Рассказывает Леночка
Матримониальные предложения в это агентство в основном поступали из Польши. Одной из клиенток предстояло ехать в Варшаву для встречи с кандидатом в будущие мужья, но она боялась одна отправляться в путешествие и попросила поехать с ней Леночку. Клиентка обещала возместить дорожные расходы, а ее жених по переписке прислал второе приглашение для Лены. Он встретил их на вокзале и отвез в гостиницу, где снял для них номер. Сразу было видно, что это человек при деньгах. Лене он не понравился, но она ничего не говорила – не ей же выходить за него замуж. Вот так она вляпалась в дело, в котором не должна была участвовать. Потому что только здесь, в Варшаве, узнала, что это агентство матримониальных услуг – полная липа, а на самом деле там занимаются поставкой проституток в Польшу. Они использовали ее как своеобразное алиби. Потом ей приходилось сопровождать сразу нескольких девушек, которых представляли в качестве моделей. И разумеется, все они были несовершеннолетними, а насчет всех этих похищений из дома – это полная чушь. Матери сами приводили своих дочерей и чуть ли не со слезами на глазах просили отвезти девушек в Польшу. И все это из-за нищеты. Прежде и она никогда бы не согласилась на такое. Но ее жених был безработным, а отец потерял работу. Все с надеждой смотрели на нее. Она могла бы сказать «нет» и вернуться домой. И что дальше? Кстати, это еще вопрос, вернулась бы она домой или очутилась бы где-нибудь в лесу с перерезанным горлом. Они раскрыли карты, а посему боялись, что она их заложит.
– Будь она проклята, эта свобода. По мне, лучше Сталин, чем то, что сейчас творится.
– Болтаешь, сама не знаешь что. При Сталине на Украине такой голод был, что доходило до людоедства, родители поедали останки своих детей.
Леночка пожимает плечами:
– Это уже история, а теперь мир совсем другой. Все веселятся, а тебе подыхай.
– Это веселье, как на «Титанике». Посмотри только, что делается в Югославии, в Грузии…
– Вот я и говорю, не надо было трогать это болото. Пока оно было стоячим, хоть как-то, но можно было жить. А мне пришлось с таким столкнуться! До сих пор не могу поверить, что все это происходит со мной… Сперва эта Агата избила, а уж как меня перевели… и говорить не хочется тебе… – Она умолкла на минуту. – Нет, все-таки расскажу. Надо же перед кем-то исповедаться, возможно, легче не станет, но говорят, надо… Бабы меня просто насиловали. Думала, наложу на себя руки, но человек настолько привязан к жизни… я и не подозревала, что настолько…
Она замолчала, уставившись на свои неподвижно лежавшие на столе руки.
Не в силах принять какое-нибудь решение, мы ждали, что развязка наступит сама собой, но она не наступала. Я жила у дяди, а Эдвард торчал один в пустой квартире.
До этого он раз в год отвозил дядю на вокзал, когда тот собирался в санаторий, но теперь ни я, ни дядя не обратились к нему, пока он сам не предложил. Загрузив чемоданы в машину, он бросил:
– Ну, пока…
Но я знала, что он вернется. Чувствовала и была на взводе.
Он вернулся. Когда я заваривала кофе на кухне, у меня тряслись руки. Кофе на подносе я принесла в кабинет. И вдруг мы кинулись друг к другу…
Вернувшись в камеру, я улеглась, закинув руки за голову. Мне предстоял еще вечерний туалет, такой проблематичный на этом крошечном пространстве. Мне до сих пор не удалось справиться с тем смущением, которое я испытывала, обнажаясь в присутствии посторонних. Никогда не было уверенности, что я опять не паду жертвой подсматривания, которое считала таким же омерзительным, как и мастурбацию при свидетелях.
Моясь над тазом, я всегда старалась повернуться к моим сокамерницам спиной и непроизвольно прижимала локти к бокам, чтобы заслонить грудь от посторонних взглядов. Но мытье до пояса было куда меньшей проблемой, чем от пояса и ниже. Чуть ли не с чувством отчаяния я снимала белье, а потом приседала на корточки над тазом. В такие минуты мне казалось, что все они смотрят на меня, следят за мной. Однако я никогда не отваживалась посмотреть в их сторону…
Лежу я, ни о чем не думая (это был своего рода перерыв, передышка), и вдруг дверь открывается и на пороге возникает Элюня – та самая, что в первый день моего прибытия сюда нокаутировала меня ударом под дых. Теперь-то мы были в хороших отношениях.
– Дарья, – говорит она. – Дуй к нашей Изе, у нее к тебе дело.
Я села на нарах.
– А что, я одна пойду? – спросила я, не в силах скрыть своего удивления – в это время суток переход в административную часть был закрыт на все засовы.
– Ступай, охранницы тебя впустят, – ответила Элюня и вышла.
В коридоре не было освещения, и мне с трудом удалось отыскать двери, ведущие в помещение, где безраздельно правила Иза. В первой комнате было темно, но во второй, поменьше, горел свет. Иза, по своему обыкновению, сидела за письменным столом на фоне бронированного шкафа. На ней, как всегда, был форменный китель, под ним виднелась блузка с вышитыми розочками, что никак не вязалось с тюремной униформой.
– Что-то… произошло? – осторожно спросила я.
– Присядь, – сказала она, указав на мое обычное место по другую сторону стола. А сама потянулась к шкафу и вынула оттуда бутылку с какой-то цветной жидкостью и два стакана. Наполнила их до половины. – У меня сегодня одна важная годовщина, и я хочу, чтоб ты со мной выпила.
Я отхлебнула порядочный глоток, это была домашняя наливка. Очень вкусная, кстати.
– Что это? – спросила я.
– Понравилось? – улыбнулась Иза.
– Очень.
– Ореховая, по рецепту моей бабки, хочешь, запишу тебе его?
Я покачала головой.
– К этому делу нужен талант, а у меня его ни на грош. А что это за годовщина, могу я спросить?
– Можешь, – ответила она с усмешкой. – Праздную пятый год своей свободы.
– Ты разведенная?
– Ага.
Она подлила мне в стакан.
– Ой, не надо, я быстро пьянею, – запротестовала я.
– Не волнуйся, – сказала она. – В крайнем случае возьму тебя на руки и дотащу до камеры.
– Вот будет сцена, – рассмеялась я.
Я чувствовала себя все лучше, Иза рассказывала мне о последнем заседании пенитенциарной комиссии, да так забавно, что я покатывалась со смеху. Я уже успела познакомиться с большинством из входивших в нее людей, а Иза пародировала их блестяще. Лучше всего у нее выходил наш директор тюрьмы, она до ужаса смешно передразнивала его манеру говорить – с расстановкой и акцентированием носовых «а» и «е», чуть флегматично.
Нам стало неудобно на твердых стульях, и мы перебрались на пол. Сидели, привалившись спиной к стене, подобрав колени к подбородку.
В бутылке уже здорово поубавилось, вскоре Иза вытрясла из нее последнюю каплю.
– У меня еще есть ментоловый ликер, – сказала она.
– Иза! – ужаснулась я. – Мы напьемся в стельку!
– Подумаешь! – махнула она рукой. – Один раз живем.
– Ас кем ты сейчас живешь? – спросила я неожиданно для себя самой.
Она пожала плечами:
– Да с одним типом, лишь бы только он окончательно не захотел переехать ко мне. Зачем мне это? Все это хлопоты трефовые… Сперва носят тебе розы с душистым горошком, а потом швыряют вонючие носки где попало. Мерзость.
– Ты развелась, потому что твой муж разбрасывал носки?
– Нет, развелась, потому что он был такой же дурак, как этот твой Эдвардик… Собственными руками бы его удушила за то, что из-за него ты здесь… Ты… такой прекрасный человек!
– Да ты что говоришь! – запротестовала я.
– Ни один мужик тебе в подметки не годится. Дарья! Я горжусь тем, что я, как и ты, женщина!
Что она, эта Иза, плетет, ужаснулась я про себя. Зачем она это говорит?
Я навострила уши, вдруг представив себе, что после такого вступления последуют декларации, а то и предложение, которое я не смогу принять. И наши отношения испортятся. Горькая обида на нее захлестнула меня. За то, что она заманила меня к себе. И если окажется, что Иза предпочитает женщин, я не смогу больше с ней дружить. То есть дружить смогла бы, если бы она не требовала от меня взаимности.
– Иза, – сказала я. – Я люблю мужчин…
– Тогда почему ты выстрелила в мужчину?
Я чувствовала, как он напирает на меня и мое тело уступает. Не было больше того порога, о который столько раз он спотыкался и на котором мы оба терпели поражения. Я выигрывала безнадежное сражение, которое столько лет вела сама с собой.
Выигрывала, потому что хотела выиграть, несмотря на то что видела, как Эдвард меняется, как на висках его набухают жилы. Надо мной было его набрякшее кровью, обрюзглое лицо. Но это был все-таки он, человек, которого я любила…
Только… с ним стало твориться что-то не то. Он сполз на бок и вдруг зарыдал:
– Отпусти меня! Умоляю, заклинаю – отпусти!
В первый момент я не поняла, а потом сообразила, что эти слова обращены не ко мне. На сей раз кто-то третий воздвиг между нами непроходимую стену для нашей любви…
Я видела перед собой его трясущуюся в рыданиях спину.
Встала и потянулась за одеждой. На полу в кабинете рядом с моей юбкой и блузкой валялись его брюки. Они выглядели как мертвые. Раскинутые штанины застыли без движения… Я хотела поднять их, нагнулась за ними, но потом вдруг выпрямилась, и моя рука скользнула в тайник за картиной, где мой дядя держал пистолет. Я взяла его и вернулась обратно в спальню. Похоже, что тогда я еще не сознавала, что собираюсь сделать. Я просто возвращалась к Эдварду с пистолетом в руках. И только увидев, как он одевается, как натягивает свои трусы до колен…
Сегодня в нашу читальню заглянула Натурщица Вермеера, как я называла ее про себя. Раньше она тут никогда не появлялась, хотя именно здесь проходила светская жизнь тюрьмы. Женщины играли в карты, в шашки, смотрели телевизор, вязали. В углу на плитке стоял чайник, вода в нем кипятилась постоянно. Заключенные заваривали себе кофе – все помещение пропахло его ароматом. Приходили сюда сразу после ужина.
Увидев ее, я почему-то подумала, что она ищет себе исповедника. Как другие. Мне совсем это не было нужно, я уже была сыта по горло чужими историями.
Она присела за столик. Я чувствовала, что она ждет, когда я к ней подойду. Внутренне с трудом преодолев себя, я все– таки направилась к ней. Присела рядом. Мы помолчали.
– Сколько времени? – наконец спросила она.
Я глянула на часы:
– Двадцать минут пятого.
Она кивнула, а потом протянула мне под нос свое запястье:
– А у меня на часах сколько?
– Десять минут второго, – ответила я удивленно, не зная еще, к чему она клонит.
– Остановились минута в минуту. Всегда так останавливаются, год за годом…
– Надо отдать их часовщику.
– Отдавала, но тот говорит, что с ними полный порядок. Когда покойник падал, то ударил их об землю, стеклышко разбилось вдребезги, а стрелки замерли на десяти минутах второго. И мои часы встают в каждую годовщину…
Она опустила глаза и совсем стала похожа на женщину с картины. У нее было точно такое же выражение лица, как и у той.
– Ты, наверно, думаешь об этом и не заводишь их…
– Вот еще, – дернула она плечом. – Завожу.
Я не знала, что ей сказать.
– Ты боишься? – спросила я.
Она вскинула на меня глаза:
– Покойника?
– Не знаю… чего-нибудь…
– Вообще не боюсь, но мне все время кажется, что окно не закрыто и он падает на меня…
Агата выходит на волю! Это кажется почти неправдоподобным, на этой паре квадратных метров мы провели вместе два года. И наши отношения складывались довольно драматично, но в конце концов мы помирились, как велит католическая вера. Я нашла в себе с ней что-то общее, в числе прочего такой же страх перед приближающимся освобождением. Тюрьма стала для меня жизненным уроком. Все, что было до этого, было только литературной игрой, теперь я увидела настоящее обличье реальности. И с этой мерзостью вынуждена была мириться и находить в себе своего рода примирение с ней – одно из условий моего выживания здесь. До конца я осознала это во время трехдневного увольнения. Я просила избавить меня от этой привилегии. Но Иза решительно настояла.
– Ты должна выйти отсюда хоть на немного, – сказала она. – В противном случае ты потом можешь не справиться с полученной свободой. Посмотри на людей, как они выглядят по ту сторону этих стен…
– Я боюсь.
– Ты должна выйти к людям!
– Ничего я не должна! – возразила я.
Мы молча смотрели друг на друга.
– Иза, – сказала я наконец, – мне некуда пойти.
– А дядя?
– Я не могу пока с ним встречаться.
Она задумалась на минуту.
– Поезжай в горы.
Я думала, она шутит, но она это предложила вполне серьезно. Записала мне адрес своей знакомой в горах и дала кое-какую одежду – при выходе я получила бы из камеры хранения только свою теплую юбку и сапоги. И это в середине лета! Ее туфли были мне великоваты, у нее был размер побольше.
На станцию я пошла пешком. Деревья, которые пару лет назад встретили меня голыми остовами, теперь были зелеными, листья на них даже слегка пожухли – в этом году было мало дождей. Я шла по песчаной дорожке, ощущая на лице дуновение теплого, пронизанного запахом скошенной травы ветерка. Это было первым сильным впечатлением после выхода из стен тюрьмы – на свете много воздуха и он наполнен благоуханием.
Я привыкла к совсем другим запахам. В камере воняло, в библиотеке несло пылью, а в коридорах в нос ударял запах лизола, которым дезинфицировали помещения. На прогулки я не ходила, потому что это топтание на месте было таким же унизительным, как и заковывание меня в наручники. Мне было муторно от этого, и я попросила освободить меня от этой почетной привилегии. Вот почему первое мое впечатление от свободы было таким – мир благоухает! Пока я шла до станции, у меня кружилась голова от избытка кислорода. То мне вдруг мерещилось, что моим легким больно. А то я чувствовала, как мои волосы пахнут ветром, и это было самым чудесным ощущением. Я пахну ветром!
Здание станции было видно издалека. Оно стояло в чистом поле, с ломаной крышей с красной черепицей, на окнах – ящички с геранью. Мне даже представилось, как к вокзалу подъезжает черный длинный лимузин и из него выходит джентльмен с сигарой в зубах. Этот пресловутый джентльмен мог бы прискакать верхом, с лассо у седла и в широкополой шляпе. Получилась бы сценка, как на Диком Западе, с той только разницей, что здесь была бы не к месту унылая стена станционного здания. Я вошла на перрон, усыпанный гравием, и присела на лавку рядом с вывеской «Станция Кованец».
Иза потом спросила меня, какими были мои первые впечатления от свободы, что мне больше всего запомнилось.
– Воздух, – ответила я. – Много воздуха.
Она расхохоталась:
– Первый раз слышу такое из уст заключенного. Обычно говорят: задница, водка, колбаса. Но воздух!
А еще – непосредственное соприкосновение с землей. Туфли Изы спадали у меня с ног, я скинула их и шагала босиком, а их несла в руках, как делает это деревенская баба по дороге в костел. Мои ступни щекотал нагретый солнцем песок, пересыпавшийся между пальцев.
Женщина, к которой меня направила Иза, приняла меня очень сердечно, проводила по деревянной лесенке наверх в светелку. Я так устала, что тут же заснула крепким сном. Никогда не бывало, чтоб я так отключалась от всего, что творилось вокруг. В тюрьме у меня был чуткий сон, в него проникали все звуки камеры. Я даже начала подозревать, что не смогу больше спать в тишине. А здесь царила абсолютная тишина. Возможно, от нее я и проснулась. Было еще очень рано. Я подошла к окну. У самой горы виднелась полоска розовеющего неба, чуть пониже – стального цвета пики, а еще ниже клубился туман, похожий на серебристо-белое облако. В какой-то момент его пронзили, словно длинные острые стрелы, лучи солнца и, пройдя насквозь, залили золотом всю долину. Это было захватывающее зрелище, которое, как я подозревала, природа устроила в мою честь. Ничего подобного до сих пор я не видала. Хоть мы и бывали с Эдвардом в Закопане, но в горы не поднимались, он считал это излишним – никогда не был любителем пеших походов. Большую часть времени мы проводили в шезлонгах на террасе «Астории», откуда, по словам моего мужа, открывался довольно красивый вид. Но если бы он увидел этот восход солнца, то, возможно, изменил бы свое мнение. Вид с террасы дома отдыха Союза писателей был не очень красивым, но чтоб понять это, мне пришлось пройти очень долгий путь…
Я много думала об Эдварде и о нашей совместной жизни. Всю жизнь я на все смотрела его глазами, это тоже стало причиной несчастья. Вот и теперь я пыталась взглянуть на себя с его позиции. Как он это чувствовал. Он любил меня, но не сумел многого дать, потому что я ничего от него не хотела принимать, да и мне самой было нечего ему дать. Мы существовали в постоянном противостоянии друг другу. Скажите, как долго нормальный человек способен это переносить? Его пассия принимала его всего целиком, как мужчину и как человека. Не морочила голову, а все время твердила, что он абсолютно прав, независимо от того, что сама при этом думала. Она была настоящей женщиной, чего нельзя было сказать обо мне. Я вечно занималась самоуничижением, более того, считала себя некрасивой. Мне все в себе не нравилось. Хотя мужчины заглядывались на меня, делали мне комплименты. Частенько я слышала, что у меня красивые глаза и чувственное лицо. Они хвалили мою фигуру. Черта с два, думала я про себя. Трудно сказать, что нас так влекло друг к другу, почему мы не могли расстаться, тоскуя друг по другу и постоянно возвращаясь. Он, по крайней мере, сделал попытку наладить жизнь без меня, но счастливей не стал. Дядя как-то сказал, что Эдвард производит впечатление человека, который стоит на подножках двух мчащихся в разные стороны поездов. Он не любил его, постоянно твердя мне, что я должна связать свою жизнь с кем-нибудь другим. Завести детей, как нормальная женщина. Но дядя не знал всей правды о нашем браке, за распад которого ответственна была в первую очередь я.
Я шагала в одежде с плеча Изы, с ее рюкзаком по горным тропинкам, чувствуя, как пот течет у меня по спине. Ничего удивительного, я совсем потеряла форму. Единственным упражнением для меня в тюрьме было карабканье на нары вверх-вниз.
Во время одной из таких прогулок мне захотелось пить. Присев на камень, я достала термос. Налив в чашечку от термоса чаю, отхлебывала маленькими глоточками, чтоб не обжечься. Вокруг не было ни души. И впервые я не чувствовала себя плохо наедине с самой собой. Не хотела никуда бежать от себя, даже наоборот, я была себе интересна. Кем была эта сидевшая на камне женщина в позаимствованной одежде? Ее звали, как меня, Дарья Калицкая, но на этом мои сведения о ней заканчивались. И впервые во мне забрезжила надежда, что, когда я выйду на свободу, с этой женщиной мне будет уже легче жить. Я боялась этого дня, гнала от себя мысли о нем, и то, что не знала его точной даты, было мне на руку. Ничего хорошего по ту сторону тюремных стен я не ждала.
Агата копошилась, но как-то вяло, то вынимая свои пожитки из шкафчика, то снова засовывая их туда. Надзирательница уже не раз поторапливала ее. Наконец наступил момент прощания. Так получилось, что в камере мы были одни. Аферистка номер один помогала на кухне. Мы остались втроем, к нам еще никого не подселили. Я сидела за столом и, когда она подошла с набитым полиэтиленовым пакетом, в котором поместилось все ее имущество, встала. Мы глядели друг на друга, а потом я протянула ей руку. Не успела я оглянуться, как она вдруг взяла мою руку и поднесла к губам, а потом развернулась и, прихрамывая, вышла.
Через полгода я тоже должна была выйти отсюда. Камера снова была набита под завязку, но ни с одной из новоприбывших я больше не сходилась. Когда Иза назвала мне точную дату моего освобождения из женской тюрьмы в Кованце, я закрылась как в коконе, готовя себя к изменению в своей судьбе. Моя жизнь снова переворачивалась. Как и тогда, я не знала, что из этого выйдет. Но теперь передо мной вырисовывалось будущее. Я не знала, что оно мне принесет, удастся ли мне написать еще одну книгу… Возможно, книга о матери была так высоко оценена потому, что мне удалось выразить в ней свою собственную боль. Умерла бабушка, которая была моим детством, заменяла мне мать, отца и саму себя. И делала это наилучшим образом, как умела. Смерть матери в моей лучшей книге стала чем-то символичным. Мать – это детство. В этой прозе была сила, она передавала переживания, которые я хотела донести до читателя. Я стала профессиональной писательницей, но куда-то пропала моя правдивость. Ничего удивительного, потому что Эдвард отрезал меня от реальной жизни, а также от самой себя, от моей души. Может, поэтому не ладилась наша семейная жизнь, которая, как и мои книги, утратила правдивость. Сумею ли я теперь изменить это? Не знаю. Куда важнее моего творчества моя жизнь. Главное теперь – встречу ли я человека, с которым захочу жить, и рожу ли ребенка? Хоть и поздно, но еще не вечер. В Борисовке одна знакомая бабушки родила ребенка в возрасте сорока пяти лет. И ребенок появился на свет здоровым. Теперь это уже взрослый человек, кажется, одаренный математик. Есть даже теория, что поздние дети очень талантливые…
Все бумажные формальности были позади, я получила свои вещи из камеры хранения. Натянула свитер, теплую юбку, колготы, которые у меня уже были к тому времени, и сапоги.
Была поздняя осень. Как и предсказала мне Иза, мне было уже сорок два года. Я сумела сохранить надежду. Кто знает, не потому ли, что в самом начале Иза мне о ней говорила. Мне осталось только пойти и попрощаться с ней. Когда я вошла, она рылась в бронированном шкафу, я видела только ее спину. Услышав мои шаги, она выпрямилась и медленно повернулась ко мне. Я удивилась – такая низенькая. Мне всегда казалось, что она ростом не меньше метра семидесяти. Я смотрела на ее плоское, бесцветное лицо, обрамленное посеченными от химии, вытравленными и у корней более темными волосами.
Мы глядели друг на друга.
– Пришла вот попрощаться.
Я так была шокирована ее преображением, что не могла слова вымолвить. У меня даже мелькнула мысль, что я ошиблась дверью и это кто-то чужой, что Изу подменяет другой офицер по воспитательной работе. Но это была она. На ее лице появилось что-то вроде усмешки, и я заметила потемневшие от никотина зубы. Ничего удивительного – столько курить. Больше всего мне было жаль этих необыкновенных глаз, золотисто-желтых, с темными крапинками, как у хищного зверя. Глаза Изы были банального голубого цвета.
– Я пришла попрощаться, – повторила я, стараясь ничем не выдать своих чувств.
Она сделала шаг мне навстречу, на меня пахнуло дешевыми духами.
– Свидимся ли когда-нибудь еще? – спросила она, откидывая назад волосы – только это движение плечом напоминало прежнюю Изу.
notes