Никита
Как она глядела! Как она на него глядела! Прямо мурашки по спине поползли, сначала вниз, по хребту, а потом вверх, то ли огнем, то ли холодом.
Нет, давно на него никто не глядел такими вот глазами. А синющие-то, как гуашью нарисованные, той самой, школьной, в баночках, сладковатой на вкус и яркой-яркой.
– На самом деле я не такой, – зачем-то сказал он, сам не понимая, что хотел сказать. И тут же поспешил поправиться: – Про меня много пишут, но этому верить нельзя.
– А чему можно? – сухо поинтересовалась дамочка.
– Н-ну… мне можно. Я хороший! Честное слово!
Идиот, нашел перед кем выпендриваться, сразу ж видно, к этой цаце на кривой козе не подъедешь, этой не песенки-стишки нужны, а солидность, чтоб костюмчик, как у Бальчевского, и галстук в тон, и машина в тон, и кредитки тоже. Для таких Жуков – шут, развлеченье, которое на вечер нанять можно, перед подружками похвастать.
Злость закипала в животе и еще в затылке, связываясь в привычный уже тугой узел боли. И чего он перед нею стелется-то? Шла себе, вот и шла бы…
– У вас кровь идет, – неожиданно спокойно сказала дамочка и даже руку протянула. – Вы и вправду на солнце перегрелись. Пойдемте, дальше нельзя.
Она еще что-то говорила. От злости, обиды и гула в голове Жуков не расслышал, но когда она, взяв за руку, потянула за собой, послушно пошел. И в доме – блаженный сумрак, тишина и прохлада – позволил себя усадить и не сопротивлялся, когда она плюхнула на переносицу холодное мокрое полотенце, с которого моментально побежали струйки воды.
– Нельзя же столько на солнце лежать! – Теперь голос ее был мягким и даже успокаивающим. Хотелось закрыть глаза и отрешиться от мира, только вода с полотенца добралась до шеи и теперь текла за шиворот. Щекотно!
– Не дергайся! И не шевелись!
– Слушаюсь. – Злость исчезла, стало смешно. Вот уж правда, командуют, кому не лень, а ему только и остается, что слушаться. Никита, вытерев верхнюю губу, поднес ладонь к глазам.
– Скоро перестанет, – поспешила успокоить случайная знакомая и представилась-таки: – Марта.
Она дернула его за волосы, заставляя запрокинуть голову, и повторила:
– Сиди! Кровь остановить надо, а потом в медпункт.
– Не-а. – Говорить было неудобно, смотреть на Марту тоже, в этом ракурсе она выглядела смешной, с несоразмерно длинным торсом и маленькой головой, черты лица терялись, но Никита помнил, что вроде как девица симпатичная.
Да что там, красавица просто!
– Что «не-а»? – переспросила красавица, меняя полотенце на другое, еще более мокрое и холодное, чем первое.
– Не пойду в медпункт! Ты бы видела здешнюю фельдшерицу… ничего, что мы на «ты»? Я вообще не могу долго на «вы», вот такой невоспитанный.
Господи, ну и хрень он несет!
– Ничего, – без особого энтузиазма ответила Марта. Ледышка. И стерва. Но красивая. Жуков вздохнул, представив, как смотрится со стороны. Красный, обгоревший – это надо было умудриться заснуть в гамаке – в дурацком прикиде да еще с кровоточащим носом. А если еще и приступ случится, будет полный аут.
Вообще приступы приключались с завидной регулярностью, Жуков даже привыкать начал и к обедам-завтракам по спецменю – серая овсянка на воде и диетические сухари, – и к рези в желудке, и к таблеткам, прописанным фельдшерицей после третьего к ней визита. От таблеток во рту оставался устойчивый привкус мела, но тошнота вроде как проходила. Бальчевский, скотина, и слышать не хотел о нормальной клинике.
Ну и хрен с ним.
– А хочешь, я тебе еще стихов почитаю? Здесь вообще классно думается. – Никита пощупал нос, вдохнул, выдохнул – вроде кровотечение остановилось – и, снявши полотенце, кое-как вытер лицо. А блондинка-Марта – вот это имечко, никаких псевдонимов не надо – с вяловатой улыбкой поинтересовалась:
– Кризис? Творческий?
– Вроде того. А у тебя? Или просто отдыхаешь? Одна?
– Просто. Одна. – Она вдруг тряхнула головой и, рассмеявшись, повторила: – Просто одна. Совсем. Место такое.
Отстойное место. Странное. Напряжное. Переселить-то из первоначального номера его переселили и вроде бы коттеджик дали поприличнее, почти такой, как у Марты, но все равно, не нравилось здесь Жукову. Вот хоть ты тресни, не нравилось.
Правда, стихи писались классно, почти так же легко, как раньше, и полтетради набралось, вот только… вряд ли Бальчевскому понравится.
– О чем думаешь? – отчего-то шепотом поинтересовалась Марта и еще тише добавила: – Еще на подбородке осталось, вот тут.
Она коснулась пальчиком собственного подбородка, кругленького, аккуратненького, и Никита послушно поскреб свой, сдирая со щетины кровяную пленочку. Небритый. Вот стыд-то…
– Слушай. – Идея возникла в голове моментально, как и все дурные идеи – другие, по словам Бальчевского, старательно избегали Никиты. – А давай вечером поужинаем? Вместе?
Марта нахмурилась. Вот ведь, даже когда хмурится, красивая, только по-другому, иначе. Строже, что ли. Строгих дамочек Жуков старался избегать, а тут вдруг… вдруг представил, как весь вечер будет торчать в одиночестве и пялиться в стену – телика-то нету, а радио за эти дни поперек горла уже.
– Нет, ты не думай, я не маньяк. Тоска тут смертная, а мы так, посидим, поболтаем…
– О чем?
– Да о чем захочешь! Ну я в самоволку схожу! – сказал и самому смешно стало, будто он тут за проволокой колючей сидит. Хотя если подумать, то кто местных знает, может, Бальчевский их нанял, чтоб за Никитой следить, увидит кто, стуканет и будет Жукову полный кабздец. Правда, от этого мысль о походе «во внешний мир» стала казаться еще более привлекательной. А что, реальная самоволка выходит. – Вина куплю. Какое предпочитаешь? Белое? Красное?
– Зеленое, – фыркнула Марта, но, смягчившись, исправилась: – Белое полусухое.
– Будет исполнено, мадам, – Никита, вскочив, поклонился.
– Мадемуазель.
– Тем лучше! Тогда… через час после ужина? В случае невозможности встречи подайте сигнал, убрав с подоконника фикус.
– Всенепременно, – пообещала Марта, прикрывая улыбку ладонью.
Выбраться за пределы территории пансионата оказалось до безобразия просто: в заборе, как и предполагал Никита, отыскалась дыра, из тех, которые просто обязаны существовать в любом уважающем себя заборе.
Потом пятнадцатиминутная прогулка по проселочной дороге, что, спустившись вниз, вильнула к воде. Никита даже остановился было – неширокая, с заросшими рогозом берегами речушка медленно текла по желто-бурому песчаному ложу, скреблась о редкие камушки и расчесывала зеленые космы водорослей. От воды тянуло холодком, и, сбросив сандалии, Жуков вошел в реку. Хорошо. Господи, как давно ему не было настолько хорошо!
Марту бы сюда. А что, чем не романтика – ночной берег, лунная дорожка по волнам, ветер, запутавшийся в ивняке, и загадочный шелест, которого бы Марта испугалась…
А с другой стороны – мокрая трава и комары, ивняк зашелестел, и не от ветра, а от того, что кто-то прятался в густых желто-зеленых зарослях.
– Эй! Выходи! – крикнул Никита и добавил: – Никому не скажу! Я тебя не видел, ты – меня!
Никто не вышел, стало тихо. И жутковато как-то. Нет, ночью сюда он точно не попрется.
А магазин оказался закрыт на переучет. Жалко. Романтический вечер без вина представлялся совсем не романтичным.
– Калягина, твою мать! Ты что вытворяешь? Тебе что, сложно выйти и сказать: «Меня Аннушка послала»?
– Нет.
Мне не сложно. Мне вовсе не сложно. Я не боюсь камер, не боюсь людей, которые собрались тут, чтоб посмотреть на мой позор. Я даже не боюсь того, что Константин Андреевич меня прогонит. Я просто забыла слова, ведь случается же. Вот помнила, помнила, а потом забыла… а в первый раз не нарочно провод не увидела. А во второй – не виновата, что у Гарика ус отклеился… в третий… что же было в третий? Не помню.
– Перерыв! – Константин Андреевич машет рукой и без сил падает в кресло. Мне жаль его – устал и голос сорвал. Или вот-вот сорвет, потому что столько кричать – вредно для голосовых связок, так Елена Павловна говорила. – Калягина, подойди.
Ну вот, сейчас скажет, чтоб я уходила со съемочной площадки.
– Ты талантливая девочка, Берта, – он смотрит снизу вверх, исподлобья, и говорит сухо, значит, недоволен. Я привыкла, что мною часто недовольны, но все равно как-то обидно. Может, оттого, что теперь мне не все равно? Мне очень хочется остаться, почти до слез, но плакать нельзя – грим испортится.
– Ты очень талантливая девочка, – повторяет Константин Андреевич. – Но тебе не хватает опыта… репетиций.
– Извините.
– Глупости, нечего тут извинятся, не твоя вина, не твоя… – Задумчивый взгляд скользнул куда-то за декорации. Я даже обернулась – ничего, пустота искусственной квартиры, теперь, вне роли, фальшивой в каждой своей черте: диван, кресло, низкий столик, ваза с цветами – все нарочито ненастоящее, отдающее фальшью. А ведь не так давно все казалось всамделишным.
– Берта, если ты всерьез хочешь стать актрисой, а у тебя выйдет, у тебя, Берта, огромный потенциал, я сразу его увидел, почувствовал, можно сказать… – Серые глаза по-за стеклянной границей очков. Дружелюбные, даже добрые, но все равно как-то не по себе становится. Настя, остановившись за стулом Константина Андреевича, выразительно повертела пальцем у виска.
– Берта, тебе нужны дополнительные репетиции… я могу помочь.
Репетируем в его квартире, вернее, квартира принадлежит «Мосфильму», но живет в ней Константин Андреевич. У него непонимание с супругой.
Непонимание – забавное слово, желто-зеленое или красно-синее, неуравновешенное, как безмен у вчерашней торговки творогом. Черные чашечки на тонких цепочках, длинные плечи и носик-стрелка, что норовит повернуться то влево, то вправо, не находя согласия с хозяйкою весов.
Я все время думаю про безмен, пока подымаюсь вверх по лестнице: серые ступеньки, массивные перила, коврики-тряпочки у запертых дверей. За ними живут люди, поодиночке и семьями, а в семьях бывает непонимание.
В моей стране такого слова не существует.
– Квартирка, конечно, убогая. – Константин Андреевич, остановившись перед дверью, принялся шарить по карманам. Потом достал связку ключей и так же долго, торопливо, суетливо перебирал их, подыскивая тот, который подходит к замку. – Я понимаю, что достоин большего, однако, Берточка, что поделаешь, жизнь не всегда справедлива…
Дверь открывается со скрипом, выпуская наружу пыльную темноту коридора. Константин Андреевич шарит по стене, и в коридоре вспыхивает свет.
– Проходи же, проходи… – Он, присев на банкетку, расшнуровал ботинки, снял, вытер бархатной тряпочкой и аккуратно поставил в угол, пояснив: – Хорошие вещи заботы требуют.
И мне сразу становится стыдно за свои туфли, они растоптанные и с трещинками, и каблук на одну сторону стерся, а на левой вообще белым шрамом царапина.
– Ничего, Берта, – подмигнул Константин Андреевич, обувая мягкие тапочки, – мы тебя оденем, мы о тебе позаботимся.
Квартира маленькая, комната – кухня – ванная и туалет. Зато с балконом. Тоже небольшой, всего-то в два шага, зато под козырьком крыши круглый ком ласточкина гнезда, а внизу – двор как на ладони, с песочницей и качелями, с зелеными тополями и поплывшими ранней позолотой березами, с черными асфальтовыми дорогами и красным, нарядным авто у соседнего подъезда. Константин Андреевич курит, опершись на перила, а пепел стряхивает в воздух.
– Тихий район, спокойный. Люди хорошие. Наверное.
– Почему наверное? – Немного не по себе оттого, что я вот так запросто стою рядом с ним и разговариваю, как будто Мышин – обыкновенный человек. А он необыкновенный, он – гений.
– Потому что я с ними не знаком. Я здесь, милая моя, инкогнито. Знаешь такое слово?
– Знаю.
– Видишь ли, Берточка, я – человек, так сказать, непростой. Народный артист, заслуженный режиссер, лауреат Сталинской и Ленинской премий, да и не только их. – Он, перевесившись через перила, сплюнул вниз. – Подумай, во что превратится моя жизнь, если все они… – Константин Андреевич обвел рукой, будто линию прочертил между нами и домом напротив, и тем, что сбоку выглядывает, и тем, что не виден с балкона, но тоже есть, приземистый-трехэтажный на фоне пятиэтажных высоток. – …если они узнают? Бесконечные визиты, автографы, чаепития, приглашения в гости, на которые мне придется отвечать отказом, а значит, пойдут обиды. И самое страшное знаешь что?
Не знаю. Мне бы хотелось пойти к кому-нибудь в гости. Вон в ту квартиру с красными шторами, или в другую, где на балконе стоит велосипед, или в третью, где штор вовсе нет, как и велосипеда, зато окна нараспашку, будто приглашают.
Константин Андреевич берет меня за руку и, отчего-то понизив голос, продолжает рассказывать:
– Самое страшное – это желание нашего народа сниматься в кино! Жены, дети, друзья, подруги, ближние и дальние родственники людей, с которыми я и не знаком-то, начинают просить, умолять, даже требовать! А ведь я, Берта, не работаю абы с кем. Я, Берта, ищу таланты. Вот увидел тебя и понял – талант. И никакой протекции…
Мне стало очень-очень жаль Константина Андреевича, наверное, тяжело вот так всем отказывать, огорчать людей.
– И слухи опять же, постоянная слежка, с кем пришел, с кем ушел… Нет, Берта, слава – тяжкое бремя, сама увидишь.
Киваю. Ладони у Константина Андреевича сухие и горячие, а глаза – серые и блестящие.
– Ну да пойдем, надо поработать.
Работаем недолго, здесь, вне съемочной площадки, все слова фальшивы, но я стараюсь. Одна сцена, другая, третья, их немного – роль маленькая, но мне хочется сыграть так, чтобы Константину Андреевичу понравилось. Он же, сидя на диване, следит. Молчит. И в сгущающихся сумерках молчание это кажется мне зловещим.
И в конце концов я, позабыв очередную реплику, останавливаюсь.
– Берта, Берта, ты – чудо! Ты – самое настоящее чудо! Нет, ну вот чтобы так… – Константин Андреевич захлопал в ладоши. – Великолепно! Ты сумела показать героиню совсем с иной стороны…
Он поднялся, прошелся по квартире.
– Не знаю, хорошо это или нет, все же образ предполагался несколько иной, но все-таки… если подумать… и злу нельзя отказывать в праве на человечность. Верно?
– Не знаю.
Я не вижу в Сашеньке зла, она… она немного другая, вот и все.
– Она – отрицательный персонаж. – Константин Андреевич, присев на корточки, смотрит снизу вверх. – Она – ленивая, безалаберная, безответственная, подверженная тлетворному влиянию Запада, мечтающая о вещах, совершенно непозволительных для юной девушки.
Я киваю, я соглашаюсь с каждым словом, ведь он, Константин Андреевич Мышин – гений, а я – всего-навсего актриса. И даже еще не актриса.
– В ней нет целеустремленности и стержня, который делает человека человеком.
Стержень представляется мне чем-то вроде позвоночника, только жестким, как шпала.
– И именно поэтому Дмитрий предпочитает Сашеньке ее сестру, понимаешь?
Нет.
– Ты должна постараться, должна показать, что красивая оболочка – это еще не все, что главное в женщине – душа, чистая, светлая, совсем как у тебя, Берта. А ты играешь так, что твою Сашеньку только и остается, что пожалеть. Это неплохо, но жалеть ее должны не за то, что Дмитрий женился на другой…
– А за что?
– Ну хотя бы за слабость ее, за беспомощность, за нелепое тяготение к чуждым идеалам. Ты ведь умненькая девочка, Берта, и у тебя все получится, я в это верю.
– Спасибо.
– Да что ты, – он машет рукой. – Нечего благодарить, это мне, как творцу, несказанно повезло наткнуться на тебя… кто бы мог подумать, что в провинции встречаются подобные цветы? Ну да ладно о работе. Устала? Есть хочешь?
Устала. И да, хочу. В общежитии, куда меня устроил Константин Андреевич, девчонки, наверное, уже чай попили, с баранками, и карамелью «Взлетной», и с Машкиным вареньем, которое ей мамка из деревни возит. Мамку Машка стесняется, а варенье вот любит.
– Ну тогда отдыхать! И ужинать. Правда, у меня тут скромненько, прости, гостей не ждал.
– Тогда, может…
– Никаких может, – замахал руками Константин Андреевич. – Я за тебя отвечаю и голодной не отпущу. Да и темнеет уже, куда ты пойдешь?
На кухне тесно. Стол, два стула, плита и холодильник «ЗИЛ» занимают почти все пространство, но мне здесь уютно.
– На, порежь вот, – Константин Андреевич достал из холодильника полбуханки серого хлеба, брикет масла, кусок розовой «Докторской» колбасы и плоскую баночку. – Рижские шпроты, конечно, я вообще больше красную рыбу люблю, но будем довольствоваться малым…
Будем. В животе заурчало. Как-то некстати вспомнилось, что я не обедала, а завтрак был давным-давно, в самом начале дня.
Последней на столе оказалась бутылка вина и два широких бокала.
– Киндзмараули, – провозгласил Константин Андреевич. – А хрусталь чешский, подарок поклонников. Слушай.
Он легонько щелкнул ногтем по краю, выбивая тонкий, удивительно чистый звук. Звук мне понравился, а бокалы – нет, слишком уж нарядные, блестящие, отливающие льдистым светом. Страшно такие в руки брать, а вдруг да разобью?
– Ты садись, Берта, не стесняйся, – Константин Андреевич, наполнив бокалы вином, подвинул один ко мне. – Слушай, а почему тебя все Баськой называют?
– Не знаю, – мне неудобно есть, когда он так смотрит, и хочется побыстрее уйти, но как сделать, чтобы не обидеть? – Меня с детства так… тетка, а потом в детдоме. И тут тоже. Наверное, судьба.
– Веришь в судьбу? – Он снова накрыл руку ладонью.
– Не знаю.
Его прикосновения вызывают странные чувства, нельзя сказать, что они неприятны, скорее уж непривычны. Сухие горячие пальцы, нечаянно скользнувшие по запястью, будто пометившие, хочется тайком стереть эту метку, но неудобно – Константин Андреевич увидит и обидится.
– Ну же, Берта, пей, – он подвигает бокал, внутри которого все оттенки багрянца. Пробую осторожно. На виноградный сок похоже, и запах тоже виноградный. Пурпурный запах. Мне нравится. На языке остается терпкая сладость, которую заедаю кусочком хлеба.
– Нет, Берта, вино так не пьют. Вот во Франции его сыром закусывают… с плесенью, – Константин Андреевич одним глотком осушил бокал и скривился. – Кислятина. Во Франции вина другие, совершенно другие.
– Какие?
– О… – Он помотал бокалом, едва не расплескав содержимое. – Французские вина – это нечто особое… словами и не описать. Париж, вечер, легкие сумерки в узких улочках, как черно-белая пленка. Парижане, парижанки, неторопливо прогуливающиеся по Монмартру… крохотные кафе… нет, Берта, об этом нельзя рассказывать, это видеть надо. И ты увидишь, я обещаю.
От вина кружится голова, или это не вино, а что-то другое?
– Бася, Баська… пожалуй, тебе идет. Мягкое имя, а Берта – жесткое. У женщин не должно быть жестких имен, это отпугивает. Ты пей, пей… и бутербродик возьми.
Пью. Ем хлеб и колбасу, жирную и тоже сладковатую, отдающую виноградно-терпким привкусом.
– Константин Андреевич… – запинаюсь, о чем-то ведь хотела спросить, а о чем? Забыла.
– Просто Константин. Костя. Ну-ка повтори.
Послушно повторяю:
– Костя.