Глава первая
Четыре часа утра. Я не мог выспаться уже несколько недель, а ребенок снова плакал.
Меня разбудил не ребенок, потому что я пялился в потолок уже несколько часов, когда он начал орать. Но от недостатка нормального отдыха я чувствовал себя таким разбитым, что не мог подняться с постели. Я неподвижно лежал, пока Джош напрягал свои трехмесячные легкие, достигая новых высот.
В конце концов его непрерывные завывания отчасти пробудили мою жену Бет. В полудреме она пихнула меня локтем и заговорила со мной в первый раз за последние два дня:
— Разберись с ним.
Затем она перевернулась на другой бок и закрыла голову подушкой.
Я послушался приказа, хотя двигался неуверенно, еле-еле. Я сел. Спустил ноги на пол. Протянул руку к полосатому халату, который валялся на стуле около кровати. Надел его на такую же полосатую пижаму, туго завязал пояс. Пошел к двери и открыл ее. Мой день начался — хотя на самом деле он и не кончался.
Детская находилась напротив нашей спальни. До последней недели Джош спал в нашей комнате. Но этот ребенок разительно отличался от нашего старшего сына — четырехлетнего Адама, который в два месяца уже стал спокойно спать по ночам. Джош явно страдал, бессонницей. Он отказывался спать больше двух часов подряд, а когда просыпался, требовал своими пронзительными воплями нашего полного внимания. Мы перепробовали практически все, чтобы заставить его проспать восемь часов без перерыва: не давали ему спать допоздна вечером, ублажали его двумя бутылками молока, чтобы он не проголодался среди ночи, давали ему максимально разрешенную дозу детского лекарства. Ничего не помогало. Вот тогда мы и решили переселить его в детскую, предположив, что в одиночестве он будет спать лучше. Где там! Три часа оставались максимальным сроком, на который он освобождал нас от своих воплей.
За двадцать недель его коротенькой жизни нам с Бет еще не выпало насладиться спокойной ночью. В последнее время я пытался убедить себя, что наши истрепанные нервы, наше взаимное раздражение были главными причинами наших споров — эта напряженность привела к довольно гадкому эпизоду два дня назад, когда Бет не сдержалась и ядовито обозвала меня потерявшим всякий стыд человеком. Естественно, я не собирался оставлять такое оскорбление без ответа и в свою очередь назвал ее вздорной бабой.
Сорок восемь часов спустя после этой перебранки она все еще со мной не разговаривала. Точно как в прошлом месяце, когда она объявила мне молчаливый бойкот на все выходные после ссоры по поводу нашего счета в «Америкен Экспресс». И так же было за два месяца до этого, когда она, еще не совсем оправившись от послеродовой депрессии, обвинила меня в том, что я самый эгоистичный тип в ее жизни.
Так что не спал я по ночам не только из-за воплей младенца Джоша. Сюда примешивалась еще и куча разных мелочей. Как, к примеру, этот дом. Я теперь этот дом ненавидел.
Нельзя сказать, что в нем имелось нечто такое, из-за чего его стоило ненавидеть. Наоборот, он был классическим американским пригородным домом, которым гордились бы многие горожане: двухэтажный, обшитый белой доской дом в колониальном стиле, с темно-зелеными ставнями, четырьмя спальнями, кухней со столовой зоной, большой семейной комнатой в подвале, участком сзади в пол-акра и отдельным гаражом на две машины. Запрашиваемая цена была $485 000, но этому уголку Коннектикута здорово досталось во время рецессии, так что в 1991 году нам удалось купить его за $413 000. В то время некоторые мои коллеги говорили, что я совершил «потрясающую сделку», но я, когда подписывал документы вместе с Бет, думал только о том, что мы стали архитекторами своей собственной тюрьмы.
Как и все комнаты в доме, спальня Джоша отделана струганной сосной в раннеамериканском стиле. Спит он в колониальной люльке из красного дерева, circa 1782. Памперсы ему меняют на комоде из сосны, обнаруженном в старой гостинице. Когда он подрастет, он сможет сидеть в маленьком кресле-качалке, которое когда-то вмещало зад маленького Натаниэла Готорна, и играть с целым набором старинных тряпичных кукол, которые, без сомнения, скрашивали дни Гарриет Бичер-Стоу, когда она писала «Хижину дяди Тома».
Откуда я знаю всю эту чушь собачью насчет мебели в комнате моего сына? Разумеется, от Бет. Через два года после переезда из города она избавилась от всех удобных, функциональных вещей, которые мы приобрели в хозяйственном магазине, и объявила, что теперь все у нас будет в колониальном стиле. Для Бет эти слова значили не поездку в ближайший магазин Этана Аллена и приобретение нескольких крученых верченых уильямсбергских стульев. Ни в коем случае: всё в нашем новом доме должно было быть подлинным, что означало путешествия по всем антикварным лавкам отсюда до Нью-Лондона в поисках настоящих кроватей шейкеров, подлинных стульев из молельного дома в Провиденсе и так далее. Каждый предмет должен был иметь свою собственную родословную. Если верить Бет, Томас Джефферсон трахал одну из своих любовниц на нашей оттоманке. А три подлинных предмета из Новой Англии были напрямую связаны со сводной сестрой Дэниела Вебстера… или то была его слепая племянница? (Я забываю такие вещи.)
Бет на этой своей страсти к подлинным вещам помешалась. Страсть оказалась дорогостоящей: например, она полностью съела прошлогоднюю рождественскую премию в $79 000. И все же я позволил ей эту роскошь, потому что она занимала ее мозги и время в период глубокой депрессии. И некоторое время возможность покупать все встретившиеся диковины гасила ее расстройство. Но со временем ей надоели залы аукционов и маниакальная погоня за набором однотипных оригинальных отпечатков Одюбона. Дом был полностью меблирован. Он представлял собой триумф коллекционера. Когда к нам приходили друзья, она могла часами разглагольствовать о фарфоровой чашке для бритья 1789 года рождения, которая когда-то принадлежала морскому капитану из Ист-Сэндвича, Массачусетс. Хотя Бет никогда мне этого не говорила, я знал, что она втайне презирает все, что сама создала, — поняла, что это была всего лишь отвлекающая тактика, призванная заставить ее забыть о некоторых неприглядных истинах. Как и я, она теперь ненавидела этот дом… и все, что он собой воплощал.
Когда я добрался до люльки, Джош орал оглушительно — призывный крик превратился в безутешный вой. Когда Адам был в таком возрасте, успокоить его можно было тремя способами: сунуть в рот выпавшую пустышку, покачать или вынуть пустышку и сунуть в рот соску от теплой бутылочки. Но Джош — твердый орешек. Он обожает орать. И ему определенно плевать на эти приемы с пустышкой и бутылочкой. С ним надо час ходить по комнате. Постоянно развлекать его пением. Если вы посмеете дать голосу передохнуть хоть минуту, он завопит снова. Если осмелитесь сесть в кресло, вопли возобновятся немедленно. Он настоящий террорист, и не пойдет на уступки, пока вы не удовлетворите все его требования.
Я прочесал пол в поисках пустышки, которую он сбросил. Когда я ее нашел (под комодом), я облизал ее, таким образом простерилизовав, и снова сунул ему в рот. Затем я вытащил его из глубин люльки, пристроил его на плече и начал фальшиво напевать «Моргай, моргай, звездочка». Он тут же выплюнул пустышку и снова завыл. На лестнице, на полпути вниз, пустышка опять оказалась на полу. Увидав ожидавшую в микроволновке бутылочку, он едва не разнес в клочья мои барабанные перепонки за те невероятно длинные двадцать секунд, которые потребовались, чтобы подогреть молоко.
Адам был идеальным ребенком — вроде тех очаровашек, которых можно увидеть в слюнявой рекламе памперсов. Но Джош — это глыба. Маленький боксер-профессионал. Слишком большая голова, нос боксера и характер питбуля. Разумеется, я его люблю… но я все еще не уверен, что он мне нравится. Он меня беспокоит, и не только из-за того, что все время плачет и, похоже, не радуется своему появлению на белый свет. Боюсь, что это еще и потому, что он является еще одним тюремщиком, в придачу к дому. Один мой друг выразился очень четко: когда рождается ваш первый ребенок, вы верите, что у вас есть пространство для маневра, что вы не погрузились слишком глубоко в жизнь, полную закладных. Но когда на свет появляется второй ребенок, вы уже вполне состоявшийся семейный человек. И у вас куча обязанностей. И вы знаете, что никогда больше не будете вольным существом, свободно парящим в безбрежном мире.
Разумеется, у меня есть и другое объяснение бесконечному реву Джоша: он всего лишь реагирует на вражду между родителями. Детки такие вещи чувствуют. Даже в пять месяцев они обладают невероятно чуткими антеннами. Адам тоже хорошо понимает, что его родители не ладят. Каждый раз, когда мы с Бет ругаемся — или долго изводим друг друга молчанием, — я ощущаю его страх, вижу, как его большие серые глаза умоляют нас снова полюбить друг друга. Я не могу выносить терзания этого маленького существа, его молчаливую мольбу о мире в семье, потому что это возвращает меня на тридцать четыре года назад, когда мне было столько же лет, сколько Адаму, и я так же беспомощно наблюдал, как мои родители рвут друг друга на части.
Как только Джош видит, что я достал нагретую бутылочку из микроволновки, он начинает хлопать руками, пока я не дам ее ему. Затем я пододвигаю кухонный стул и сажусь, прижимая его к себе, пока он с жадностью ест. У меня впереди по крайней мере пять минут тишины — столько ему требуется времени на бутылку, — и свободной рукой я нажимаю на кнопку дистанционного пульта, включая маленький телевизор, стоящий вверху на полке. Никогда бы не поверил, что вынужден буду жить в доме, где в кухне телевизор, но Бет уверила меня, что он очень пригодится для просмотра кулинарных программ, так что я не стал спорить (хотя мне и хотелось напомнить ей, что корпорации «Сони» в пору Войны за независимость еще не было на свете). Как и остальные три телевизора в доме, этот подключен к кабельному телевидению, так что я сразу же перевел его на новости, точнее, на Си-эн-эн.
Экран ожил, и я сразу же увидел кое-что, заставившее меня поморщиться. Вернее, не кое-что, а кое-кого. Ее звали Кейт Бример, сейчас она была военным корреспондентом Си-эн-эн. Одетая в дизайнерскую камуфляжную форму и бронежилет, она вела репортаж из разрушенного госпиталя в Сараево. За ее спиной бригада хирургов ампутировала ногу солдату. У них было так плохо с медикаментами, что они оперировали без анестезии. На фоне печального, но бесстрастного голоса комментатора (традиционная фишка Кейт) были явственно слышны вопли несчастного. Я заметил, что ее пышные каштановые волосы слишком хорошо уложены для зоны боевых действий. Хотя она всегда заботилась о своих волосах. Когда мы жили вместе во время учебы в колледже, она их постоянно расчесывала. И всегда появлялась на занятиях одетая по последней моде и вооруженная умными, но довольно легковесными вопросами, которые польстят тщеславию профессора-мужчины и позволят ему с блеском проявить себя. Даже в те годы она уже была хитроумным политическим игроком. Она понимала, будучи женщиной с большими амбициями, что на ее пути к достижению цели флирт будет безвкусным, хотя и обязательным, оружием. Я припоминаю, как она лежала в постели одним дождливым воскресным вечером, перебирая взятые из библиотеки книги Марты Геллхорн, Орианы Фаллачи и Фрэнсис Фицджеральд — трех великих, с ее точки зрения, женщин — военных корреспондентов за последние сорок лет.
— Когда-нибудь и я напишу такие же мемуары, — как бы между прочим заявила она, абсолютно уверенная в своей профессиональной судьбе. Затем подняла вверх несколько военных фотографий великого Роберта Капа и добавила: — А ты будешь таким же, как этот парень.
Джош неожиданно швырнул бутылочку на пол — таким образом он обычно показывал, что уже напился. Через пару секунд возобновился ор, который постепенно достиг таких децибелов, что грозил разбудить Бет и Адама. Поэтому я снова пристроил его на плече, открыл дверь рядом с холодильником и спустился по ступенькам в подвал.
Подвал стал моим убежищем — моим островом уединения, наполненным всевозможными техническими изысками. Бет называла его «место для твоих игрушек».
Он был небольшим — примерно шестнадцать футов на двенадцать, с двумя маленькими помещениями помимо основной комнаты. Однако я думаю, что сумел очень хитроумно использовать всю эту площадь. Это был единственный уголок в доме, который Бет не удалось испортить под Марту Вашингтон: подвал был обшит выбеленным деревом и застелен серым ковром в крапинку. Светильники были утоплены в потолке. Спускаясь по ступенькам, вы первым делом видели мой мини-спортзал: машину для лыжных пробегов по пересеченной местности, велотренажер и беговую дорожку. Я стараюсь проводить там по меньшей мере сорок минут каждое утро, чтобы оставаться в форме и не переходить за 175 фунтов в весе. Мой врач уверяет, что это идеальный вес для некурящего мужчины в тридцать восемь лет, ростом в пять футов одиннадцать дюймов с уровнем холестерина в 5.5. Он всегда хвалит мою способность оставаться стройным. Но, возможно, я сохраняю приличную форму только потому, что каждый раз, когда мне хочется пробить стену кулаком, я спускаюсь вниз и выплескиваю свою ярость, бешено отжимаясь от пола.
А еще я слушаю музыку. У меня более 1200 дисков, которые я храню во вращающемся стеллаже из американской вишни высотой в семь футов. Он был сделан на заказ краснодеревщиком из маленького городка в Коннектикуте под названием Вест-Корнуолл. Обошелся мне в $1830, но все, кто его видел, им восхищались. И также все восхищались моим музыкальным оборудованием. Я посещаю только дорогой магазин для аудиолюбителей на 45-й Западной улице в Манхэттене, который торгует самыми лучшими британскими деталями — лучше их нет во всем мире, если, конечно, вы знаете, что именно надо покупать. Я собрал себе весьма внушительную систему примерно за $5500: пара динамиков «Мишн 753», CD транспорт «Аркам Дельта», черный ящик цифроаналогового преобразователя и поистине дивный усилитель «Сайрус 3», который отличается кристальной чистотой звука.
Моя коллекция дисков преимущественно основана на рекомендациях Справочника по классической музыке издательства «Пенгуин». Я серьезно отношусь к музыке и стараюсь прослушать произведение целиком (или один акт оперы), пока упражняюсь. К сожалению, все, превышающее сорок минут, для этого не подходит, поэтому мне приходится обходиться без продолжительных стенаний Малера или Брукнера. Но я люблю слушать их симфонии ночью, когда прячусь в единственном месте, где чувствую себя покойно, — в моей темной комнате.
Когда-то там была прачечная, но в числе первых переделок после переезда в этот дом был перенос прачечной в кладовую рядом с кухней. Затем к работе приступили плотник и сантехник. Все полки и ящики были оттуда выброшены. Вместо них установили две профессиональные раковины из нержавейки.
Единственное имевшееся окно заложили кирпичом. Стены заново оштукатурили и покрасили в светло-серый цвет. Затем вдоль одной стены были установлены сделанные на заказ стальные ящики и столы. И я не пожалел $2300, чтобы побаловать себя приобретением светоулавливающей вращающейся двери — цилиндр внутри цилиндра, — обеспечивающей абсолютную темноту в темной комнате.
По совету одного знакомого фотожурналиста из «Ньюсуик» я так же основательно вложился в оборудование: фотоувеличитель «Беселер 45мх», устройство для сушки пленки «Киндермэнн», качающуюся кювету «Кодак». Я использую только самые лучшие химикаты. Печатаю только на бромистой бумаге «Галерия» (любимая бумага всех ведущих фотографов Америки). И как большинство серьезных фотографов, я предпочитаю два вида пленки — Кодак Tri-X и Илфорд НР4.
Напротив этой рабочей зоны расположен большой шкаф до потолка. Он огнеупорный. Он водонепроницаемый. Он снабжен свертывающимися вниз алюминиевыми жалюзи, запертыми на два надежных замка. Возможно, все это говорит о моей избыточной осторожности, но, если у вас коллекция камер и линз стоимостью примерно в $45 000, вы не станете ею рисковать.
Коллекционировать камеры я начал в 1963 году. Мне было всего шесть лет, я был в гостях у своего дедушки по материнской линии, в их квартире для пенсионеров в Форт-Лодердейле. Я взял в руки старый фотоаппарат «Брауни», забытый на столике, посмотрел в видоискатель и был заворожен. Обнаружился совершенно новый способ смотреть на вещи. Как будто глядишь в замочную скважину. Тебе нет нужды смотреть на все, происходящее вокруг, можно сузить обзор до одного образа. Но всего привлекательнее мне, шестилетнему, показалась возможность спрятаться за линзами, использовать их как барьер между мной и миром. Все время в гостях, пока мои родители ругались, их родители ругались, а потом они ругались все вместе, я провел, приложив глаз к видоискателю этого фотоаппарата. Более того, как только около меня оказывался кто-нибудь из взрослых, я подносил камеру к лицу и отказывался опустить ее, даже когда ко мне обращались. Моего отца это не позабавило. Когда мы все сидели за обеденным столом и я попытался есть креветочный коктейль, держа фотоаппарат на уровне глаз, его терпение лопнуло. Он выхватил у меня камеру. Мой дедушка Моррис решил, что его зять излишне суров с ребенком, и выступил в мою защиту:
— Пусть Бенни развлекается.
— Его зовут не Бенни, — отозвался отец, со свойственным выпускнику Йельского университета оттенком презрения в голосе. — Его зовут Бенджамин.
Дед не принял этот вызов «белой кости».
— Спорю, мальчишка станет фотографом, когда вырастет, — сказал он.
— Только если захочет умереть с голоду, — заявил мой отец.
Это было первое (и самое мягкое) столкновение с отцом из-за камер и фотографии. Но после короткого и бурного визита в Форт-Лодердейл дед не забыл вручить мне этот фотоаппарат в аэропорту, заявив, что это прощальный подарок его любимому Бенни.
Я до сих пор храню тот «Брауни». Он лежит на верхней полке моего шкафа, рядом с моим первым «Инстаматиком» (Рождество 1967 года), моим первым «Никкорматом» (четырнадцатилетие), моим первым «Никоном» (окончание средней школы), моей первой «Лейкой» (окончание колледжа в 1978-м, подарок матери за шесть месяцев до того, как эмболия украла у нее жизнь в пятьдесят один год).
На трех полках ниже лежат камеры, которые я приобретал с тех пор. Там есть несколько редких музейных экспонатов («Пентакс Спортматик», ящичный фотоаппарат «Кодак» Истмена, и первый вариант «Кодак Ретина»). Там же хранится и моя рабочая аппаратура: подлинный «СпидГрафик» для зернистых журналистских кадров, новая «Лейка № 9» (с линзами «Сумикарон 300» стоимостью $5000), «Хасселблад 500CМ» и крепкий аппарат из вишневого дерева «ДеоДорф», которым я пользуюсь только для пейзажных и портретных съемок.
На одной стене подвала развешены мои пейзажи — мрачные, в стиле Ансела Адамса, виды побережья Коннектикута под низкими грозовыми тучами или белые, обшитые досками сараи на фоне темного неба На другой стене — одни портреты: Бет и дети, — снятые в манере Билла Брандта, в различных домашних ситуациях, при обычном освещении и открытой диафрагме, дабы придать им более естественный вид. И на последней стене то, что мне нравится называть своей фазой Дианы Арбюс: безногий мужчина с черной повязкой на глазу просит милостыню у магазина «Блумингдейл»; старая индианка в хирургической маске с ходунками в Центральном парке; пьяница с язвой на щеке, достающий из помойного бака недоеденный бигмак.
Бет, надо сказать, ненавидит эти неприятные фотографии («Слишком показушные, намеренно отвратительные»). Ей и семейные портреты не слишком нравятся («На них мы выглядим так, будто живем в Аппалачии»). Но ей по душе пейзажи, она постоянно говорит, что у меня хороший глаз на природу Новой Англии. Вот Адам, наоборот, очень любит мою коллекцию городских уродов. Каждый раз, когда приходит сюда, чтобы посмотреть, как я работаю, он забирается на серый диван, стоящий под ними, показывает на пьяницу, с удовольствием хихикает и говорит: «Противный дядя!.. Противный дядя!» (Такие критики мне нравятся.) А маленький Джош? Он ничего не замечает. Он только плачет.
В то утро он уж плакал так плакал. С той минуты как я принес его вниз, не замолкал. Двадцать минут этой предрассветной истерики вымотали меня, как сорок отжиманий на полу подвала. Я исчерпал весь свой репертуар детских песен, причем «Моргай, моргай, звездочка» запел уже в четвертый раз. Наконец усталость сморила меня, и я присел, подкидывая Джоша на колене, чтобы он решил, что я все еще двигаюсь. На пару секунд он действительно заткнулся, и мой взгляд ушел в сторону, задержавшись на секунду на пустой стене около моего стереооборудования. Я всегда оставлял место для своих военных фотографий — грандиозных снимков, как у Боба Капа, которые, по словам Кейт Бример, я однажды сделаю. Но я никогда не был нигде вблизи военной зоны, линии фронта… и теперь я знаю, что никогда там и не окажусь.
Конец короткой паузе — Джош разорялся снова. Может быть, все дело в его памперсах. Я положил его на диван, отстегнул липучки и заглянул. Полная загрузка. Всегда довольно противная картинка, но особенно при недосыпе.
Итак, пришлось тащиться обратно в детскую. Я положил Джоша на пластиковый коврик на комоде. Джош страдает от постоянного неизлечимого кожного воспаления. С самого рождения спина у него ярко-красного цвета с гнойниками. Так что для него смена памперсов равносильна пребыванию в камере пыток. Едва почувствовав под собой пластиковый коврик, он начинает извиваться и орать, причем его движения настолько буйные, что мне приходится держать его одной рукой, пока другой я расстегиваю застежки и пытаюсь вытащить его ноги из ползунков. Когда мне это удалось (после основательных усилий), я задрал ползунки, отлепил липучки на памперсе и уставился в его омерзительное содержимое: понос, заливший весь живот и спину Джоша, причем так основательно, что я даже пупок не смог разглядеть. Я даже закрыл глаза от отвращения — но ненадолго, потому что Джош принялся сучить ногами, погружая их в изгаженный памперс. Теперь дерьмо уже покрывало его ноги и попало даже между пальцами.
— А… черт, — пробормотал я и отвернулся от него на секунду, чтобы взять коробку с влажными салфетками с подоконника, где они обычно хранились.
Но за три секунды, пока моей руки не было на его груди, случилось немыслимое: Джош крутанулся так резко, что умудрился сползти с подстилки. Когда я повернулся от окна, то увидел, что он вот-вот кувыркнется с комода высотой в четыре фута.
Я выкрикнул его имя и нырнул в его сторону как раз в тот момент, когда он перекатился через край. Каким-то чудом мне удалось попасть под него, когда он падал, причем головой я вмазался в нижний ящик. Он с перепуга заорал еще громче. Тут дверь в детскую распахнулась, и надо мной возникла орущая Бет:
— Черт побери! Я же говорила… я же говорила… я же говорила…
Я умудрился вставить:
— Он в порядке… не ушибся.
Но тут Бет выхватила у меня Джоша. Когда она подняла его, памперс свалился и приземлился прямо на мой живот. Но я уже не волновался за перепачканный в дерьме халат, меня больше занимали огромная шишка на голове и прокурорский голос Бет.
— Ты никогда не слушаешь, так?
— Несчастный случай, ничего больше, — возразил я.
— Не оставляй его на этой подстилке… никогда не оставляй.
— Я отошел всего на секунду, не больше…
— Но я тебе столько раз говорила… Ладно, ладно, я…
— Виноват.
— Идет.
Я поднялся на ноги. Когда я выпрямился, грязный памперс сполз по мне и мягко шлепнулся грязной стороной на ковер (подлинный ковёр, сделанный вручную в 1775 году в пансионате в Филадельфии, где однажды останавливался Джон Адамс). Бет уставилась на мой изгвазданный халат, затем на дерьмо на историческом ковре за $1500, на пятна, уже появившиеся и на ее халате, на бившегося в истерике Джоша.
— Потрясающе, — пробормотала она усталым голосом. — Лучше не бывает.
— Мне очень жаль, — сказал я.
— Тебе всегда жаль.
— Бет…
— Уходи, Бен. Иди в душ. Иди на работу. Я с этим разберусь. Как обычно.
— Ясно, я выметаюсь. — Я быстро выскочил из комнаты, но, оказавшись в коридоре, увидел стоявшего в дверях Адама. Он прижимал к себе любимую плюшевую игрушку (улыбающийся коала), и глаза его были так широко раскрыты, и в них было столько беспокойства, что я сразу понял, что его разбудили наши крики.
Я опустился рядом с ним на колени, поцеловал светлую головку и сказал:
— Уже все в порядке. Иди спать.
Похоже, он мне не слишком поверил.
— Почему вы ругаетесь?
— Мы просто устали, Адам. Вот и все. — Я тоже был не слишком убедительным.
Он показал на мои измазанные халат и пижаму и сморщил нос, ощутив запах.
— Противный дядя, противный дядя.
Я выдавил улыбку:
— Да, в самом деле противный дядя. А теперь возвращайся в свою комнату.
— Я иду к маме, — заявил он и вбежал в детскую.
— Только не говори мне, что ты тоже обделался, — сказала Бет, когда он вошел в комнату.
Я вернулся в спальню, сбросил всю одежду, нацепил гимнастические шорты, футболку и кроссовки и отправился вниз, в подвал, по пути забросив мои грязные тряпки в стиральную машину. Покрутил свой ящик с дисками, пока не нашел букву «Б», затем провел пальцем по дюжине или около того записей, выудив английские сюиты Баха в исполнении Гленна Гульда. Сегодняшнее утро настраивало на наушники, так что я достал «Сенненгеймы» («Лучший в мире звук» — «Стереоревю»), увеличил звук и постарался попасть в такт на велотренажере. Но выяснилось, что двигаться я не в состоянии. Мои пальцы с такой силой сжимали ручки, что я испугался, не повредить бы костяшки пальцев.
Немного погодя я заставил себя двигаться, ноги заработали в привычном ритме. Вскоре я уже двигался со скоростью три мили в час, и на шее стали появляться первые капли пота. Я принялся сильнее крутить педали, представляя себе, что участвую в гонке. Я забирался все выше и выше, на высоту, эквивалентную двадцати этажам, темп был просто бешеным, я явно перестарался. Я слышал, как быстро колотится сердце, как оно напрягается, чтобы успеть за моими движениями. Бах все звучал, но я уже не обращал на него внимания, прислушиваясь только к буре в моей груди. На несколько коротких мгновений голова опустела. Ни гнева, ни домашних неприятностей. Я был свободен от обязательств, от сковывающих связей. И находился где-то совсем в другом месте, только не здесь.
Пока краем глаза я не заметил Адама, спускающегося по ступенькам. За собой он тащил большую коричневую кожаную сумку. Мой кейс. Когда он добрался до последней ступеньки, он одарил меня широкой улыбкой и принялся катать кейс по полу обеими руками, что-то одновременно выкрикивая. Я сорвал с головы наушники. И на фоне своего прерывистого дыхания расслышал его слова:
— Адкакат как папа… Адкакат как папа… Адкакат как папа…
Я почувствовал, как увлажнились глаза. Нет, сынок, ты никак не можешь хотеть стать таким же адвокатом, как твой отец.