Моя бабушка Нина Андреевна
Она приснилась мне однажды ночью такой, какой я ее запомнила в детстве: прямая, статная, с каштановыми волосами, старательно заплетенными в косу и закрученными на затылке венцом. На ее лице с правильными чертами выделялись светлые глаза, внимательные и чуть грустные. Эта восточнославянская грусть в глазах была, по мнению Эдварда, нашей единственной общей чертой. Я была намного ниже ее, и волосы у меня были светлее. Некоторые считали их рыжими, но я описала бы их так: светлые на концах, а у корней медно-каштановые. Одним словом, какие-то неопределенные, как и все в моей жизни. Непонятно, к какой национальности я принадлежу – не то белоруска, не то полька. Ничего определенного нельзя было сказать и о моих родителях – я росла без отца с матерью. Единственным устойчивым понятием в моей жизни была бабушка. Она всегда говорила тихим, но решительным голосом. Чувств своих особенно не проявляла, но я знала, что она меня любит. Наши отношения складывались безоблачно. В целом я была послушной, впрочем, она предоставляла мне полную свободу. Никогда ничего не навязывала, даже когда я была ребенком. Только один раз между нами произошел настоящий скандал. Она ударила меня по лицу, а потом мы плакали, я в своей комнате, она – в своей. Но на следующий день все опять было по-прежнему. Никогда больше – даже став совсем взрослой – я не спросила ее, правда ли, что она выдала в руки госбезопасности моего отца… Как они и договорились с моим дядей, до получения аттестата зрелости я жила в приходском доме и каждый день добиралась в школу на дрезине по нашей узкоколейке. А потом поступила на филологический факультет университета в Варшаве и к бабушке приезжала только на праздники и в каникулы. Родственная связь между нами стала ослабевать. Батюшка вышел на пенсию, и бабушка вместе с ним переехала в Бялысток. Я была там всего раз или два до ее болезни. А заболела она тяжело, хотя на протяжении всей жизни ни на что не жаловалась. Ничем не болела, даже насморка не схватила ни разу. Прямо несла свою голову с заплетенными в косу густыми волосами и в улыбке открывала ряд ровных беленьких зубов. И вдруг звонок из Бялыстока. Нина Андреевна умирает. Сначала я даже не поняла, в чем дело, ведь несколько месяцев назад видела ее в полном здравии, и тут такое известие. Войдя в больничную палату, в первый момент я никак не могла сориентироваться, на какой койке она лежит. Мне указали на высохшую старушку с морщинистым бескровным лицом и беззубым ртом. Сквозь редкие волосы просвечивала розовая кожа. Я узнала ее только по голосу.
– Оставь меня здесь, Дарья, – с усилием произнесла она, – возвращайся к мужу.
Я упрямо покачала головой:
– Я заберу тебя отсюда.
– Оставь меня. Человек гаснет как лампа, в моей уже подкрутили фитиль…
Несмотря на ее сопротивление, я привезла бабушку в Варшаву в карете «Скорой помощи». Отдала ей свою комнату, перебравшись в комнату Эдварда. Мы занимали небольшую двухкомнатную квартирку с крошечной кухней без окна. Именно в тот период, когда бабушка медленно умирала в моей комнате, возник первый серьезный кризис в нашей семейной жизни с Эдвардом. То, что я чувствовала тогда по отношению к Эдварду, можно было бы назвать ненавистью. Я и раньше знала, что он бывает жесток – пару раз болезненно ощутила это на собственной шкуре, – но его поведение в течение нескольких месяцев, пока бабушка оставалась с нами, можно было бы определить одним словом: подлость. Как всякий мужчина, он не переносил духа болезни в доме, а когда я лежала в постели с гриппом, бывал просто несносен. Правда, когда однажды у меня началось воспаление надкостницы и я не могла спать по ночам, он тоже не спал. В одну из таких бессонных ночей я застала его в кухне с покрасневшими глазами. Он вытирал нос платком.
– Ты что, плачешь? – озадаченно спросила я.
– Не могу видеть твои страдания, – ответил он.
Но страдания бабушки его не волновали. Он был взбешен оттого, что вынужден чувствовать себя стесненным в собственной квартире. Не успевала я оглянуться, как он захлопывал дверь в комнату, где она лежала. Бабушка была уже слишком слаба, чтобы справиться с замком. В ванную она шла по стеночке, так и остался потом темный след на стене, где она придерживалась за нее рукой. После смерти бабушки я пережила психологический коллапс, спала по шестнадцать часов в сутки. Стоило мне где-нибудь присесть, как веки слипались сами собой. Впечатление было такое, что я стремилась убежать в сон от той боли, которую я испытывала после утраты самого близкого мне человека. Эта боль нашла выход: я написала книгу, скорбную элегию – плач дочери, которая не может похоронить тело матери, не в силах физически с ней расстаться. Ее гнетет чувство ужасной потери, как будто из ее сердца вырвали кусок живого мяса. Я писала «мать», а подразумевала бабушку… Эдвард, прочитав рукопись, сказал: – Если бы ты была писательницей во Франции, то сразу бы получила Гонкуровскую премию, а здесь тебя мало кто поймет. В провинциальной стране надо писать провинциальную литературу.