Книга: Музыкальная шкатулка Анны Монс. Медальон льва и солнца (сборник)
Назад: Семен
Дальше: Никита

Марта

Я проснулась от стука в окно и головной боли. Ледяные тиски сжимали череп, и тот, наливаясь холодом, грозил треснуть. На затылке, наверное, или на висках? Говорят, там кости тонкие, а значит, там и треснет. Думалось об этом лениво и совсем без страха.
А стук повторился. И еще раз. Надо встать.
Нельзя вставать, шевелиться тоже, иначе тиски сожмутся, и я умру. Насовсем. От обиды я заплакала. Не хочу умирать, тем более так, в одиночестве… вообще никак не хочу.
– Марта? Марта, что с тобой? – Руки легли на голову. Горячие. Жесткие. Назойливые. Гладят, ощупывают, царапают кожу. – Марта, ну отзовись, ну не пугай меня, пожалуйста! Да, я дурак. И скотина. И вообще во всем виноват, только не знаю, в чем конкретно, но точно виноват. Согласен. Только скажи что-нибудь. И глаза открой. Посмотри на меня, пожалуйста…
– Жуков. – Глаза я открыла, и сразу зажмурилась, и снова открыла. Темно. И физиономия Жукова нависает белым пятном. На привидение он похож. – Жуков, уйди.
– Не-а. – Он облегченно выдохнул и, достав из кармана мятый платок, принялся вытирать слезы. – Не уйду. Теперь точно не уйду. Ты же плачешь. Как мне уйти, когда ты тут лежишь и плачешь? Где болит?
Везде. Шея, плечи, руки, спина. Но признаваться в этом почему-то стыдно.
– Я свет включу? Ночник? Выдержишь? А то ж ни черта не видно.
Выдержу, хотя свет, приглушенный и мягкий, вызывает тошноту. А раньше, кажется, не тошнило. Значит, обострение, значит, времени почти не осталось. Зато мертвым больно не бывает. А мне очень-очень больно.
– Господи, да ты же белая вся. – Жуков гладит лицо. – Ничего, сейчас… сейчас все пройдет… таблетки есть какие-нибудь? Анальгин или еще что? Где лежит?
– В сумочке, белой. Там, на столе. Прихожая.
Я сама должна была додуматься до лекарства, но лежала и плакала. Хотя какая разница, если сил подняться нет? Жуков бегом кинулся за сумочкой, принес ее и, расстегнув замок, вывалил содержимое на пол. Что-то звякнуло, что-то глухо стукнуло, зашуршало, покатилось.
– Это? – Перед самым носом возник прозрачный флакон с розовыми кругляшами. – Сколько? Одна? Две?
– Две. Наверное.
Лекарство приторно-сладкое, и вода тоже, а от Никиты пахнет карамелью. Он, сидя рядом, внимательно, настороженно вглядывается в меня, а я смотрю на него, сама не знаю зачем.
Обиды больше нет. Злости тоже. Как на него, такого растрепанного-растерянного, злиться? Да и зачем? Мне все равно уходить, жаль, что нельзя остаться, мне он нравится. Никто никогда не нравился мне так, как Никита Жуков.
Боль постепенно отступает, почему-то скатываясь с головы в пальцы, которые немеют, становятся непослушными, будто кукольными. Жуков гладит руку, а прикосновений его я не чувствую. Такая вот анестезия.
– Ты уедешь отсюда. Завтра же. – Он сжимает ладонь, потом, развернув, проводит большим пальцем по линии жизни. На ладони длинная, а на самом деле… – Опять плохо? Врача? «Скорую»?
Нет, уже не плохо, во всяком случае, боли нет. Только страх. И ощущение, что я не успеваю. Чего? Наверное, дожить. От слез щиплет глаза и закладывает нос. Теперь я, наверное, на чудовище похожа, а Жуков обнимает, берет на руки и, прижав к себе (все-таки карамелью от него пахнет, мятной), шепчет, что нужно уехать, тогда все прекратится. Больно не будет.
Правильно, скоро уже.
Я рассказываю ему все, понимая, что не должна, не стоит переваливать на других собственные проблемы. Но сейчас мне хочется быть слабой и беспомощной, и чтобы кто-нибудь решил все за меня. И успокоил, сказав, что на самом деле все совсем не так плохо.
– Погоди. – Жуков отстранился и, подняв пальцами подбородок, заглянул мне в глаза. – Ты хочешь сказать, что умирать сюда приехала?
– Привыкать к мысли о том, что придется умереть. – Неубедительные слова, лживые. Разве к этому можно привыкнуть?
– Нет, Марта, ты… и ты вот так взяла и поверила? – Он хмурится, светлые брови подымаются вверх, глаза темнеют. – Вот тебе сказали – жить осталось три месяца, и ты поверила?
– А не надо было?
– Марта, солнце мое, ты… ты я не знаю кто! – Жуков злится. – Какой-то тип… да пусть он хоть трижды, четырежды профессор, говорит, что ты – труп. И ласково советует убраться подальше, чтоб подохнуть в тиши и спокойствии? И местечко советует… соответствующее.
Он на мгновенье замолкает, выражение его лица становится задумчивым и даже печальным.
– Вот скоты, – наконец выдает Жуков и спешит объяснить: – Послушай, я, конечно, не спец, я вообще мало рублю в медицине, только… короче, никто никогда не ставит таких диагнозов за просто так, тем более в частных клиниках. Ну на хрена им такая ответственность? А вдруг ошибочка?
– Это очень дорогая клиника.
– Ну ясен пень, что недешевая. Но, по-любому, с первого раза тебе ничего б не сказали, скорее всего, отправили бы на дополнительное обследование, к какому-нибудь спецу по этим вопросам. Марта, я и вправду тупой, но твой врач, он кто?
– Просто врач.
– Просто врачей не существует. – Жуков, посадив меня на диван, по привычке устраивается на полу, скрещивает ноги и, положив руку на колено, начинает загибать пальцы. – Терапевт, стоматолог, уролог, гинеколог, хирург… да нету специальности такой – «просто врач». Ты к нему раньше лечиться ходила?
– Да.
– С чем?
– Ну… простыла, а мне посоветовали. Он хороший дядька, – последнее говорю уже с явным сомнением, потому что Жуков прав. Господи, да почему я сама не додумалась до вещей столь явных, столь очевидных? Просто врач…
– Значит, скорее всего, терапевт. И хочешь сказать, что он такой крутой терапевт, что опухоль увидел? И без дополнительных этих, ну… консультаций сам с диагнозом определился? Да он просто обязан был тебя к кому-нибудь отправить! Там же анализов куча всяких… я как-то тоже попал… ну, случайно. – Он вдруг густо покраснел и, махнув рукой, признался: – Водки как-то купили паленой, ну и очухался в больничке. Так я думал, они меня этими анализами в могилу сведут. А это ж просто, это ж часто бывает, ну, отравление. У тебя же по-серьезному все.
Были анализы, я еще раздражалась, что их так много, а Викентий Павлович на вопросы не отвечал, мило улыбаясь, говорил одно: надо. И я верила, подчиняясь этой непонятной необходимости, и потом тоже верила. А выходит…
– Ты же умная, Марта, ты же… ты же могла к другому врачу пойти, к третьему, а ты взяла и… – Жуков потряс головой. – Ладно, извини, разошелся, я не на тебя злюсь, а на них. Ты испугалась, да? Я бы тоже испугался. Я вообще страшный трус, только никому не говори, ладно? И вообще со стороны легко говорить, а если б самому такое услышать, то…
– Не оправдывайся.
Головная боль прошла, тошнота тоже, осталось легкое головокружение, но ничего, с ним я справлюсь. Встать надо, нет, сначала сесть, потом встать, пойти в ванную и умыться.
– Я не оправдываюсь, я думаю. И знаешь, вот как-то… интересно думается.
– О чем?
Жуков не ответил, загадочно улыбнулся и, подмигнув, сказал:
– Эх, Марта, до чего же странен этот мир…
Из зеркала в ванной на меня смотрела старая женщина. Больные светлые глаза, мятые губы, морщины… я не знакома с ней. Я не хочу быть похожей на нее.
Холодная вода, мыло с едким химическим запахом земляники, жесткое полотенце. И трусливое желание не выходить отсюда. Но раздался стук в дверь, и Жуков заботливо поинтересовался:
– С тобою все в порядке?
Почти.
– Марта, выходи! Поговорить надо, серьезно.
– Минуту. – Еще один взгляд в зеркало. Немного лучше, но все же от меня прежней почти ничего и не осталось. Ну и пусть, главное, если Жуков прав, то у меня есть еще шанс.
Жуков ждал за дверью, прислонившись к стене.
– Ну? Вот, так лучше, так ты на себя похожа. Слушай, а ведь хорошо, что я пришел… тебя за ужином не было, я подумал, ты злишься. Ну, из-за дурочки той. Она ногу подвернула, а я мимо шел, не бросать же. Ты бы знала, какая она тяжелая, а еще болтливая. Нет, честное слово, у меня с ней ничего… она мне даже не нравится, особенно после сегодняшнего. Знаешь, как плечи болят?
Он говорил нарочито бодро, но при этом не сводил с меня внимательного, настороженного взгляда. Болтун и шут.
– Жуков, а ты как сюда попал?
– Через окно. Я постучал, а никто не отвечает. Я еще постучал и в другое тоже, а тебя нету. Я вообще уходить собирался, а потом решил – какого черта? Если гуляешь, то подожду. Ну и дом обошел, так, на всякий случай, а там окно открыто, я и влез… – Он радостно улыбнулся. – Удачно вышло.
– Удачно, – с этим сложно не согласиться.
– Так, – Жуков вдруг посерьезнел. – Давай для начала ты пойдешь, ляжешь в кроватку, а я тебе расскажу, что надумал. То есть придумал. Ну в общем, сама сообразишь. Да, ночевать я тут буду, на всякий случай, а то мало ли что…
Я не возражала. Более того, я была рада, что не придется оставаться в пустоте и тишине, наедине с надеждой, нечаянной и очень хрупкой.
Ночник – желтый шар электрической лампочки в белой сетке бумажного абажура. Скользкое покрывало. Свежее, остро пахнущее цветочной отдушкой белье и мягкий плед с легким, пыльно-лавандовым ароматом. Круглый столик с фарфоровой пастушкой, овальным зеркальцем и вазой синего стекла, в которой медленно погибала роза. Низкое кресло, подтянутое Жуковым к самой кровати. В кресле он и сидел, вытянув ноги, скинув сандалии, которые тут же запихнул под кресло.
– Слушай, у тебя поесть ничего нету? – поинтересовался Никита и ступней одной ноги почесал другую. – А то за ужином не хотелось как-то, а теперь вот…
– В холодильнике посмотри.
– А ты будешь?
– Ну… не хочется.
– Будешь, – заключил Жуков и вышел. Вернулся он через некоторое время с подносом, который поставил на столик, едва не смахнув на пол пастушку. И вазу перевернул, та упала, покатилась, разливая воду.
– Извини, – без тени сожаления сказал Никита, кое-как ладонью смахивая воду на пол. – Откуда цветы?
– От поклонника.
– От мента, что ли? Ну да, конечно, он-то на машине был, мог бы вообще-то подбросить, а то сел, дорожку показал, сказал, валите, гражданин Жуков, прямо, никуда не сворачивая, и будет вам счастье. Я и повалил, пришел к реке, сел на бережку и думаю… чего, думаю, мне в пансионат возвращаться, если мне, наоборот, в деревню надо.
– Зачем?
Он пожал плечами.
– Ну как зачем, дом поглядеть. Ты какой сок будешь: апельсиновый или мультифрукт? – Он потряс пачки, потом ощупал каждую, осмотрел, поднеся к самой лампе и, отставив одну, заключил: – Апельсиновый. Вроде герметичность не нарушена, значит, отравиться не должны. Печенье… магазинное, запечатанное, значит, тоже можно.
– Ты чего?
– Я? – он не улыбался. – Ничего. Просто как-то подумалось вот, что едой травить самое оно… А вообще и раньше сообразить мог. Торможу… нет, ну честно, торможу! Если и сыпать чего, то за ужином…
 – Калягина, Калягина… – Елена Павловна покачала головой, и мне снова стало стыдно. В душном кабинете воняло «Красной Москвой» и черемухой. – Как же ты, Калягина…
Елена Павловна запнулась, вздохнула и, сняв очки, отложила их в сторону. Лицо ее стало словно бы моложе, тоньше, как-то беззащитнее, и глаза совсем не строгие, наоборот, уставшие, погасшие в черных рамочках ресниц. Тушь с комочками, все та же, вечная, несмываемая, – «Ленинград». А в Москве французскую достать можно или даже итальянскую «Pupa».
 – Извини, Басенька, что так… моя вина. Но кто мог подумать, такой человек известный… заслуженный…
 – И народный, – добавила я. Запах черемухи кружил голову, а ветер за окном – белые лепестки.
 – Народный, – тихо повторила Елена Павловна. – И что нам теперь делать?
Вот этого я как раз и не знала.
Мы пили чай. Начищенный до блеска самовар с причудливо изогнутыми ручками, крышкой-короной и краником, который чуть подтекает, поэтому Елена Павловна поставила под него чашку. Шлеп-шлеп-шлеп… капля за каплей разбивается и наполняет фарфор мутноватой водой.
Блюдо с сушками и пряниками, пирог – это Зоя Михайловна принесла, и варенье от Веры Андреевны, и внимательно-любопытные, сочувствующие взгляды.
 – И что? Вот так взяли и выставили? – Зоя Михайловна хмурится: морщины паутиной прилипли к коже, стереть бы, и брови подровнять, а то левая чуть выше правой. – Как кутенка, значит? Попользовались и в кусты?
Редкие чаинки оседают на дно стакана, и два кусочка сахара тают в сотворенном ложечкой водовороте.
 – С нее-то чего взять? Калягина, она ж дите горькое! – это Вера Андреевна. Глядит поверх головы, и вроде бы как не мне говорит, но снова ощущаю себя виноватой, а Елена Павловна заливается краской.
 – Мечтательница… домечталась.
Малиновое варенье, батон, чай. Есть очень хочется, но неудобно. Зоя Михайловна, подвигая тарелку с сушками, приговаривает:
 – Бери, бери, тебе сейчас надо.
 – Надо поехать, пригрозить, а то ж как это выходит, ее, значит, по аморалке выперли, на улицу, почитай, а сами чистенькие? – Лиловые кудри Веры Андреевны подпрыгивают, а в ушах раскачиваются крупные серьги-кольца. – Думают, молчать станем? А мы в прокуратуру! С заявленьем!
 – И что ты докажешь? – тихо спросила Елена Павловна.
 – А и не надо ничего доказывать, – неожиданно поддержала Зоя Михайловна, пальцами разламывая сушку на неровные части. – Пригрозить хватит. Кому скандала да разбирательства надо? И чтоб потом пальцами тыкали? Калягиной-то терять нечего, ей и так по полной досталось, а вот этому павлину не мешало б перья пощипать.
Костик – павлин? Похоже. Странно, что мне самой в голову не пришло: как есть павлин, с хвостом из заслуг и званий, украшенный виньетками дипломов.
 – Пугнуть хорошенечко, чтоб до самого дна проняло… – продолжала размышлять Вера Андреевна. – Сказать, что и в ЦК письмецо напишем. Где ж это видано, чтоб народные артисты над сиротами глумились? Только, Лена, Калягиной это дело доверять нельзя, Калягина у нас бестолковая, ей голову задурить как нечего делать…
 – Моя вина, значит, я…
 – Не-а, тебе тоже нельзя. Еще проверкой пригрозят, увольнением… оно тебе надо? Я поеду, скажу, что тетка. У тебя ж, Калягина, тетка была?
 – Есть. Только вы на нее не похожи, она…
 – А и плевать, – Вера Андреевна отмахнулась. – Главное, что имеется, вот, значит, на родственных правах и поговорю…
Она выехала поутру, а вернулась спустя три дня, когда Елена Павловна совсем извелась от беспокойства. Мне, признаться, тоже не по себе было, потому как вдруг они решат, что меня нужно вернуть к настоящим родственникам? К тетке и дядьке Степану, который будет каждый день пить и называть меня шалавой. Или прошмандовкой. Или еще как-нибудь обидно, унизительно.
В моей стране никто никого не унижает…
Вера Андреевна появилась под вечер. Была она в нарядном новом плаще светло-серого цвета с круглыми коричневыми пуговицами на отворотах рукавов и воротнике, в костюме из синего джерси и с сигаретою в зубах. А в руках держала две плотно набитые сумки.
 – Подарки, – заявила она, кидая сумки на стол. – От товарищей по партии и постели.
 – Вера, да ты пьяна! – Елена Павловна прямо позеленела.
 – Напьешься тут… с такими сволочами натрезво говорить с души воротит. – Она сняла плащ, скрутила, скомкала, швырнула в угол. Жалко, красивый, особенно пуговицы, крупные, в пол-ладони, будто из дерева вырезанные. – О, шмотья целые торбы понапихали… ну да пригодится, пригодится, мы не гордые, мы возьмем. Правда, Калягина?
Я пожала плечами, а Елена Павловна, поправив очки, тихо попросила:
 – Рассказывай.
 – А чего рассказывать? Поначалу-то и в дом пускать не хотели, но ничего, моя натура упрямая, я ждать умею, зато уж когда дождалась… там скоренько сообразили, что не шучу. А дальше обыкновенно – кто кого переломит. Поначалу сто рублей предлагали, компенсацию, так сказать. Ну, а потом и серьезный разговор начался. Так что, Калягина, считай, повезло тебе, поедешь в свой дом… уж извини, квартиру выбить не получилось…
Назад: Семен
Дальше: Никита