Книга: В скорлупе
Назад: Иэн Макьюэн В скорлупе
Дальше: 2

1

Вот он я, вверх ногами в женщине. Руки терпеливо сложены, жду, жду и думаю, в ком я и что будет. Глаза ностальгически закрываются, когда вспоминаю, как плавал в своей прозрачной сумке, сонно булькая мыслями, плавно кувыркаясь в персональном океане, мягко натыкаясь на прозрачные границы моей темницы — на чуткую мембрану, ловящую приглушенные голоса заговорщиков в их гнусной затее. Это было в моей беспечной молодости. Теперь я прочно перевернут, ни одного свободного сантиметра вокруг, колени прижаты к животу, мысли полностью включены, и голова помещена в отведенное ей пространство. У меня нет выбора, день и ночь мое ухо прижато к кровавой стенке. Я слушаю, мысленно делаю заметки, и я обеспокоен. Слушаю постельный разговор о планах умерщвления, и в ужасе от того, что ждет меня, во что меня могут впутать.
Я погружен в абстракции, и только умножение связей между ними создает иллюзию известного мира. Когда я слышу «синее», которого никогда не видел, воображаю некое психическое событие, довольно близкое к «зеленому» — которого тоже никогда не видел. Себя считаю невинным, не обремененным обязанностями и обязательствами, духом вольным, несмотря на ограниченность жилья. Никто не может мне перечить и выговаривать, нет ни имени, ни прошлого адреса, ни религии, ни долгов, ни врагов. В моем списке дел, если бы он существовал, — только предстоящий день рождения. Вопреки тому, что говорят генетики, я остаюсь — или был — tabula rasa, чистой доской. Но скользкой пористой доске не найдется применения ни в классе, ни на крыше — доска сама на себе пишет и растет день ото дня, становясь все менее чистой. Я считаю себя невинным, но, кажется, участвую в заговоре. Моя мать, дай бог здоровья ее неутомимо хлюпающему сердцу, кажется, к нему причастна.
Кажется, мама? Нет, не кажется. Так оно и есть. Причастна. Я с самого моего начала знал. Дай вспомнить его, этот миг творения, с которым родилось мое первое понятие. Давно, много недель назад, нервная бороздка сомкнулась, сделавшись позвоночным столбиком, и миллионы молодых нейронов, трудолюбивых, как шелкопряды, сплели из своих аксонов роскошную золотую ткань моей первой идеи, такой простой, что сейчас она от меня частично ускользает. Идея была «Я»? Слишком себялюбиво. «Сейчас»? Излишне драматично. Тогда что-то, предшествующее им, содержащее их в себе, одно слово, передаваемое мысленным вздохом или обморочным приятием, чистым бытием, что-нибудь вроде… «Это»? Слишком манерно. Но уже ближе: моя идея была — «Быть». Или, если не так — то ее грамматический вариант: «Есть». Это мое исконное понятие, и вот он, коренной вопрос — «Есть». И только. В духе «Es muss sein». Начало сознательной жизни стало концом иллюзии небытия и вспышкой реальности. Торжеством реализма над магией, «есть» над «кажется». Моя мать «есть» участник заговора, и, следовательно, я тоже участник, если даже мне суждено в итоге его сорвать. Или, если я, нерасторопный дурак, рожусь с опозданием, — отомстить за него.
Но я не ною, не жалуюсь на судьбу. Я с самого начала знал, как только развернул из золотой парчи мой дар сознания, что мог появиться в худшем месте и в гораздо худшее время. Общие условия уже известны, по сравнению с ними мои домашние невзгоды ничтожны, ими надо пренебречь. А радоваться есть чему. Я унаследую современные условия (гигиена, выходные дни, болеутоляющие, настольные лампы для чтения, апельсины зимой) и буду обитать в привилегированном уголке планеты — в сытой, свободной от эпидемий Западной Европе. Древней Эуропе, склеротической, относительно доброй, мучимой призраками, бессильной перед хулиганом, неуверенной в себе, манящем прибежище для миллионов несчастных. Непосредственным моим окружением будет не цветущая Норвегия, первая среди моих предпочтений по причине ее гигантского суверенного резерва и щедрого социального обеспечения; не вторая по желательности Италия, с ее национальной кухней и солнечным упадком; ни даже третья моя фаворитка, Франция, с ее пино-нуар и веселым самоуважением. Нет, я унаследую нечто меньшее, чем Соединенное Королевство, возглавляемое почитаемой старой королевой, где принц-бизнесмен, знаменитый добрыми делами, своими эликсирами (экстрактом цветной капусты для чистки крови) и неконституционными вмешательствами, нетерпеливо ждет короны. Здесь будет мой дом, и он вполне годный. Я мог появиться в Северной Корее, где принцип наследования так же неоспорим, но еды и свободы нехватка.
Как это я, не юный даже, даже не вчера родившийся, могу столько всего знать или знать достаточно, чтобы в столь многом ошибаться? У меня свои источники. Я слушаю. Моя мать Труди, когда с ней нет ее друга Клода, любит радио и предпочитает музыке разговоры. Кто при зарождении Интернета мог предвидеть беспрерывный рост радио или возрождение архаического слова «вещание»? Сквозь прачечные звуки желудка и кишечника я слышу новости, родник всех дурацких снов. Не щадя себя, внимательно слушаю аналитику и споры. Повторение каждый час, сводки раз в полчаса мне не надоедают. Терплю даже «Всемирную службу Би-би-си» с ребяческими вскриками синтетических труб и ксилофона между сообщениями. Посреди долгой тихой ночи могу поддать матери ногой. Она проснется, сон нарушен, включит радио. Жестокий спорт, я знаю, но к утру мы уже лучше информированы.
И она любит интернет-подкасты и развивающие аудиодиски — «Разбираемся в винах» в пятнадцати частях, биографии драматургов семнадцатого века и мировую литературную классику. «Улисс» Джеймса Джойса ее усыпляет, а меня, наоборот, приводит в трепет. В первые недели, когда она вставляла наушники, я слышал ясно: звук отлично проходит по челюстной кости, по ключице, вниз по скелетной конструкции и, мгновенно, через амнион. Даже телевизор передает большую часть своего скудного продукта через звук. И когда мама встречается с Клодом, они порой обсуждают состояние мира, чаще в скорбных тонах, хотя сами замышляют сделать его еще хуже. Помещаясь там, где я есть, и, не имея других занятий, кроме как растить тело и ум, я впитываю все, даже пустяки — а они в изобилии.
Потому что Клод — это человек, который любит повторяться. Человек рефренов. Пожимая руку незнакомому — я слышал это дважды, — он говорит: «Клод, как Дебюсси». Как же он не прав! Этот Клод — как торговец недвижимостью, он ничего не сочиняет и не изобретает. У него появляется мысль, он произносит ее вслух. Потом опять появляется, и — почему бы нет? — опять произносит. Вторично колебля воздух своей мыслью, он получает удовольствие. Он знает, что вы знаете, что он повторяется. А вот чего он не может знать — что вас это не так радует, как его. Это, как я узнал из рейтовской лекции, называется парадоксом самореференции.
Вот пример клодовского дискурса и того, как я набираю информацию. Они с матерью договорились по телефону (я слышу обоих абонентов) встретиться вечером. Не учитывая меня, как у них повелось, — ужин вдвоем при свечах. Откуда я знаю об освещении? Потому что в условленный час, когда их подводят к столу, слышу жалобу матери. У всех на столах горят свечи, а у нас — нет.
Затем слышится раздраженное пыхтение Клода, повелительное щелканье пальцев, подобострастное бормотание, исходящее, догадываюсь, от официанта, щелчок зажигалки. Теперь не хватает только еды. Но у них в руках увесистые меню — нижний край ее экземпляра я чувствую поясницей. Теперь я должен выслушать неизменную реплику Клода по поводу терминов меню — как будто он первым на свете заметил эти мелкие нелепости. Он зачитывает: «Жаренный на сковороде». Что такое «на сковороде», как не лицемерное благословение вульгарному и неполезному жаренью? Где еще можно жарить эскалоп с чили и соком лайма? В яйцеварке с таймером? Прежде чем двинуться дальше, он повторяет свою мысль, меняя акценты. Затем его вторая любимая мишень, американский импорт: «ручной нарезки». Я безмолвно декламирую его речь, пока он сам еще не начал, и тут легкое отклонение моего тела от вертикали говорит мне, что мать подалась вперед, тронула успокоительным пальцем его запястье и, нежно меняя тему, сейчас произнесет: «Выбери вино, дорогой. Что-нибудь волшебное».
Люблю разделить с ней возлияние. Вы, может быть, никогда не пробовали или забыли вкус хорошего бургундского (ее любимого) или хорошего сансера (тоже ее любимого), процеженных через здоровую плаценту. Еще до того, как вино поступит — сегодня это «Жан-Макс Роже Сансер», — еще при хлопке извлеченной пробки я ощущаю его лицом, как ласку летнего ветерка. Я знаю, что алкоголь понизит мои умственные способности. У всех понижает. Но от веселого румяного пино-нуар или пурпурного совиньона ох, как я кручусь и кувыркаюсь в моем тайном море, отскакиваю от стенок моего замка, упругих стенок замка, где я живу. Вернее, так было, когда в нем было просторнее. Теперь я получаю удовольствие в оседлом состоянии, и со вторым бокалом в моих размышлениях расцветает вольность, имя которой — поэзия. Мысли разматываются пружинистыми пентаметрами, рублеными строчками или анжамбеманами в приятной очередности. Но от третьего бокала мать всегда отказывается, и это меня ранит.
«Я должна думать о ребенке», — слышу я, когда она прикрывает бокал добродетельной ладонью. Вот тут мне хочется ухватиться за мой маслянистый шнур, как за бархатную веревку в хорошо укомплектованном доме, и дернуть, вызывая прислугу. Эй, там! Еще по одной для всей компании!
Но нет, из любви ко мне она воздерживается. И я ее люблю — как не любить? Родную мать, с которой еще предстоит познакомиться, которую знаю только изнутри. Недостаточно! Жажду узнать снаружи. Наружность — это все. Я знаю, что волосы у нее «соломенно-золотые» и ниспадают «буйными гинеями» на «плечи яблочной налитой белизны», потому что мой отец читал ей стихи об этом в моем присутствии. Клод тоже отзывался о ее волосах, но менее изобретательно. По настроению она заплетает тугие косы и укладывает бубликом на голове в стиле, как говорит отец, Юлии Тимошенко. Знаю еще, что глаза у матери зеленые, что нос ее — «перламутровая пуговка», что ей хотелось бы более крупного, что оба мужчины по отдельности обожают его такой, как есть, и уверяли ее в этом. Ей много раз говорили, что она красивая, но она относится к подобным уверениям скептически, и это придает ей невинную власть над мужчинами — так ей сказал однажды днем в библиотеке мой отец. Она ответила, что если это и правда, то власти такой она никогда не искала и не желала. Это был необычный для них разговор, и я напряженно слушал. Мой отец, которого зовут Джон, сказал, что, если бы у него была такая власть над ней или над женщинами вообще, он не представляет себе, чтобы смог от нее отказаться. По симпатическому волнообразному движению, на миг оторвавшему мое ухо от стенки, я догадался, что мать выразительно пожала плечами, словно говоря: «Значит, мужчины не такие. Не все ли равно?» Кроме того, сказала она вслух, если и есть у нее какая-то власть, то та только, какую дали ей мужчины в своих фантазиях. Потом зазвонил телефон, отец пошел к нему, и этот редкий интересный разговор о тех, у кого власть, больше не возобновлялся.
Но вернемся к моей матери, к моей неверной Труди, чьи яблочные плечи и груди и зеленый взор я жажду увидеть, чья необъяснимая потребность в Клоде предшествовала моему сознанию, моему изначальному «есть», и которая часто объясняется с ним — как и он с ней — постельным шепотом, ресторанным шепотом, кухонным шепотом, словно оба подозревают, что у матки есть уши.
Раньше я думал, что это — всего лишь интимность любовников. Но теперь я знаю. Они не тревожат воздухом голосовые связки потому, что задумали ужасное. Я слышал: если сорвется, их жизнь погублена. Они считают: если действовать, то быстро и не откладывая. Они убеждают друг друга быть спокойными и терпеливыми, напоминают друг другу, во что им обойдется ошибка, и что план их включает несколько этапов, связанных между собой, и неудача на одном этапе означает полный провал, «как одна перегоревшая лампочка гасит елочную гирлянду», — совершенно загадочное сравнение Клода, не склонного к темным речам. Замышляемое пугает их до тошноты, и они не могут говорить об этом прямо. Шепотом, эллиптически, с эвфемизмами, апориями, бормоча, откашливаясь, то и дело бросая тему.
Жаркой, беспокойной ночью на прошлой неделе, когда я думал, что они давно спят, за два часа до рассвета по отцовским часам внизу, в кабинете, мать вдруг сказала в темноту: «Мы не можем это сделать».
И тут же Клод решительно откликнулся: «Мы можем». И после минутного размышления: «Можем».
Назад: Иэн Макьюэн В скорлупе
Дальше: 2