Книга: Браслет из города ацтеков. Готический ангел (сборник)
Назад: Василиса
Дальше: Матвей

Василиса

И на этом обо мне забыли. До следующего дня, когда на Динкин телефон позвонил Колька:
– Привет, рыжая-бесстыжая, где тебя черти носят? Неужто любовника завела? Я тут стою под дверьми, мерзну… дождь, между прочим, идет. И времени в обрез.
Колька! Я совершенно забыла про Кольку! Он специально приехал… а я… я продала картины, и теперь получается, что ехал Колька зря.
Он обрадуется, узнав, что не нужно больше быть вежливым и милосердным, покупая мою мазню, не нужно больше заботиться о бывшей любовнице и почти что невесте, которой в кои-то веки повезло. И в ресторан я пойду с легкой душой, и может быть, тоже выпью терпкого красного вина с привкусом корицы и черной смородины.
И впервые не стану думать о картинах в багажнике.
– Прости, пожалуйста, я скоро приеду! Только не уезжай! – Мне вдруг так захотелось поделиться радостью именно с ним, с человеком, который меня поддерживал, пусть и не любил, как прежде.
– Дура, – заявила Динка, отбирая телефон. – Если ты к нему поедешь, будешь полной дурой!
Наверное, она права, но как мне бросить Кольку? Он же специально ради меня ехал. И ждал. И мерз.
– Я замерз, – капризно заявил Колька, сунув мне розу, грустную, подмерзшую и укутанную в прозрачный целлофановый саван. – Ты б хоть предупредила! А в кафешке вашей не чай – дерьмо полное.
– Прости, – поднявшись на цыпочки, я поцеловала Кольку. Сама. Пусть и в щеку, в знакомую, родную, колючую щеку. А Колька отстранился.
– Ты прости, Васёнок, я ненадолго…
– Но ведь зайдешь?
– Зайду.
Разуваться не стал, раздеваться тоже, только куртку расстегнул. Спешит, значит… куда? Или точнее было бы спросить: к кому? Когда-то Колька спешил ко мне, когда-то у нас была любовь, и мне завидовали. Красив, галантен и талантлив ко всему… роковой брюнет из дамских романов, непременно благородный и обязательно страстный.
– Ну? – Костик оглянулся. – Где?
– Я здесь. Чай будешь? – не хочу отпускать. Всякий раз, когда его вижу, то, что много лет назад умерло и истлело под грузом иных воспоминаний, вдруг просыпается.
Осень. Прогулки под дождем, букет из мокрых листьев и мокрые же губы, настойчивые, наглые, родные. Холодные ладони и тело, дрожью отзывающееся на прикосновения. Заснуть в его руках, проснуться и разглядывать лицо, ловить оттенки настроения, быть рядом…
Быть вовне. В одночасье, жестоко и больно. Прости, но я больше не могу тебя любить… прости, но, наверное, с выставкой была плохая идея, я хотел сделать тебе приятное, в память о… о том, о чем я предпочитаю молчать. И Колька не заговаривает. Только появляется раз в полгода, покупает картины, продлевая тем самым мое никчемное существование.
– Чай? Ну если быстро. – Он все-таки скинул куртку. Изменился, раньше я как-то не замечала изменений, а тут вдруг обратила внимание: в черных волосах блестит седина, ему идет, и очки в тонкой оправе тоже, и морщины, и даже некоторая тяжеловесность, появившаяся в фигуре, придает своеобразное очарование.
– Динка как? – поинтересовался Колька. – Желчью не захлебнулась еще?
– Да нет.
– Замечательный ответ. И да, и нет, и думай, что хочешь. А ты как? Замуж не собралась пока?
– Нет. А ты?
Он вдруг смутился, отставил чашку и признался:
– А я да.
Да. Это значит замуж, это значит невеста в белом платье, облако фаты, цветы и музыка, гости, шампанское, веселье, счастье…
– Все равно узнаешь, статья вот-вот выйдет. – Колька смотрел в сторону, на портрет, единственное полотно, которое я не продам ни при каких обстоятельствах. Это его подарок, немного неумелый, немного неуместный с учетом наших нынешних отношений и Колькиной грядущей свадьбы, немного наивный. Безумно дорогой.
– И кто она? – Голос дрожит, а девушка на портрете улыбается, у нее рыжие волосы и мои черты лица, но она, в отличие от меня, навеки счастлива.
– Анастасия Урц, – ответил Колька. – Слышала, наверное?
Слышала, кто о ней не слышал. Гламурная блондинка, дорогая и богатая одновременно, волшебное создание иного мира, о котором я могу лишь читать. И завидовать.
– Ну… вроде как все. – Колька поднялся. – Так где картины-то? Или ты не упаковала? Васёнок, ну нельзя быть такой безответственной, давай скоренько, у меня времени мало.
– Нету картин.
– Не дури. – Колька вытащил обычный конверт. – Я понимаю, что тебе неприятно, но это же еще не повод… тебе деньги нужны.
– Уже не нужны. Я картины продала.
– Что ты сделала?!
– Продала, Коль. Я вчера продала картины. Все, которые были. Я бы сказала, забыла просто, что ты приедешь, а так бы позвонила… ты извини, что ехать пришлось… но я не знала, что так выйдет.
– Идиотка! – Он смял конверт. – Стерва! Тебе донесли, и ты назло решила?
Он был ужасен, Господи, никогда не видела Кольку таким, никогда не слышала, чтобы он повышал голос, а чтобы так орать…
– Возомнила о себе… да я… звони!
– Кому?
– Тому, кому продала! Скажи, что отменяется. – Колька плюхнулся на табурет и конверт на стол швырнул. – Давай, быстро, Вась, я не шучу!
– Нельзя отменить.
– Тебе мало? Ты бы сказала. Вдвое хватит? По триста баксов за штуку?
– Три тысячи. Я продала их за три тысячи. Каждую.
– Ты – тварь, Васька, – тихо сказал Колька, поднимаясь. Руки у него дрожали, сильно, и куртку надеть получилось не сразу, и конверт, который он все-таки забрал, дважды выпадал из неловких пальцев. – Какая же ты неблагодарная хитрая тварь… выехала… я тебя столько лет содержал, а ты… при первом же удобном случае кинула… да чтоб тебе подавиться картинами твоими!
От Кольки остался недопитый чай, черная перчатка, оброненная случайно, и горькая-горькая обида. Разве я заслужила? А девушка на портрете продолжала улыбаться. Пускай, она не настоящая – нарисованная, ей можно.

 

– Я устал ждать. – Сергей Ольховский больше не казался выздоравливающим. Солнечный свет, пробивавшийся внутрь комнаты, скользил по изможденному лицу, подчеркивая болезненную желтизну кожи, лихорадочный блеск в глазах и мелкие морщинки, которых вчера еще не было.
– Не поверите, до чего тяжело… а смерть не идет, только жарко становится. Или холодно. А потом снова жарко. На груди точно могильная плита… хотя, чего уж тут, не будет у меня плиты, некому ставить. – Он попробовал улыбнуться. – Этот-то, наследничек, поскупится. Мать моя померла… больше никого не было. Зароют в овражке, с нищими, да и то ладно. Богу ведь все равно? Бог, он правду видит?
– Наверное. – Сидеть спиной к окну было неуютно, сквознячком тянуло, да так, признаться, крепко тянуло, что и жилет, собственноручно Антониной Федосеевной связанный, не спасал.
– Должна же справедливость быть… хотя бы на небе. А они ведь помирились.
– Вы о Наталье Григорьевне и Савелии Дмитриевиче? – Шумский решил, что пересядет, оно конечно, с другого места не так сподручно за Ольховским следить, однако же собственное здоровье заботы требует.
– О них. Я ведь предупреждал ее… пытался предупредить, а она, глупая, любила. Смешно, правда? Я ее любил, она – его, а он – никого. Урод… в ад душу его… Наташенька, она же наивная была. Когда помирились? К середине весны, снега-то почти не осталось, а вот грязи, грязи много было. Пришли вдвоем откуда-то… следы на паркете, желтая глина, точно с кладбища принесенная. И Прасковья так сказала… сплетница.
Ольховский взял передышку. Все ж таки демонического складу личность, горячий, искренний, сам-то на страницы пиесы просится, и собою хорош… дивный персонаж выйдет, яркий, не то что с Прасковьи или Никанора Андреевича – вот уж верно, мелкие людишки, если чем и примечательные, то серостью своей. Решился б кто из них за любовь потерянную бороться и, паче того, с убийцею дуэлировать? Навряд ли.
Нет, в пьеске-то иначе представить надо, к примеру, Прасковью роковой красавицей, чтоб навроде испанки Кармен, а самого Ижицына распутником и ревнивцем к тому ж, но тоже красивым, как же оно, если некрасивый, распутничать?
– Бежать ведь предлагал… а она сына бросать не желала. К чему ребенок? Другие были б, да и опасно, ее б Ижицын, может, и отпустил, а наследника – навряд ли. – Теперь Ольховский говорил глухо, и чудилось, что почти видно, как тяжко бухает в груди сердце, разгоняя по жилам кровь, как сипят, глотая влажный теплый воздух, легкие да горит огнем сквозная рана.
– И что теперь с наследником этим? Кому он нужен? Новый есть, зубастенький… вцепится в имущество, а мальчишку в сторону… в приют. Сама виновата, ушла б со мной, ничего б не случилось, а сын ее графом стал бы… – С приоткрытых губ Сергея выползла нитка слюны, розовой, подкрашенной кровью, скатилась на подушку и расплылась по ней винным пятном. – Вы пугните его… Никанора… властью своей… пусть не обижает мальчишку, хоть как-то долг вернуть.
– Какой долг? – осторожно поинтересовался Шумский. Оно, конечно, дознаться не дознаешься, вон у допрашиваемого глаза-то закрылись, сейчас снова или заснет, или в беспамятство впадет, или – что и вовсе неприятственно – помереть изволит. Нет, пока дышит, пока говорит, надобно вытянуть всю информацию-с, а с милосердием – оно и попозже помилосердствуется, после допросу.
– Обыкновенный. У всех есть долги, а чем я хуже. – Против опасений пока Ольховский держался. И даже будто бы говорить четче стал. – Ижицын был должен своей первой супруге за предательство… та – карлице за заботу… карлица – Наталье за то, что с дома не гнала… Наталья – сыну, которого родила и бросила… сын… сын ее – мне, потому как ижицынский, а не мой… а я, выходит, Ижицыну, за то, что убил.
Вот же престранные слова, и так поверни, и так – а смыслу в них все одно ни на грош, оно и ясно, натура у Ольховского такая, что и перед смертью покрасоваться охота, чтоб не просто взять да уйти, а с какою-нибудь загадкою. Вот к слову о загадках.
– Так когда вы узнали о тайне Савелия Дмитриевича?
– О жене его? – переспросил Ольховский. – А после Катерининой смерти, когда вместе с Ульяною и Ижицын исчезать начал. Вроде бы в доме, ан нет, нету его… Я сразу смекнул, где искать. Следил. Выследил. Там шкаф стоял, большой, красивый, только не к месту как-то шкаф в коридоре, а оказалось – он в тайную комнату вел.
– Бывали там?
– Бывал. Подгадал, когда карлица с Ижицыным вышли, погодил немного… только в саму комнату зайти не вышло. Точнее, их там две было… две… или одна, перегородкою разделенная… а в перегородке – оконце с решеткой. И ведьма… бросилась… кулаками по дереву била, кричала… плюнула в лицо. Воняла… меня едва не вырвало прямо там… в первый раз убежал.
Он снова начал задыхаться, но продолжал рассказывать:
– Потом вернулся… на следующий день… и еще позже. Я не знал, кто она… видел – сумасшедшая. Опасная… к ней только Ульяна и решалась заходить… А потом я нашел его дневник и узнал… все узнал. Понимаете, второе венчание незаконно, Наташин брак – насмешка, а сын – незаконнорожденный, она сама не имеет прав… ни на что не имеет прав. Ижицын жил отшельником, чтоб не столкнуться ненароком с кем-нибудь, кто Марию знал…
– И где записи эти?
– Записи? – У Ольховского нервно дернулся левый глаз. – Не знаю. Не помню. Я ж только прочел и на место… на место положил… а он перепрятал. Мразь. Сволочь.

 

– Больной человек, – покачал головой Никанор Андреевич, он прохаживался по кухне с видом обеспокоенным и несколько растерянным. – Конечно, господин Ольховский ввиду сложившейся ситуации заслуживает милосердия-с, однако его слова… бесстыдны. И неразумны.
Потянувши за ручку, ижицынский племянник открыл створки огромного шкафа и заглянул внутрь. Худая шея вытянулась, высунулась из белого воротничка, а серый шнурок, на котором до сих пор висели очочки, съехал на левое плечо.
– Сахар… фунтов пять. Какое расточительство. И мука! Вы только поглядите, в каком состоянии они продукты хранят-с! Ее ж мыши поесть могут! – шея покраснела. – Безобразие! И с Ольховским тоже! Коль уж вздумал помирать в моем-с доме, то изволил бы относиться к дядиной памяти с причитающимся почтением! Отвратительно!
– У него горячка, за слова не отвечает, – Шумский отодвинулся от шкафа, не хватало еще мукой обсыпаться или мышь увидеть. К стыду своему, Егор Емельянович мышей боялся, о чем, правда, предпочитал молчать – а то несолидно ведь.
– Я про иное! Гляньте, прогрызли-с, прогрызли мешок! Или гвоздиком сцарапнули, а мука-то сыплется. Прямые убытки от такой безалаберности… и Наталья Григорьевна хороша, совсем за прислугою не следила. Что ж до Ольховского, милостивый Егор Емельянович, то оно, конечно, верно-с, на болезнь многое списать можно было б, да только когда он дядю моего на дуэль эту мальчишескую вызывал-с, то вполне себе в здравии пребывал-с.
– И то верно.
Никанор Андреевич отряхнул ладони, обтер их полотенчиком и, вытянувши из шкафа шуфляду, принялся перебирать содержимое.
– Базилик… мята… полынь? К чему она тут? Укроп сушеный, шафран… перец… какой, однако, беспорядок. Да, Егор Емельянович, хотелось бы по иному поводу словом перемолвиться. Вопрос деликатный-с, весьма деликатный-с… по поводу духовной дядиной. – Ухвативши двумя пальцами грязного вида мешочек, Никанор Андреевич осторожно поднес его к носу, понюхал, скривился и отставил в сторону. – Лимонник, дурная трава… так вот, касаемо вопроса моего-с, дядя, сколь полагаю, осознавал некоторую неоднозначность вопроса законнорожденности его с Натальей Григорьевной сына, который теперь оказался на моем попечении…
Белые костлявые пальчики ижицынского племянника шустро ворошили травы, разворачивая кулечки, щупая содержимое, отламывая, разминая, наполняя опустевшую и холодную кухню смесью резких ароматов.
– Дядя все имущество свое мальчику завещал. – На лице Никанора Андреевича не отражалось ничего, кроме крайней внимательности, как будто он был премного увлечен именно перебиранием трав и ничем иным. – Не могу не оценить поступка столь разумного, но в то же время снова возникает некоторая неоднозначность.
– Какая же? – Шумский оперся на массивный стол, словно бы разделявший кухню напополам. Стол был новый, видать, специально для дому на заказ сделанный, черное дерево блестело, кое-где, правда, блеск этот поистратился, повывелся пятнами да царапинами, ну да все одно красивая вещь. Солидная.
– А то, что Олег Савельевич, изволю заметить, юн и к решению имущественных вопросов не способен совершенно. Оставь дела управляющему, так он вмиг растратит-с. Опекунство же мое позволит избежать подобного расклада… Так хотел вот у вас совета испросить-с по поводу опекунства, на которое желаю бумаги составить, чтоб по закону-с все. Не порекомендуете ли мне человека доверенного, и чтоб со связями? Я готов за работу вознаградить, в разумных пределах-с… да, в разумных.
Он поднялся с пола, подхвативши веник, смел в кучу раскрошенные травы, собрал на совок и, отворив заслонку, высыпал в черное печное нутро.
– Не люблю, знаете ли, беспорядка-с. А что до ребенка-с, то я – человек разумный-с, как успели убедиться, подрастет – учиться отправлю… прослежу за тем, чтоб дурная дядина наследственность компенсировалась, – Никанор Андреевич ввернул напоследок незнакомое слово. – И хватка деловая у меня есть-с… так что окажите милость, поспособствуйте-с.

 

Ижицын С.Д. Дневник
Я счастлив. Я абсолютно счастливый человек, тянет воскликнуть: «Остановись, мгновенье!»
Назад: Василиса
Дальше: Матвей