсби рано осиротел? Что его воспитывал дядюшка, излишне строгий и равнодушный? И что именно эта строгость подтолкнула юного Бигсби на стезю порока? Он чувствовал себя одиноким и искал путь развеять это одиночество, а общество приняло его с прежней холодностью…
Умоляю тебя никому не рассказывать о том, о чем я тебе сейчас пишу. Та наша беседа с Бигсби ранила мою душу. Я готова была обливаться слезами, представляя, сколь невыносимой была его жизнь. И, конечно, готова простить ему все дурные шутки.
Он сказал, что лишь встреча со мной заставила его пересмотреть всю прошлую жизнь. Он пришел в ужас от того, каким был, и теперь всячески желает исправиться. Он не просит ни о чем, лишь о том, чтобы иногда видеть меня и беседовать со мной.
Разве могла я отказать в подобной малости?
Летти… Я не могу его винить за прошлое. Но и не знаю, как вести себя теперь. Матушка, на совет которой я рассчитывала, на все мои вопросы отвечает молчанием. Она все больше уходит в себя, и мне становится страшно…
Но скоро мы уезжаем.
Надеюсь, Бигсби отправится с нами.
Твоя подруга Брианна.
Дневник Патрика
15 июля 1854 года
Не скажу, что письмо Гринджера привело меня в ужас, но некоторые опасения все же возникли. Я все еще надеюсь, что безумие дядюшки Сэма – лишь совпадение. Завтра я отправляюсь в поместье, чтобы убедиться, что первый мой пациент – волкодав ирландской породы – пребывает в полном здравии.
Дневник Патрика
16 июля 1854 года
Волкодав издох три месяца тому назад. Вернее, был он застрелен, поскольку характер его испортился неимоверно. Пес, и до того агрессивный, будто бы сошел с ума и стал бросаться на всех и каждого.
Это еще одно совпадение?
Письма от миссис Эвелины все более странны. Прежде я списывал сей факт на эмоциональность, свойственную тонкой натуре, теперь же опасаюсь, что дела обстоят не лучшим образом.
Мне придется отправиться во Францию, чтобы убедиться во всем лично.
Возможно, я еще успею спасти ее.
Если все так, как я думаю… Я надеюсь на лучшее, но… можно повторить чудо. Не для всех, но для нее. И повторять столько, сколько сумею. Что же будет с прочими… не знаю. На все воля Божья. Я делал, что мог. Я получил, что имею. Я не стану биться в сожалениях, но попробую спасти миссис Эвелину.
Я должен.
Милая Летти!
Мы срочнейшим образом возвращаемся в Лондон. И Бигсби взялся сопровождать нас в этой поездке, что весьма любезно с его стороны. Я очень рада этой помощи. Матушкина болезнь вернулась в новом обличье. Я не нахожу себе покоя, укоряя за то, что пропустила первые признаки ее. Подобно предвестникам грозы, они были повсюду, но я оказалась слепа.
Бигсби обещает, что все наладится. У него много знакомств, и он использует все, чтобы помочь нам. Я так благодарна ему! Мне стыдно, что некогда я думала об этом человеке дурно.
Мы остановимся в лондонском доме Джорджа, и думаю, что в самом скором времени я отправлю тебе визитную карточку.
С надеждой на скорую встречу, твоя несчастная подруга Брианна.
Дневник Эвелины Фицжеральд
25 июля 1854 года
Мы едем. Едем и едем. Потом плывем. Качает. Волна накатывает на волну, и в шелесте их скрывается моя мелодия. Я готова слушать ее вечно.
Музыка прекрасна.
Моя душа кружится в танце.
Брианна тоже танцует. И зеленоглазый с нею. Хорошо. Оставили меня в покое. Мне нужен покой.
Во сне меня зовут иначе. Я в доме. Я иду… иду… Ступени скрипят.
Музыка манит. Манит – манит – манит. Наверху мой супруг. Я знаю. У меня нет мужа здесь, но есть там. Он не один.
Отвратительно смотреть на них. И больно. Но моя боль станет их болью. Нож в руке. Нож в спине. Так просто… так удивительно просто. Хрип. И руки в красном. Красные перчатки – очень красиво. И снова бью. И снова. Все должны умереть. И моя крошка. Она кричит… кричит…кричит, но никто не слышит. Меня не станет, кому ты будешь нужна?
Плохо.
Но музыка в моей голове требует действовать. Я действую.
Брианна с зеленоглазым на палубе. Тоже слушают, но волны.
Ко мне приходила женщина с черными волосами. Она много говорила. Кажется, о том, что Брианна должна отказать зеленоглазому. Зачем? Не знаю. Женщина объясняла, но я забыла.
Женщина придет еще.
Ей тоже нравятся красные перчатки.
Дневник Эвелины Фицжеральд
26 июля 1854 года
Шторм. Волны трутся друг о друга, скрипят. Слушать противно. И музыки почти нет.
Мы на якоре. За окном темно. И в корабле тоже. Брианна лежит. Ей дурно. А меня спасает тоска. Я скучаю по музыке… скучаю… А если она не вернется?
Я должна сделать что-то.
Я знаю что.
Спи, моя маленькая Брианна. Спи, засыпай. Ты так устала… Тебе нужно отдохнуть. Я спою колыбельную. Трам-пам-ти-ди-дам…
(Дописано позже.)
Она и вправду уснула. Крепко-крепко. Хорошо. Тихо. Плохо. Я верну свою музыку. Мне жаль. У меня есть нож для бумаг. И я знаю, где живет женщина с черными волосами.
Я умная.
Трам-пам-ти-ди-дам…
Тебя убью я.
Я убью тебя.
Я люблю тебя.
29 июля 1854 года.
Ежедневная газета «Дэйли-Сан»
Кровавая ревность испанки
Ужасная история случилась на борту благопристойного судна «Морская дева», совершавшего вояж вдоль побережья.
Тем утром капитан корабля мистер О. был разбужен вахтенным матросом. Он поспешил доложить о криках, что доносились из каюты первого класса, где проживала миссис Ф. со своей дочерью Б. Крики были столь ужасны, что сердце капитана похолодело, предчувствуя грядущую беду. Но действительность оказалась страшнее самых страшных его предположений.
Дверь каюты была открыта. Капитан вошел и увидел кровь на полу и на руках рыдающей женщины, которая прижимала к себе тело дочери. Многочисленные раны покрывали его. Девушка была мертва.
Ярость убийцы не знала границ. Две дюжины ран нанес он несчастной, оборвав нить юной жизни.
Корабельный врач констатировал смерть. Он же дал обезумевшей от горя матери сильнейшее лекарство, которое погрузило ее в долгий сон. Учиненное на месте расследование дало скорый и неожиданный результат. Орудие убийства со следами крови было обнаружено в каюте некой М., которая, конечно же, стала отрицать свою причастность к преступлению. Однако капитан проявил настойчивость.
Выяснилось, что до недавнего времени М. пребывала на содержании мистера Б., плывшего тем же кораблем. Но сей джентльмен, решив начать жизнь иную, более пристойную, порвал порочную связь, что вызвало гнев М., лишившейся покровителя.
Она не желала мириться с произошедшим и не единожды, по словам мистера Б., делала попытки встретиться с ним, а также угрожала смертью его юной невесте. Он не придал значения угрозам, сочтя их пустыми словами. Но в черном сердце испанки уже зрел план мести.
Той ночью она тайно проникла в каюту миссис Ф., где та спала, приняв свое обычное снотворное. Коварная М. взяла со стола нож для бумаг и, подойдя к спящей девушке, ударила ее в грудь.
– Умри же, разлучница! – воскликнула она, продолжая наносить удар за ударом.
И лишь когда ярость утихла, М. вернулась к себе и, как ни в чем не бывало, легла спать.
По словам капитана, несмотря на то что М. всячески отрицает причастность к убийству, улики против нее несомненны.
Нашим читателям остается лишь пожелать, чтобы суд, который состоится в самом ближайшем времени, приговорил убийцу к смерти, как она того заслуживает.
Дневник Патрика
30 июля 1854 года
Я опоздал.
Господь милосердный, спаси мою душу, но я опоздал. Я так спешил… я сделал заготовку. Она помогла бы… А теперь не уверен.
Брианна погибла.
Моя маленькая нежная Брианна погибла! Из-за него.
Ради чего мне жить?
Ради мести. Теперь я знаю, как поступить.
Друг мой Кэвин!
Я знаю, что тревожу тебя в твоем горестном уединении, но боль, испытываемая мною, дает мне право говорить. Ты винишь себя в случившемся, но, поверь, я не вижу за тобой вины. Не ты вложил нож в руки М., и не ты направил ее ненависть против Брианны.
Ты говорил мне, что лучше бы умер сам, и я неосторожно воскликнул, что ты прав, что так было бы и вправду лучше, но теперь жалею о тех словах.
Ты любил мою сестру. Ты был бы ей хорошим мужем. Но Господь постановил иначе.
Кэвин, твое затворничество не вернет тебе Брианну, как не вернет душевный покой.
Мне же снова нужна твоя помощь.
Речь пойдет о моей матушке, которую случившееся потрясло так, что она полностью утратила всякое понимание реальности. Кэвин, я не знаю, как мне поступить! Доктора, все, кого я приглашал, рекомендуют отправить матушку в лечебницу. Но я не смею обречь ее на подобное.
Пожалуйста, приезжай.
Твой друг Джордж.
Дневник Эвелины Фицжеральд
1 сентября 1854 года
Я пишу. Я пишу. Я пишу слова.
Буковки.
Музыка.
Руки красные. Перчатки. Красиво.
Трам-пам-ти-ди-дам… Трам-пам-ти-ди-дам… Трам-пам-ти-ди-дам…
Дневник Патрика
1 сентября 1854 года
Я не помню последних недель. Мои руки разодраны. Нос сломан, как если бы я дрался с кем-то. Одежда в грязи и воняет. Мне не знакомо место, в котором я оказался, но уродливого вида женщина уверяет, что я снял у нее комнаты. Где я? И что я делал?
У меня дюжина новых пластин. Я обнаружил их у постели. И каждая рождена камерой. Вот она, цела и невредима, ни царапины, ни пылинки. Ее единственный глаз смотрит на меня в ожидании новой жертвы.
Что я наделал?
Я ведь собирался поступить иначе. Я просто обезумел.
Это потому, что Брианна умерла! Из-за Бигсби, из-за Джорджа с его легкомысленностью.
Им я должен отомстить, а не этим несчастным, попавшимся под руку.
На дагерротипах лишь женщины. Двенадцать темноволосых узколицых дурных копий единственного любимого мною лица. Я пытался спасти ее? Но камера не воскресит мертвеца. Тогда что? Стирал любое напоминание о ней? Нет. Я не понимаю себя, но остановлю свое безумие.
Сегодня же я приведу себя в порядок, отпишусь мистеру Н. и улажу дела, а затем отправлюсь в поместье. Я знаю, как поступить с Джорджем и его другом.
Справедливость будет восстановлена.
Дневник Патрика
4 сентября 1854 года
Болезнь обессилила Джорджа. Он вяло поприветствовал меня и, не удосужившись скрыть раздражение, побрел к дому. Он истощен. Желтая кожа прилипла к черепу, обрисовав бугры и впадины, на подбородке и шее она собралась складками, образовав подобие индюшачьего зоба.
Шел Джордж медленно, боясь совершить ненароком резкое движение, каковое бы потревожило больное нутро. Одной рукой он опирался на трость, другой – на плечо ласкара самого отвратительного вида. Сухощавый и подвижный даже при отсутствии движения, он напоминал обезьяну в человеческом одеянии. Ласкар постоянно корчил гримасы, одна мерзостнее другой, но Джордж не замечал этого, как не замечал и запустения, воцарившегося в доме.
Прислуга исчезла. Взяла расчет? Была изгнана Джорджем? Не знаю. Кроме ласкара да неопрятной кухарки, в доме никого. Тем лучше. Мне также не нужны свидетели.
Я сам отнес багаж в комнаты и не успел запереть дверь, как внутрь просочился ласкар.
– Миста долго? – поинтересовался он. – Миста ехать назад. Хозяин не хотеть видеть миста.
И пчелиным жалом меж сомкнутых пальцев показался нож.
– Миста ехать, – повторил ласкар.
– Я останусь так долго, как захочу, – ответил я ему и извлек собственный нож. Мой дядя мог бы быть доволен: я изрядно отточил его науку, жалея лишь о том, что сам мастер мертв.
– Я останусь. А если ты будешь мешать мне, я тебя убью.
Он поверил мне, видать, сам убивал не раз, и потому понял, что моя угроза совсем не шуточна.
– А теперь проводи меня к миссис Эвелине.
Он кивнул и попятился, согнувшись едва ли не до самой земли.
– Миста идти. Миста за мной. Мисси болеть сильно-сильно.
Миссис Эвелина сидела у окна. Длинная белая рубашка делала ее похожей на привидение. Выражение лица ее было совершенно безумным, невозможным для человека.
Я спросил себя: кто виной тому, что я вижу? Я? Бигсби с его обезумевшей любовницей? Сама судьба? И что могу сделать я, кроме того, что собираюсь сделать?
– Я хочу перчатки, – сказала миссис Эвелина, глядя в окно. – Красные перчатки.
В ее комнате было несколько дюжин перчаток, все, как одна, яркого красного цвета. Видимо, Джордж поначалу пытался исполнить просьбу, надеясь, что обретение столь страстно желаемой вещи вернет матери разум.
– Красные перчатки очень красиво. Вот так.
Она подняла растопыренную пятерню и повертела ею.
– Мисси отдыхать, – сказал ласкар, неотступно следовавший за мной. – Мисси надо много отдых.
Я позволил увести себя лишь потому, что увиденное было чересчур тяжело. Вернувшись в свою комнату, я лег на пол, как делал в детстве, и стал думать. Я подарил ей два года жизни. Это же много? Это больше, чем отмерил Господь? И значит, я все сделал правильно.
Вечером я спустился в гостиную. Джордж сидел у камина и пялился в огонь. Ласкар, устроившись у его ног, как верная собака, держал опиумную трубку с длинным чубуком. Он подносил чубук к губам Джорджа, и тот хватал его жадно, как младенец материнскую грудь. Но сил кузену хватало лишь на один вдох, и губы разжимались, трубка выскальзывала в смуглые ладони ласкара.
– Миста спать, – сказал он мне шепотом. – Миста болеть.
Подали ужин, состоявший из комковатой овсяной каши, мясной подливы и дрянного вина. Я заставил себя есть. Мне нужны силы. На другом конце стола устроился ласкар. Пальцами он выбирал из подливы куски мяса, тщательно разжевывал, а потом разжеванное пропихивал в рот Джорджа. Тому оставалось лишь глотать.
– Миста уже все, – сказал ласкар мне, и, как почудилось, сказал печально.
Я, пожалуй, был согласен. Не язва, а рак пожирал Джорджа, но, глядя на его страдания, я не испытывал жалости.
Я дам ему жизнь.
Многоуважаемый Натаниэль Бигсби!
Обращение к Вам суть вынужденная мера, к которой меня сподвигло беспокойство за здоровье моего кузена Джорджа. Зная, что он является Вашим другом, спешу поставить Вас в известность, что состояние Джорджа, и без того печальное, с каждым днем ухудшается.
Болезнь обессилила его.
Полагаю, что в самом скором времени мой кузен и Ваш друг отойдет в лучший из миров. И если Ваша дружба не пустой звук для Вас, то исполните его просьбу: навестите Джорджа. Он желает говорить с Вами, но не имею чести знать, о чем.
Патрик Ф.
Дневник Патрика
13 сентября 1854 года
До последней минуты я сомневался, что Бигсби появится. Он не похож был на человека, для которого другие люди имеют хоть какое-то значение. В этом случае мне пришлось бы самому наведаться в гости. Но Бигсби избавил меня от этой необходимости.
Он появился так быстро, как смог. Мы поприветствовали друг друга кивками, давая понять, что больше не враги, но и друзьями станем вряд ли. Я проводил его в дом, к Джорджу, прочно пребывавшему в тенетах опиумных снов. И Бигсби, склонившись над кузеном, спросил:
– Давно он такой?
– С моего приезда. И почти постоянно.
Я испытал удовольствие, глядя на то, как исказилось благородное лицо Бигсби. Его трость опустилась на плечи ласкара.
– Ты… тебе было велено приглядывать за ним! – кричал Бигсби, нанося удар за ударом. Ласкар же сидел, лишь голову руками прикрыв, и скулил. – Я тебя с виселицы снял. Я тебя и отправлю…
То, что случилось дальше, я полагаю знаком судьбы. Ласкар, ловкий, как змея, вывернулся и бросился под ноги Бигсби. Смуглая рука лишь коснулась нарядного сюртука, как по нему стало расплываться кровавое пятно. Бигсби охнул и выпустил трость, а ласкар, корча мерзостные гримасы, прошипел что-то на своем, индийском, должно быть, ругательство.
– Д-держи его… Д-держи… – бормотал Бигсби, зажимая рану рукой.
Но я не стал. Пусть ласкар бежит. Теперь смерть Бигсби не вызовет подозрения.
Я перенес раненого в ближайшую из комнат и, уложив на кровать, сам перевязал рану.
– В-врача… пошли за…
– Уже послал, – солгал я.
Он был обречен и знал это. Он не желал умирать в одиночестве, а потому просил меня не уходить. И я не ушел, лишь вышел за своей камерой.
– З-зачем? – спросил Бигсби, уже белый от кровопотери.
– На память.
– Ты с-странный. Всегда был. Я отговаривал Джорджа. Тогда. Не злись на него. Он пытался мне подражать. Мне приятно было. Я хотел, чтобы он подражал. Это как брат. У меня братьев не было. Он хороший. Только не умный. И я не умный, – Бигсби спешил говорить, словно опасаясь, что тот, кто свыше, оборвет нить его никчемной жизни.
Оборвет, но не раньше, чем я сделаю снимок.
– Твой аппарат стар. Есть новые. Лучше. С одной экспозиции много оттисков. Столько, сколько захочешь.
– Я знаю, – ответил я ему.
Моя камера особенная. Она будет старой, но вряд ли – устаревшей.
– Я заберу твою жизнь, – сказал я Бигсби, уж не знаю, почему. Возможно, я устал молчать столь долгое время. – Там, где я жил, была резервация, а в ней – индейцы. Их мало осталось, и с каждым годом становилось все меньше. Кого это печалило? Никого. Индейцы – дикари. Только кое о чем они знали побольше нас. Например, о том, как срисовать душу человека, или его витальную силу, если так понятнее. Перенести на материю. А с материи – передать другому человеку. Седой Медведь научил моего отца отбирать жизнь, таковы были условия сделки. Но мне он дал вторую половину секрета, и я соединил обе.
Бигсби слушал меня, не спуская взгляда с камеры.
– Одна беда, что жизни этой хватает года на два… но это же лучше, чем ничего?
Я думал, что он станет умолять меня о пощаде, о том, чтобы я забрал жизнь Джорджа, который сам уже почти мертв, но вместо этого Бигсби закрыл глаза и сказал:
– Хорошо.
– Что хорошо?
– Ты заберешь мою жизнь и отдашь ее Джорджу. Два года – это много… Я и двух часов не протяну. А так… Передай ему, что мне жаль. Я и вправду любил Брианну. И если хоть так помогу, то… давай, пока я еще жив. Не тяни.
Я исполнил его желание.
Дневник Патрика
14 сентября 1854 года
Джордж спит. Не знаю, излечится ли он от опиумной зависимости или лишь от рака, но лицо его спокойно.
Тело Бигсби забрали. Полиция ищет ласкара, подробное описание которого я дал. Кажется, они не сомневаются в его виновности, как и в том, что причиной беды стала неосмотрительность Бигсби. Его репутация работает на меня.
Это хорошо.
Сегодня я сделаю последнее из того, что должен. Я спасу миссис Эвелину.
Дневник Эвелины Фицжеральд
15 сентября 1854 года
Я проснулась. Я видела бесконечно долгий сон, но сегодня наконец-то сумела отринуть его.
В моей комнате грязно. И горничная пропала. Еще кто-то писал в моем дневнике. Почерк не мой. Конечно же, я ведь спала. Как я могла писать?
Утром заглянул Патрик. Я спросила его про Брианну, но он ответил лишь, что я очень долго болела. Не помню этого. Должно быть, тот сон и был порожден болезнью.
(Дописано позже.)
Приходил Джордж.
Он очень плохо выглядит, хотя уверяет, будто бы теперь ему лучше, чем вчера. Он рассказал про Брианну. Он лжет. Я не могла забыть о подобном.
Или нет?
Джордж уверяет, что нервное потрясение и стало причиной моей болезни. Так ли это?
Дневник Эвелины Фицжеральд
16 сентября 1854 года
Начала читать дневник. Почерк отвратительный. Каждое слово приходится разбирать по буквам, но я читаю. Джордж не прав. Я обезумела до убийства.
(Дописано позже.)
Они ошиблись! Это сделала я!
Господь да помилует душу мою…
Дневник Эвелины Фицжеральд
21 сентября 1854 года
Последние дни были ужасны. Лучше бы я оставалась в безумии. Я ненавижу себя со всей силой, но ненависть эта беззуба. Что мне делать?
Раскаяние мое глубоко, но разве оно вернет Брианну?
Я вижу для себя лишь один выход. Господь да смилуется над грешной душой моей. Но она заслужила те вечные муки, на которые я обреку ее.
Назад: Часть 3 Кадры памяти
Дальше: Часть 5 Точка фокуса