Марта
– На самом деле все не так, как кажется. – Никита сидел на полу, поставив на скрещенные ноги бутылку контрабандного вина. Забавный. Обгоревшая кожа потемнела и начала слезать, отчего казалось, будто лицо и руки Жукова покрыты мелкой чешуей. Периодически он принимался скрестись, потом спохватывался, извинялся и пытался сунуть руки в карманы. А бутылку так и не открыл.
– Ты так смотришь, как…
– Как кто? Или что? – Я с ногами забралась на диван. Эх, еще бы камин разжечь, но я не умею, а звать кого-то – значит, выдать наш с Жуковым секрет. Тот снова поскреб плечо, вздохнул и пожаловался:
– Чешется! А смотришь, вот как в зоопарке… ну, прикинь, люди ходят в зоопарк, потому что думают, будто это они смотрят на животных.
– А на самом деле?
– На самом деле все не так. И со мною тоже. Я с детства петь мечтал, вот сколько себя помню, все представлял, как это будет. Огромный-огромный зал, ряды кресел, такие, знаешь, с красной обивкой и деревянными подлокотниками, и на обратной стороне спинки железная табличка с цифирьками. – Жуков нежно погладил бутылку. – И занавес, тяжелый, пыльный и нарядный. Конферансье выходит и объявляет: Никита Жуков! И занавес раздается в стороны, загораются лампы, я выхожу, неторопливо, как подобает знаменитости, а зал встает… я пою, потом опять пою и снова пою. Как Шаляпин и даже лучше. И они молчат, слушая и восхищаясь.
Он закрыл глаза и поскребся спиной о стену, а потом вполголоса продекламировал:
Моей души ценители и судьи,
Надежды палачи,
Рабы чужих иллюзий.
– Сейчас сочинил?
Никита кивнул и пояснил:
– Здесь легко придумывается, но все не то и не о том. Кто станет это слушать?
Не знаю. Я бы слушала, он и вправду другой, печальный клоун Никита Жуков, потускневшая игрушка, полузабытая звезда.
– Я тебя загрузил? – Снова улыбка, профессиональная, легкая, открытая и насквозь лживая. Лучше бы стихи читал, все-таки приятно, когда тебе кто-то читает стихи, даже почти удается забыть, что время уходит. Мотаю головой и, вытягиваясь на диване, тяну руку.
– Дай вино, пить будем.
– Будем, – соглашается Жуков, но бутылку не отдает. – Потом. Позже.
– Тогда рассказывай.
– О чем?
– Обо всем, что не так, как кажется. – Я снова вдруг вспоминаю то утро, когда сказка о любви закончилась, когда было обидно и горько. И появилась мысль уйти – шаг с крыши, лезвием по венам, горсть таблеток к чаю.
Господи, каким глупым это кажется теперь.
– Поначалу я в клубах подвизался, в ресторанах, короче, везде, лишь бы заработать. А потом с Бальчевским познакомились, он тоже начинал, вот как-то вместе и сошлись. Он, конечно, изрядная скотина, особенно теперь, а раньше – вроде ничего мужик был, не вредный. – Никита, положив бутылку на пол, принялся катать ее по ковру. – Без него я, наверное, так бы и остался никем. А он… поначалу сказал, что я не о том пою, потом рожей моей занялся, ну то есть имиджем… я ж прежде под брюнета косил, и кольцо в носу было, вот тут, – он пощупал левую ноздрю. – И в брови тоже.
Я попыталась представить и не смогла. Жуков – он ведь Жуков, все или почти все знают это лицо. Знают, да не узнают, только я вот сподобилась. Или дело в правилах? В «Колдовских снах» не принято интересоваться соседями, а я вот правила нарушила.
Ничуть не жалею.
– Когда подниматься стали, бабки появились, ну тогда и завертелось: петь о том, о чем хочу, – нельзя, нужно о том, что народу понятно и близко, будешь далеко от народа – будешь в одиночестве и без бабок. Это Жорка так сказал. Он репертуарчик подобрал, и в раскрутку вложился, и… да до хрена чего он сделал, – Никита толкнул бутылку так, что та откатилась к моему дивану. – Извини. Я и сам не знаю, чего психую. Я ж подписался, согласился, короче… и мечта исполнилась. Почти исполнилась. Знаешь, нет ничего отвратнее перевранной мечты.
И я с ним согласилась. Вечная любовь, которую он обещал в каждой своей песне, чистая и понятная, единственная и до гроба, и чтобы случайным взглядом в толпе зацепиться… и выбрать, вытянуть из этой толпы, позвать за собой, почти на небо, но немного ниже. И пообещать – не словами, глазами, руками, губами, что все будет так, как обещано. А потом…
– Поначалу в кайф. Выходишь, а внизу толпа, ты над нею почти бог. – Жуков лег на живот, положил голову на скрещенные руки, закрыл глаза. Светлые волосы на затылке взъерошились, точно дыбом поднялись, дотянуться бы, пригладить.
Нет уж, хватит игр в любовь, слишком мало времени осталось.
– Потом… потом постепенно начинаешь понимать, что ты им не очень-то и нужен, им самим в кайф побыть в толпе, потолкаться, поорать, дотянуться до бога, урвать кусок славы. Им насрать на то, что ты поешь, они и слов-то за криками не слышат, и тебя не видят, а только образ, который слепили… вот Бальчевского им бы любить, он по образам дока. Вот где настоящий бог… не сотвори кумира. Он их по десятку в год творит.
Мне нечего ответить, лежу, молчу, разглядываю Жукова и думаю, что все-таки я дурой была. Нету ведь в нем ничего такого, чтоб голову терять. Разве что глаза. Разве что улыбка. И песни его… хорошие были песни.
– А давай вино пить? – предложил Никита, подымаясь. – Лучше, если не здесь, лучше, если на берегу… тут недалеко. Пойдем погуляем?
Ночь прохладная и влажная от росы, от белесого тумана, который, подымаясь над водой, ползет, катится ватными клубочками по берегу. Песок тоже влажный, постанывает, поскрипывает под ногами, точно живой. И река живая, и луна тоже, причем как та, которая по небу катится кривым колесом, так и сестра ее, в воде отраженная.
– Не замерзла? – Не дождавшись ответа, Никита накинул на плечи рубашку.
– Хорошо, правда?
Хорошо.
– Нужно было плед захватить, – пробурчал Жуков, – тогда сесть можно было бы, а так нельзя, мокрое все… кажется, все…
Он подошел к самой воде, потом к кустам, которые в темноте выглядели сплошным черным валом-стеной, и, вернувшись, развел руками.
– Извини, сесть некуда. Придется стоя.
Пускай. Вино приторно-сладкое, похожее на перебродивший виноградный сок, но вот удивительно – пью и удовольствие получаю.
– О чем думаешь? – шепчет на ухо Никита. От теплого дыхания по коже бегут мурашки.
– Ни о чем.
Отодвинуться бы, отстраниться, ни к чему начинать все сначала, да и некогда. И не буду. Хватит. Вот постою еще немного… ивы шелестят, сплетничают, тени летят по воде, и белый дым тумана тает.
Наверное, я стояла бы тут до рассвета, но… Жуков попытался меня обнять. Жуков нарушил равновесие, Жуков получил локтем под ребра и отступил.
– Ты чего? – Он был обижен и зол. И я тоже. Какого черта, на что он рассчитывал? Романтический вечер с романтическим же продолжением и совсем неромантическим утром.
– Ничего. Домой пошли.
И пошли. В молчании, в стороне друг от друга, стараясь не встречаться взглядами, не прикасаться. Правильно. Безопасно. Обидно отчего-то. Наверное, оттого, что он даже спокойной ночи не пожелал.
Разобранная кровать, белье измятое, дурнопахнущее, стыдное. Вот только стыд приглушенный, нарочитый оттого, что на самом деле голова болит и тошнит, и совсем уж не до стыда. Поспать бы еще немного. Свет, пробиваясь сквозь неплотно сомкнутые шторы, щиплет глаза, до слез, до желания, чтобы он исчез вместе с солнцем и утром.
Плохое желание. Я прогоняю его прочь, вместе с раздражением и головной болью. Вдохнуть-выдохнуть, спустить ноги на пол, как раз на желто-солнечную полосу. Горячая и немного липкая.
– Бась… – Константин закрыл глаза рукой. – Встала уже? Ну сходи, водички принеси. А лучше рассольчику, там, в холодильнике, есть.
Он перевернулся на живот, уткнувшись лицом в подушку. Взъерошенные волосы, темной «волчьей» дорожкой продолжающиеся по хребту до самой поясницы, синяк на одном плече и царапины на другом, полукружья ребер, резкие, некрасивые.
– Давай, Баська, скоренько, на кухоньку, топ-топ… – Он попытался спихнуть меня с кровати, но застонал и опять в подушку уткнулся. Ладно, встану.
Между комнатой и кухней – коридор, а в нем зеркало, запыленное, но большое. Останавливаюсь, смотрю, пытаясь понять, что же во мне изменилось. Ничего. Те же волосы, только всклокоченные, те же глаза, то же лицо… и остальное все, как прежде. Наверное, это хорошо. Почему-то мне так кажется.
А на кухне беспорядок: пустая бутылка под столом и еще одна, водочная, у раковины, розовое пятно на скатерти, большое, влажное, пахнущее виноградом и перебродившим вареньем, стакан, бокалы потускневшего хрусталя, кусок хлеба и рыбий хвостик сверху.
В моей стране никогда не будет беспорядка.
Рассол нашелся в холодильнике.
– Умничка. – Константин пил жадно, прихлебывая и причмокивая, придерживая стакан обеими руками. – Ты, Баська, умничка… я сразу это понял. В тебе потенциал, держись меня, и тогда…
Он икнул и, поставив стакан на пол, повалился обратно в кровать.
– Что тогда? – Я трогала пальцами горячий пол. Коричневая краска, чуть растопленная солнцем, прилипала к коже. И отлипала, сохраняя следы.
– Тогда все у тебя будет. – Константин погладил меня по спине.
– Все?
– Все, что захочешь. Во Францию хочешь? Или нет, туда не выйдет… ну в Польшу? Или ГДР? В Латвию еще можно. А хочешь в Крым, на море? Ты ж никогда на море не была, верно? А хочешь, в ГУМ поедем? Или нет, я тебе лучше в «Березке» платье достану… только, Бась, ты смотри, не больно-то трепись, я – человек известный, уважаемый. Понимаешь?
Известный и уважаемый. И во Франции был. И на море тоже. Только все равно таким в моей стране места не будет, потому что в моей стране – все настоящие, а Константин фальшивый. И я теперь тоже фальшивая.
К полудню Константин окончательно приходит в себя, выбирается из кровати, надолго запирается в ванной – шум воды и голос, завывающий знакомую мелодию, а я ухожу на балкон, чтоб не слышать ни Костика, ни мелодию. Сажусь на пол – нагретый солнцем, он не неприятен – и, глядя вниз, пытаюсь понять, что произошло. И кто я теперь. Только мысли утомляют, и скоро я просто начинаю смотреть. Машина по-прежнему стоит у подъезда, отливает ярко-красным лаком, а на крыше дремлет черный кот, растянулся мягкою игрушкой, будто неживой. На лавочке сидит женщина с коляской, читает книгу, какую – не видно, а вот из подъезда мальчик с собакой вышел и старуха с авоськой пустых молочных бутылок.
Сколько людей. И никто из них не знает меня. Наверное, это хорошо: если не знают, то и не осудят. Мне бы не хотелось, чтобы меня осуждали. Или Константина – он ведь гений, а гении, они все немножко другие, так Елена Павловна говорила.
А вечером в квартире появилась Настя.
– Ты сдурел! Ты понимаешь, что она – несовершеннолетняя? – Настин шепот, громкий, раздраженный, проникал сквозь стену. Я не собиралась подслушивать, я просто сидела на кухне и гадала, когда мне позволят отсюда уйти. Я не хочу оставаться на ночь и пить вино. Я хочу вернуться на съемочную площадку…
– Ну и что? Да осталось-то пару месяцев… зато…
– Зато ты – урод, не понимаешь, что если Дашка про это пронюхает, то партсобранием дело не ограничится? Да будь ты хоть трижды гений! Четырежды! Но это – уголовщина!
– Да, я гений! – Константин перешел на крик. – Да, Настя, я – гений! И мне это нужно! Огонь, страсть, чувства! Пламя эмоций, которое…
– Которое отправит тебя на скамью подсудимых, – жестко оборвала Настя. Почему она разговаривает с ним в таком тоне? И почему она вообще пришла сюда? Хотя нет, наверное, я даже рада, что она пришла. Она сердитая, но заберет меня отсюда, мне не хочется оставаться, а как уйти, не обидев, не знаю.
– Насть, ну ты ж знаешь, что ничего не будет!
– Ничего я не знаю и знать не хочу. Ты, Костик, меня в свои дела не впутывай, хватит уже…
Я подошла к окну. Сумерки. Серо-лиловые, из той ранней осени, когда еще почти что лето. В моей стране всегда будет лето и иногда весна. А осень… разве что ненадолго. Пять минут или десять. Я подумаю.
Сашенька, Сашенька, Сашенька… имя перекатывалось на языке тающей карамелькой, сладкое. Не «Взлетные», скорее уж «Дюшес»…
– Калягина, соберись! Мы же говорили, как нужно, или ты забыла? – Константин хмурится, но тут же расплывается счастливой улыбкой, он не умеет сердиться на меня, даже здесь, на площадке, хотя я снова ошибаюсь.
Настя вздыхает и обмахивается планшетом, на ее лице равнодушно-отстраненное выражение. Настя больше не приходит в гости. И со мной не разговаривает, и с Галиной тоже, когда я сижу на гриме. Наверное, я чем-то ее обидела, не Галину, Настю, но чем именно? Спросить? Но как? Я немного побаиваюсь этой внезапной холодности.
– Ну же, Басенька, давай еще разок! И ты, Федоров, постарайся, а то стоишь дуб дубом! Чувства покажи, эмоции, огонь, надрыв! Ты же себя ломаешь, переступаешь через заблуждения, которым был подвержен, чтобы идти вперед! Насть, поправь ей платье, а то мятое какое-то!
Настя кривится, но подходит и долго копошится, укладывая юбку аккуратными складочками. Я молчу, глядя на нее сверху вниз. Обесцвеченные перекисью волосы уложены все в ту же аккуратную и чуточку искусственную, похожую на парик прическу. На затылке чуть темнее, отливают желтизной.
– Не вертись, – сквозь зубы цедит Настя, закалывая складки иголками. Замираю и даже не дышу, чтобы не помешать. Нарядное платье из ярко-голубой вискозы жутко неудобно, в нем жарко, а скользкая ткань, прилипая к спине, на поясе норовит перекрутиться.
– Настя, – говорю шепотом, чтобы не услышали, Федоров-то совсем рядом, глядит так, с насмешкой и презрением будто бы, хотя за что ему меня презирать, мы ведь почти и не знакомы.
– Чего?
– Насть, ты извини, пожалуйста, я не знаю, что я сделала, но ты все равно извини… я ведь обидела тебя чем-то, да? Скажи, чем? Или, если хочешь, не говори, но прости… я ведь не нарочно.
– Ох и дура ты, Калягина. – Настя подымается и, одернув юбку, заставляет повернуться спиной. – За что на тебя обижаться? Ты тут ни при чем… ну да, сразу надо было понять, что ты тут ни при чем…
– Эй, вы там не языками чешите, а работайте! – прикрикнул Константин. – Время, время, товарищи! И так из графика выбились! Бася, умоляю, сосредоточься! И ты, Федоров, тоже!
Сосредотачиваюсь, старательно внушаю себе, что Сашенька… да, Сашенька. Я – это Сашенька. Красивое имя, сладкое, как карамелька… нет, Сашенька не любит карамельки, она шоколад любит, «Мишку на Севере» и еще «Красную Шапочку», а духи у нее французские – «Шанель № 5» и платье модное, из последнего номера «Бурды». Сашенька сама шила, всю ночь сидела и шила, потому что ей очень-очень хочется быть красивой, может быть, как Брижит Бардо, ну или хотя бы как Любовь Орлова, но Бардо интереснее.
Сестра говорит, что все это – глупости и нужно учиться, и Сашенька учится, у нее в аттестате одни четверки. Ну почти одни, тройка по математике – это потому, что способностей нету, а зато по музыке пятерка. И по физкультуре тоже, и по труду, естественно. И в училище она легко поступила, но ведь не всю жизнь над книгами – скучно. У Толстого вон Наташа Ростова уж на что положительная героиня, а тоже на балах танцевала!
И Сашеньке хочется. Танцевать. Петь. И чтобы ей говорили о том, что ее глаза – как звезды, и домой провожали, и письма писали анонимные, с признаньями в любви, правда, никто пока еще не написал, но верится, что обязательно, всенепременно напишут. И цветы дарить будут, корзинами, как артистке или балерине… разве Сашенька не заслуживает? Конечно, заслуживает.
– Сашенька, мне нужно с тобой серьезно поговорить, – сказал Дима. И сердце ухнуло вниз, забилось сладко-сладко, неужели он… он цветы дарил. Дважды – один раз гвоздики, а второй – ландыши. А еще стихи читал, и провожал, и в гости приходил, оставался чай пить. Сестре Дима нравится, она говорит, что Дима – серьезный, и намерения у него тоже серьезные, но до чего же он скучен, конечно, когда стихи не читает… а впрочем, чего уж тут, Сашеньке Дима тоже нравился, потому что красивый.
Но если он собрался предложение делать, то… то что делать? Сашенька не знает, ей никогда прежде замуж не предлагали. Согласиться? Или сказать, что подумает? Или ответить гордым отказом, заставить страдать и добиваться?
Нет, нельзя, чтобы Дима страдал, зачем? Сашенька не любит страданий, ей хочется, чтобы все-все вокруг было хорошо… даже когда плохо.
– Стоп! – орет кто-то над ухом. – Калягина, молодец, ну не совсем чтоб молодец, но пойдет. И ты, Федоров, можешь, когда захочешь!
На глазах слезы. Отчего я плакала? Или не я, а Сашенька? Наверное, от радости: если Дима любит сестру и собирается на ней жениться, то это хорошо. А Сашенька… Сашенька подождет, ей замуж совсем не хочется, а хочется танцевать и чтоб цветы дарили, пусть не корзинами – все же перебор, – так хотя бы букетами.
Странно, а мне вот никто никогда не дарил цветов. Стало вдруг обидно и горько.
– Ну а теперь-то чего реветь? – Настя платком вытирает слезы, не боясь попортить грим. – Чисто сыграла, молодец… одно хорошо, что ты, в отличие от Дашки, и вправду талантливая. Ох, Баська, ты только осторожней, ладно? А то ж талантливым, им вечно черти подножки ставят. Или люди.
Смешно говорит, и слезы высыхают.
– Люди, – добавляет Настя, – они куда хуже чертей будут.