Книга: Только один год
Назад: Двадцать Мерида, Мексика
Дальше: Двадцать два

Двадцать один
Февраль
Мумбай, Индия

Эмираты 148
13 февр.: 14.40 Амстердам – 00.10 Дубай
Емираты 504
14 февр.: 03.55 Дубай – 08.20 Мумбай
Хорошо долететь.
Этим письмом, содержащим маршрут моего путешествия, ограничивается вся наша с Яэль переписка с прошлого месяца, когда я вернулся из Мексики. Когда я прилетел из Канкуна, мне позвонил дружелюбный представитель турагентства по имени Мукеш и попросил предоставить копию паспорта. Через неделю я получил от него эту информацию, и на этом она замолчала.
Я стараюсь не приписывать этому никаких лишних значений. То Яэль. А это я. Самое благовидное объяснение – это что она отказалась от пустой болтовни, чтобы нам было о чем говорить предстоящие… две недели, месяц, полтора? Не знаю. Мы это не обсуждали. Мукеш сказал, что билет будет действителен в течение трех месяцев, и что если мне понадобится помощь в том, чтобы организовать перелет до Индии, или из нее, надо связаться с ним. Этому я тоже стараюсь никаких значений не приписывать.
В очереди на иммиграционный контроль я начинаю подергиваться от нервов. Я купил в дьюти-фри «Тоблерон» (для Яэль) и съел его, как только самолет сел в Мумбае, но это, кажется, не помогло. Очередь продвигается медленно, какая-то индианка в сари пихает меня сзади своим огромным животом, будто это может ускорить. Я уже готов поменяться с ней местами. Чтобы она не толкалась, и чтобы это затянулось как можно дольше.
Зал прилетов в аэропорту похож одновременно на орбитальную станцию и на что-то библейское. Он новый, современный, но в зале полно людей, которые, кажется, все свои жизни погрузили на металлические тележки. Пройдя таможню, я сразу понимаю, что Яэль здесь нет. Дело не только в том, что я ее не вижу, хотя это так и есть. Я просто вдруг запоздало понимаю, что она и не обещала меня встретить. Я просто решил, что это само собой разумеется. А с моей матерью ничего не разумеется.
Мы уже почти три года не виделись. И она сама меня позвала. Я хожу туда-сюда по залу. Люди вокруг кишат, толкаются, пихаются, будто несутся к невидимому финишу. Но Яэль тут нет.
Я, настоящий оптимист, выхожу на улицу, проверить, может, она ждет меня там. Утреннее солнце такое яркое, что глазам больно. Я жду десять минут. Пятнадцать. Моей матерью и не пахнет.
Таксисты и носильщики, как гладиаторы, сражаются за клиентов. На меня они шикают. Я таращусь на увядший листок, на котором напечатан мой маршрут, словно там вдруг появится что-то новое.
– Вас встречают?
Передо мной стоит мужчина. Или мальчик. Нечто среднее. Он вроде бы моего возраста, но глаза такие старые.
Я снова осматриваюсь вокруг.
– Кажется, нет.
– Такси нужно?
– Кажется, да.
– Докуда?
Я вспоминаю адрес, который трижды вписывал в иммиграционные документы.
– «Бомбей Роял». В Колабе. Знаете?
Он то ли кивает, то ли качает головой, не очень-то убедительно.
– Я повезу.
– Вы таксист?
Он снова делает такой же жест головой.
– Где чемодан?
Я показываю на маленький рюкзак за спиной.
Он смеется.
– Как Курма.
– Еда?
– Нет. То корма. Курма – это одна из реинкарнаций бога Вишну, черепаха, которая носит свой дом на спине. Но если хотите корму, могу показать хорошее место.
Парень говорит, что его зовут Пратик, и уверенно выводит меня через толпу, мимо гаража при аэропорте, на пыльную стоянку. С одной стороны – взлетно-посадочная полоса, с другой – высокие здания и еще более высокие краны, качающиеся на ветру. Пратик находит машину – у нас бы ее назвали винтажной, но когда я делаю ей комплимент, он недовольно кривит лицо и говорит, что она дядина, и когда-нибудь он купит себе собственную, заграничную, «Рено» или «Форд», а не какую-нибудь «Матури» или «Тату». Он дает тощему пыльному пацаненку, охранявшему тачку, несколько монет и открывает заднюю дверь. Я бросаю туда рюкзак и пытаюсь открыть переднюю. Пратик велит мне подождать и путем шумных и сложных манипуляций открывает ее изнутри, скидывая с пассажирского сиденья кипу журналов.
Машина вздрагивает, оживает, и медная статуэтка, приклеенная к приборной панели – слоник с улыбкой вечного изумления – начинает свой танец.
– Это бог Ганеша, – поясняет Пратик, – устраняет препятствия.
– Где же ты был в прошлом месяце? – спрашиваю я у фигурки.
– Тут и был, – торжественно отвечает Пратик.
Мы выезжаем из аэропорта, едем мимо горстки полуразвалившихся домишек, потом выбираемся на автомагистраль, построенную на возвышении. Я высовываю голову из окна. Пока жара приятная, но это еще не предел, предупреждает Пратик. Сейчас зима; будет становиться жарче до июня, начала сезона дождей.
Пратик показывает мне достопримечательности. Известный храм. Паукообразный мост над бухтой Махим-бэй.
– Тут живут многие звезды Болливуда. Студии здесь рядом, в районе аэропорта. – Он тычет большим пальцем за спину. – У кого-то дома и в Джуху, и в Малабар-хилл. У кого-то даже в Колабе, там, где вы останавливаетесь. Там расположен отель «Тадж-Махал». Анджелина Джоли, Брэд Питт, Роджер Мур, Агент 007 и все американские президенты там останавливались.
Поток машин растет, мы сбавляем скорость, Ганеша перестает танцевать.
– Какой у вас любимый фильм? – интересуется Пратик.
– Один трудно выбрать.
– Какой смотрели последний?
Во время перелета я начинал штук пять, но из-за нервов не мог сконцентрироваться ни на одном. Наверное, последний фильм, который я посмотрел целиком, это «Ларец Пандоры». С него и началась вся эта потеха, которая вылилась в ту ужасную поездку в Мексику, а она, как ни смешно, привела меня сюда. Лулу. Раньше она была от меня далеко, а теперь еще дальше. Между нами уже не один, а два океана.
– Я о таком не слышал, – говорит Пратик, мотая головой. – У меня на лучший фильм прошлого года два кандидата. «Банды Вассейпура». Триллер. И «Лондон, Париж, Нью-Йорк». Вы знаете, сколько фильмов снимается за год в Голливуде?
– Представления не имею.
– Угадайте.
– Тысяча.
Он хмурится.
– Я говорю о студиях, а не о любителях с камерой. Тысяча – это невозможно.
– Сто?
У него на лице загорается улыбка, словно нажали на переключатель.
– Неправильно! Четыре сотни.
– А сколько в Болливуде, знаете? Я даже угадывать не заставлю, потому что не сможете. – Он делает театральную паузу. – Восемь сотен!
– Восемь сотен, – говорю я, потому что он явно считает, что это число достойно повторения.
– Да! – Пратик улыбается уже во весь рот. – Вдвое больше, чем в Голливуде. Знаете, сколько в Индии народу каждый день ходит в кино?
– Думаю, ты мне сейчас скажешь.
– Четырнадцать миллионов. В Германии будет четырнадцать миллионов человек в день?
– Не знаю. Я из Голландии. Но судя по тому, что там все население составляет шестнадцать миллионов, скорее всего, нет.
Он уже сияет от гордости.
Мы съезжаем с шоссе на улицы, надо полагать, колониального Мумбая, и оказываемся в районе с коридором из деревьев и рядом стоящих двухэтажных автобусов, изрыгающих черные облака выхлопов.
– Это «Ворота в Индию», – говорит Пратик, показывая на арку, стоящую у Аравийского моря. – Отель «Тадж-Махал», – сообщает он, когда мы проезжаем мимо массивного разукрашенного отеля с куполами и карнизами. Группа арабов в раздувающихся на ветру белых одеждах рассаживается по нескольким джипам с тонированными стеклами. – А внутри «Старбакс»! – мой водитель понижает голос до шепота. – Вам доводилось пить кофе из «Старбакса»?
– Да.
– Мой брат говорит, что в Америке его пьют каждый раз после еды. – Он подъезжает к очередному тускнеющему викторианскому строению, кажется, что оно потеет на этой жаре. На вывеске витиеватым курсивом написано: «БО БЕЙ РО Л». – Вот и ваш отель. «Бомбей Роял».
Пратик проводит меня в затемненное прохладное фойе, тут тихо, только шелестят да поскрипывают потолочные вентиляторы, и стрекочут живущие в стенах сверчки. За длинным столом красного дерева дремлет мужчина, он настолько стар, что кажется ровесником самому зданию. Пратик громко звонит в звонок, и тот резко просыпается.
Они тут же принимаются спорить, в основном на хинди, но проскакивает и несколько английских слов. «Правила», все повторяет старик.
Через некоторое время Пратик обращается ко мне.
– Он говорит, что вы тут не можете остановиться.
Я качаю головой. Зачем она меня сюда притащила? Зачем я приперся?
– Это клуб частной резиденции, а не отель, – поясняет Пратик.
– Да, я о таких слышал.
Пратик хмурится.
– В Колабе есть и другие отели.
– Но она должна быть тут, – у меня этот адрес уже несколько лет. – Посмотрите по имени моей матери. Яэль Силом.
– Уиллем-саб? – спрашивает он.
– Уиллем. Да, это я.
Он щурит глаза и берет меня за руки.
– Вы совсем не похожи на мемсаиб, – говорит он.
Мне даже необязательно знать, что это слово означает, чтобы понять, кого он имеет в виду. Так все говорят.
– Но где она? – спрашивает старик.
Хоть крупица спокойствия. Я не один во тьме.
– Значит, вы ее знаете, – говорю я.
– Да, да, да, – отвечает он, – точно так же кивая-качая головой, как Пратик.
– Можно мне пойти в ее квартиру?
Он думает, почесывая седую щетину на бороде.
– Согласно правилам, тут могут жить только члены клуба. Вы будете членом, когда мемсаиб так распорядится.
– Но ее тут нет, – услужливо напоминает Пратик.
– Правила, – в очередной раз повторяет старик.
– Но вы же знали, что я приеду, – говорю я.
– Но вы не вместе. А если это и не вы? У вас доказательства есть?
Доказательство? Какое? Фамилия? У нас разные. Фотографии?
– Вот. – Я достаю распечатку ее письма, она уже мятая и влажная.
Старик смотрит на нее, сощурившись, его темные глаза с возрастом стали туманными. Вроде как он решает, что этого достаточно – дважды быстро кивнув головой, он объявляет:
– Добро пожаловать, Уиллем-саб.
– Ну, наконец, – говорит Пратик.
– Меня зовут Чодхари, – представляется старик, не обращая на него внимания, и подает мне кипу формуляров, которые надо заполнить. Когда я заканчиваю, он с большим трудом поднимает перегородку и со скрипом выбирается из-за стола. Он едва волочит ноги по истертому паркету коридора. Я следую за ним. Пратик – за мной. Когда мы доходим до лифтов, Чодхари грозит Пратику пальцем. – На лифте могут ездить только члены, – говорит он. – Иди по лестнице.
– Но он же со мной, – говорю я.
– Правила, Уиллем-саб.
Пратик качает головой.
– Мне, наверное, пора машину дяде вернуть.
– Хорошо, давай я заплачу. – Я достаю пачку грязных рупий.
– Триста рупий, если без кондиционера. Четыреста – с кондиционером, – говорит Чодхари. – Таков закон.
Я даю Пратику пятьсот, у нас столько стоит сэндвич. Он начинает пятиться назад.
– Эй, а как же корма? – спрашиваю я.
Он улыбается, как дурачок, немного напоминая мне Брудье.
– Буду на связи, – обещает он.
Лифт неуверенно доезжает до пятого этажа. Чодхари открывает двери, и мы попадаем в залитый светом коридор, в котором пахнет воском для пола и благовониями. Он проводит меня мимо нескольких деревянных дверей с прорезями, останавливается у самой дальней и достает ключ, который подходит ко всем замкам.
Поначалу мне кажется, что он привел меня не туда. Яэль живет тут уже два года, но комнаты пусты. Безликая громоздкая деревянная мебель, на стене такая же стереотипная картина с пустынными фортами и бенгальскими тиграми. У застекленных дверей стоит небольшой круглый столик.
Потом я чувствую его. За конкурирующей смесью лука, благовоний и воска несомненно улавливается запах цитруса и мокрой земли. И я вдруг понимаю ясно, будто знал это всегда, хотя я никогда на это не ориентировался – что это запах моей матери.
Я осторожно вхожу в коридор, и меня накрывает очередная волна. Как будто я не в Индии, а в Амстердаме, дома, и сейчас за окном долгие летние сумерки. Дождь, наконец, прекратился, так что Яэль и Брам вышли на улицу, отпраздновать маленькое чудо солнечного света. После дождя еще холодно, поэтому я кутаюсь в колючее шерстяное одеяло и наблюдаю за ними через наше огромное панорамное окно. Студенты, жившие в квартире по ту сторону канала, врубили музыку на полную. Началась песня, что-то старое, из «новой волны», времен молодости Яэль с Брамом, и он хватает ее, они танцуют, касаясь друг друга головами, хотя это вовсе не медленный танец. Я наблюдаю за ними сквозь стекло, внимательно, делая вид, что не смотрю. Мне тогда, наверное, было лет одиннадцать-двенадцать, подобные сцены в таком возрасте должны смущать, но я смущения не испытывал. Яэль заметила, что я на них смотрю, и – что удивило меня тогда, да и удивляет сейчас, когда я вспоминаю, – вошла в дом. Она не вытаскивала меня, не приглашала потанцевать с ними, как мог бы сделать Брам. Она подняла одеяло, взяла меня за локоть и подняла. И меня окутал этот запах апельсинов и листвы, этот вездесущий глинистый аромат, смешивающийся с тяжелым секретом каналов. Я постарался притвориться, что всего лишь подчиняюсь, позволяю ей вести себя, совсем не подавая вида, насколько я счастлив. Наверное, полностью сдержать свои чувства мне не удалось, потому что она улыбнулась в ответ и сказала: «Надо успеть ухватить солнышко, пока не ушло, да?»
Яэль бывала такой вот теплой. Но ее теплота была переменчивой и ненадежной, как голландское солнце. Только с Брамом она казалась другой; может, это было отраженное тепло – ведь он был для нее солнцем.
Чодхари уходит, а я ложусь на диван. Голова упирается в тяжелый деревянный подлокотник, мне неудобно, но я не шевелюсь, потому что оказался на солнце, и жара кажется мне необходимой, словно переливание крови. «Наверное, мне надо бы связаться с Яэль», думаю я, но меня затягивает сонливость, усталость после перелета и чувство облегчения, поэтому я засыпаю, даже не успев разуться.
* * *
Я снова лечу. На самолете, и это мне кажется неправильным, ведь я только недавно приземлился. Все такое живое и правдоподобное, что чуть больше обычного уходит на то, чтобы распознать сон; после чего все искажается, становясь жутким и нереальным, тяжелым, тягучим, как бывает, когда тело начинает бунтовать против изменения ритма биологических часов. Может, поэтому посадки в этом сне не происходит. Не загорается значок «пристегните ремни», нет невнятных сообщений от пилота. Лишь моторы гудят, и есть ощущение, что я в воздухе. Просто лечу.
Рядом кто-то сидит. Я поворачиваюсь и пытаюсь спросить «Где мы?» Вокруг очень мрачно, мне тяжело, я не могу толком говорить, вопрос получается не такой, а «Кто ты?»
– Уиллем, – зовут меня издалека.
Человек во сне поворачивается. Я все еще не вижу лица. Но уже узнаю.
– Уиллем, – снова этот голос. Я не отвечаю. Я пока еще не хочу, чтобы сон кончался, в этот раз не хочу. Я снова поворачиваюсь к соседнему креслу.
– Уиллем! – Голос звучит уже резко, вытаскивая меня из липкого меда сна.
Я открываю глаза. Сажусь, и секунду мы лишь смотрим друг на друга, моргая.
– Ты что тут делаешь? – спрашивает она.
Я и сам об этом много думал в последний месяц, когда мой оптимизм по поводу этой поездки увял, оставив двойственные чувства, а потом скис, став уже пессимистическим настроем, а теперь и он усох до настоящего сожаления о принятом решении. Действительно – что я тут делаю?
– Ты мне билет прислала. – Я пытаюсь выдать это за шутку, но разум еще туманен после сна, и Яэль лишь хмурится.
– Нет, я имею в виду именно здесь? Мы тебя в аэропорту обыскались.
Мы?
– Я тебя не видел.
– Я не могла уйти из клиники. Я отправила водителя, а он слегка запоздал. Он сказал, что отправил тебе несколько сообщений.
Я достаю и включаю телефон. Ничего не происходит.
– Сомневаюсь, что он тут работает.
Яэль с презрением смотрит на мой аппарат, и я вдруг испытываю приступ сильнейшей симпатии. Она вздыхает.
– Главное, что добрался. – Это одновременно и очевидно, и оптимистично.
Я встаю, потягиваю шею, а когда я начинаю вращать головой, она хрустит, и Яэль снова хмурится. Я осматриваюсь.
– Милое местечко, – говорю я, продолжая обмен банальностями, на котором держались наши отношения последние три года. – Хорошо ты его обставила.
* * *
Я пытаюсь заставить ее улыбнуться, это как рефлекс. Хотя у меня раньше никогда это не получалось, не выходит и сейчас. Она отходит, открывает застекленные двери, ведущие на балкон, с которого видны «Ворота», а за ними и океан.
– Мне, наверное, следовало бы поселиться поближе к Адхери, но я, похоже, слишком привыкла жить на воде.
– Адхери?
– Там клиника, – говорит она так, словно я должен это знать. Но откуда же? Ее работа всегда оставалась за пределами дежурных фраз нашей переписки. О погоде. О еде. О многочисленных фестивалях Индии. Открытки, только без красивых картинок.
Я знаю, что Яэль отправилась в Индию, чтобы изучать аюрведическую медицину. Они с Брамом собирались заняться этим, когда я закончу университет. Путешествовать больше. Чтобы Яэль могла заняться народными целительными техниками. И Индия была первым пунктом в списке. Они даже успели взять билеты до того, как Брам умер.
Я думал, что это подкосит Яэль. Но я буду рядом: отодвину в сторонку собственные страдания и помогу ей. Наконец, перестану быть помехой в ее великой истории любви, она увидит во мне ее плод. Я стану ее утешением. То, что она не дала мне как мать, я дам ей как сын.
В течение двух недель она запиралась в комнате на верхнем этаже, в той, что Брам сделал специально для нее, закрывала ставни, двери, не выходила почти ни к кому, кто к нам заходил. В жизни Брам принадлежал полностью ей, и после смерти ничего не изменилось.
Через полтора месяца она, как и было запланировано, улетела в Индию, словно ничего не произошло. Марйолейн говорила, что Яэль зализывает раны и что скоро она вернется.
Однако через два месяца от нее пришла весть, что она не приедет обратно. Давно, еще до того, как Яэль начала изучать натуропатию, она получила диплом обычной медсестры, и теперь, в клинике Мумбая, вернулась именно к этому. Она сказала, что избавится от хаусбота; все самое важное она и так убрала по коробкам, а остальное распорядилась продать. Мне же велела взять, что захочется. Я тоже собрал несколько коробок и запер их на чердаке дяди Даниэля. А все остальное бросил. Вскоре после этого меня выперли из университета. Тогда я тоже собрал рюкзак и отправился в путь.
– Ты прямо как мать, – с некой скорбью сказала Марйолейн, когда я сообщил ей, что уезжаю.
Хотя мы оба знали, что это не так. Я совершенно не похож на нее.
* * *
Вроде как та же чрезвычайная ситуация, из-за которой Яэль не смогла встретить меня в аэропорту, уже через час заставляет ее вернуться обратно в клинику. Она зовет меня с собой, но звучит это формально и неискренне, и я подозреваю, что само приглашение прилететь в Индию было таким же. Я вежливо отказываюсь, оправдываясь тем, что еще не отдохнул как следует.
– Тебе надо бы выйти на солнце; это лучшее лекарство. – Она смотрит на меня. – Это надо смазать, – Яэль касается своего лица как в зеркальном отражении моего, в том месте, где шрам. – На вид свежий еще.
Я трогаю его. Ему уже полгода. Мелькает мысль о том, чтобы рассказать об этом Яэль. Она взбесится, если узнает, что я сказал тем скинам, чтобы отвлечь их от девчонок. «Один четыре шесть ноль три» – клеймо, которое нацисты вытатуировали на запястье Сабы, но зато я добился реакции.
Но я ей не рассказываю. Это тема не для поверхностного разговора. Она из разряда болезненных вещей, о которых мы никогда не говорим: Саба. Война. Мать Яэль. Все ее детство. Я трогаю шрам. Кажется, что он горячий, словно вспыхнул от одного воспоминания о том дне.
– Не очень-то, – говорю я. – Просто заживает плохо.
– Могу сделать тебе мазь. – Яэль спешно проводит по нему пальцем. Они у нее холодные и шероховатые. Руки рабочего, как говорил Брам, хотя это у него кожа должна была быть грубее. Тут я понимаю, что мы не обнялись, не поцеловались, не проделали никаких других ритуалов воссоединения.
Когда она убирает руку, мне становится грустно. Когда Яэль начинает заваливать меня обещаниями, чем мы займемся в ее выходной, я жалею, что не рассказал про скинхедов, про Париж, про Лулу. Даже если бы я попытался, я бы не знал, как об этом говорить. Мы с матерью оба владеем голландским и английским. Но все равно общего языка не находим.
Назад: Двадцать Мерида, Мексика
Дальше: Двадцать два