Книга: Отрицание ночи
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья

Часть вторая

Мама с папой почти семь лет жили вместе в квартире на улице Огюст-Лансон в тринадцатом округе Парижа. Я довольно плохо помню эти места. Никогда туда не возвращалась. Когда я начинала писать книгу, я хотела оставить десяток пустых пронумерованных страниц без текста. Мне казалось – пустота лучше слов сможет выразить мое отношение к вышеупомянутым семи годам брака.
Но я ошиблась.
Мой отец работал поначалу в агентстве Жоржа, затем, когда агентство перестало существовать, – административным директором в банке. Люсиль не работала, она занималась мною и моей сестрой Манон, родившейся через четыре года после меня. Со стороны Люсиль и Габриель выглядели красивой парой. Они ужинали у друзей, ездили по выходным на природу, к родителям, водили детей в парк Монсури. Они любили друг друга, они ошибались, они прощали – в общем, все банально на первый взгляд.
Я не могу писать о времени, которое Люсиль провела с моим отцом.
Это пустое пространство, глава без продолжения. Еще до того, как я начала книгу, я знала, что не смогу рассказать о Люсиль и Габриеле. Поэтому я долго не приступала к работе.
Семь лет с моим отцом – семь лет глубокого одиночества (так Люсиль часто говорила), семь лет саморазрушения (так я говорю). Встреча Габриеля и Люсиль представляется мне столкновением двух больших страданий, двух болей. И несмотря на то что в математике два минуса дают плюс, в жизни два минуса обернулись жестокостью и горем.
Я не говорила о Люсиль со своим отцом, я только попросила отдать мне ее документы, в частности полицейский отчет, составленный через несколько лет после развода, когда Люсиль впервые попала в психиатрическую лечебницу. Отец без проблем прислал мне бумаги почтой на следующий же день. Мой отец удивляется тому, что я, создавая книгу о женщине, которую он любил и ненавидел больше всех на свете, не прислушиваюсь к его мыслям. На самом деле, мой отец ничего не знает. Он переписывает свою историю, а заодно и историю Люсиль, по причинам, о которых здесь речь не пойдет.
Чтобы соблюсти равноправие, я решила не интервьюировать ни одного из мужчин Люсиль – ни Фореста, ее первую платоническую любовь, ни Небо, ее большую страсть – хотя они присутствовали на похоронах. Таким образом я доказывала отцу, что дискриминации он не подвергается. Думаю, он не поверил.
Я рада, что не разговаривала с мужчинами Люсиль. Я бы не хотела знать, какой женой или любовницей была моя мать. Это меня не касается.
Я пишу о Люсиль с точки зрения слишком рано повзрослевшего ребенка, я пишу о загадке Люсиль, такой близкой и одновременно далекой, о Люсиль, которая не обнимала меня с тех пор, как мне исполнилось десять лет.

 

Люсиль оставила Габриеля, когда ей стукнуло двадцать шесть. Сначала несколько недель мы жили у бабушки с дедушкой в Версале, я там даже в школу ходила. Этот период для меня окрашен в бледные, едва различимые тона. Отец в итоге приехал в Версаль, забрал меня и сестру, потом нас забрала Люсиль, потом – снова Габриель. Так продолжалось, пока родители не оформили развод официально.
Позже Люсиль поселилась с другим мужчиной на улице Матюрен-Ренье в четырнадцатом округе. С Тибером Люсиль познакомил Варфоломей, который к тому моменту стал художественным директором в рекламном агентстве. Тибер походил на великана с рыжими волосами, он работал фотографом. Мы смотрели на него снизу вверх, боялись его и думали, что он прилетел с другой планеты.
Единственное яркое воспоминание тех лет – помимо шоколада, который Люсиль растапливала и намазывала на булку, и телепередач по четвергам, где мальчик Самсон в плаще рассказывал разные истории – страшная мамина зубная боль. Она мучилась и рыдала от бессилия несколько дней. Таким образ матери отпечатался в моей памяти. Тогда, да и позже, я ничего не могла поделать с маминой болью.
Развод моих родителей, столь же банальный, сколь и тяжелый, сопровождался безжалостной битвой за детей, в которой каждая из сторон собирала свидетелей и более или менее успешно доказывала свое превосходство. В конце концов, суд признал Люсиль виновной в адюльтере, однако оставил право опеки за ней (по другой версии Габриель уступил нас маме). Мне тогда исполнилось шесть лет, Манон – два года.
Люсиль получила работу секретарши в маленьком рекламном агентстве. Ее выбрали из целой сотни кандидаток. Ведь только она могла похвастаться личным знакомством с Жильбертой Паскье.
Осенью следующего года Люсиль и Тибер активно искали жилье. Лизбет вышла замуж через несколько лет после Люсиль и обосновалась в департаменте Эссонн. Муж Лизбет сообщил Тиберу и Люсиль, что по соседству от них освободился дом. По семейной легенде, Тибер, у которого на тот момент отсутствовали документы, удостоверяющие личность, представил хозяину дома визитную карточку фотографа-натуриста. Вскоре мы переехали в Йерр, расположенный в тридцати километрах от Парижа. Город делился на две части. С одной стороны широкой улицы – красные кирпичные дома, с другой – десятки особнячков, разделенных узкими асфальтированными дорожками. Чуть дальше, по направлению к вокзалу, находились булочная, аптека и супермаркет «Coop».
Жюльен, сын Тибера, поселился с нами. Манон отдали в детский садик, а меня – в начальную школу. Спустя несколько дней после начала учебного года директриса вызвала в школу маму и сказала, что детям вредно слишком торопиться в освоении программы. Так Люсиль узнала о том, что я умею читать и писать. Родители и учителя решили принять меня сразу во второй класс.
Думаю, именно в тот день у Люсиль в голове возникла и закрепилась мысль о том, что я не пропаду и выпутаюсь из любой ситуации.
В разгаре шестидесятых Йерр оказался для нас символом новой жизни, я запомнила это время как праздничное и веселое. Люсиль и Тибер покрасили паркет в гостиной в белый цвет, а матрасы, приспособленные вместо дивана, – в зеленый. Постепенно наш дом превратился в пристанище смеха и развлечений, в хаотический мир, чьи законы и правила диктовали погода или настроение, но никак не жизненная мудрость. Нам с сестрой разрешалось класть локти на стол, облизывать тарелки, рисовать на стенах, прыгать, бегать, топать, гулять, сколько влезет. Большую часть времени мы играли на улице с другими детьми. Мы боялись господина З., соседа из домика напротив, о котором рассказывали, будто он ненавидит шум и готов пристрелить любого нарушителя покоя; мы боялись желтой собаки, которая появлялась непонятно откуда и с подозрительным видом бродила вдоль домов, опустив хвост; мы боялись эксгибициониста, который однажды зимним вечером выскочил за-за куста, когда мы выходили из культурного центра. Тем не менее наша территория продолжала расширяться.
По вечерам к нам приходили друзья и друзья друзей – поужинать, выпить, покурить. В гостиной всегда дым стоял коромыслом. Питались мы в основном разными ракушками и спагетти – с кетчупом или без него, а ездили на старой зеленой машине. Люсиль каждый день пропадала на работе в Париже, Тибер гулял по дому в чем мать родила, воровал из супермаркета готовое жаркое, фотографировал и с удовольствием играл в домохозяина.
Через какое время жители городка пустили слух о том, что наш дом – настоящий притон для наркоманов и хиппи, по крайней мере, в школе мне это повторяли не раз. Впрочем, я не особенно реагировала. Мы всегда отличались от других семей – я это знала, остальное не имело для меня никакого значения. По четвергам в полдень меня приглашали обедать домой к девочке из класса, а потом ее мать хвасталась, что единственный бифштекс, который перепадает мне за неделю, берется из ее холодильника. Когда Люсиль об этом услышала, обеды у подружки прекратились для меня раз и навсегда.
Мы вскоре познакомились с Рамо, семьей с семью детьми, которых их мать растила в одиночестве. Они въехали в дом по соседству, мы стали ходить друг к другу в гости и обмениваться всем подряд – полдниками, играми, ручками, куклами и так далее. Мы дружили много лет. Я мечтала носить лифчик, как Эстель, старшая из сестер, и нравиться мальчишкам.
Мы делились на группы по возрастной категории, а для больших игр собирались все вместе. Мы с подружками устраивали на лужайке перед домом бесплатные концерты и подражали Клоду Франсуа, повторяя его песни и движения.
Сандра чуть дальше, чем Рамо, но, невзирая на слухи, родители позволяли ей к нам приходить и даже оставаться на ночь. Сандра – моя первая лучшая подруга. По средам Сандра отправлялась в церковную школу – там давали пирог и много-много апельсинового сока. Я хотела туда записаться, но Люсиль не разрешила.
По-своему мы вели вполне упорядоченную жизнь. Люсиль работала в Париже, Тибер занимался домом и покупками.
Через выходные нас с сестрой забирал Габриель. Он приезжал на «BMW», останавливался перед домом и ждал, пока его королевы выйдут.
На каникулах или по праздникам мы часто навещали бабушку с дедушкой в Пьермонте. Лиана и Жорж покинули Париж, агентство Жоржа закрылось, все братья и сестры Люсиль, за исключением Тома, устроили собственную жизнь.
Когда мне исполнилось семь лет, Люсиль отвезла меня в Лондон. Не знаю почему. Может быть, в честь того, что я достигла сознательного возраста. На рынке Портобелло Люсиль купила мне две мини-юбки, одну розовую, одну зеленую – обе в форме трапеции. Я их носила до тех пор, пока они прикрывали попу, и на протяжении многих месяцев они составляли главное богатство моего гардероба. На смену им пришли бархатные узкие штанишки «Newman» персикового цвета, доставшиеся мне от дочери маминой подруги. Очередное единственное сокровище, которым я безмерно гордилась.
Ничто не имело значения: ни лобковые вши, которые Люсиль и Тибер принесли из кинотеатра (согласно официальной версии) и которые надолго поселились у нас в волосах (у Манон даже в бровях); ни опоздания в школу; ни то, что от моей головы за сто метров воняло уксусом (Люсиль не успела его смыть); ни то, что Тибера задержали при краже готового жаркого в супермаркете; ни настойчивость Жюльена, который умолял меня поласкать его член и дать ему кончить (я согласилась только при условии, что надену резиновую перчатку). Жизнь казалась полной сюрпризов.
Летом мы ездили в лагерь натуристов в Монталиве, где Люсиль и Тибер снимали бунгало среди сосен. Там мы встречались с друзьями, знакомились с новыми людьми, которые приходили, уходили, ставили палатки. Мы нагишом лежали на песке, нагишом ходили в магазин, нагишом купались в бассейне, нагишом ступали по колючкам в лесу. Сандру, которую мы брали в отпуск, родители вынуждали доказывать свою чувствительность к солнцу. Моя подруга получала право появляться на пляже в трусах от купальника лишь после того, как родителям удавалось рассмотреть ее интимное место.
Я очень люблю фотографии этих лет, сделанные Тибером. В них отразилась эпоха. Мне нравятся ее цвета, утопичность и поэтичность. Люсиль сохранила многочисленные фотографии и пленки, которые я проявила уже после ее смерти. На одном из снимков мама в толпе во время демонстрации в Ларзаке, на другом – Люсиль в расклешенных брюках в разноцветную клеточку держит на руках Манон. Меня очень вдохновляет и веселит серия фотографий, на которых Манон в бело-зеленом платьице в стиле семидесятых, пухленькая и загорелая, играет в саду со шлангом и невероятно гримасничает. Есть еще забавная фотография, где мы с друзьями (человек двенадцать) позируем голые, как червяки, перед бунгало в Монталиве. Дети впереди, взрослые позади, все улыбающиеся, стройные и гордые.
На некоторых фотографиях присутствуют Лизбет, Жюстин и Виолетта. Думаю, в тот период мама еще не так одинока.
Мама часто служила моделью для Тибера, на его снимках она особенно красива.
В свете гаснущего дня Тибер со спины сфотографировал Манон и Гетана, сына подруги Люсиль, на пляже. Голые загорелые ребятишки идут, держась за руки, при этом песок липнет к их ногам и к попе. Этот снимок Тибер потом превратил в плакат, который продавался тысячными тиражами по всей Франции.
В моей коллекции также есть фотография Манон и меня с портфелями по дороге в школу в Йерре. Мы стоим посреди улицы, обернувшись, я в какой-то невероятной шотландской юбке, и у нас обеих после каникул выгоревшие, практически пепельные волосы.
Эти фотографии и каждая деталь на них (одежда, прически, украшения) составляют часть моей личной мифологии. Если место может служить хранилищем эпохи, то для меня Йерр символизирует эпоху «до». До тревоги. До страха. До того, как Люсиль слетит с катушек.
Память очень избирательна, и со временем в нашем сознании может уцелеть далеко не все.
Несколько месяцев назад один добропорядочный журналист, с которым я давно знакома и чей такт меня восторгает, предложил мне поучаствовать в серии радиопередач о писательских местах. Есть ли у меня особенно важное знаковое место? Какой-нибудь курорт, дом семьи, хижина, затерянная в лесах, скалистый берег, о который разбиваются волны? Я сразу подумала о Йерре. Журналист согласился. Для меня Йерр – воспоминание о золотом веке, принадлежавшем лишь мне одной. Уверена, что Люсиль и Манон воспринимали это место иначе.
Мы прожили там четыре года, два года с Тибером и два без него. То ли Люсиль его бросила, то ли они просто расстались. Для Люсиль Тибер являлся всего лишь точкой отсчета, переходным периодом. Жюльен, его сын, продолжал жить с нами до самого переезда.
Я смутно помню два года без Тибера. Люсиль тогда общалась с новыми людьми, многие старые знакомые пропали.
Люсиль без памяти влюбилась в Небо, и тот до конца маминых дней считался ее великой несчастной любовью. Небо, итальянец по происхождению, с черными волосами и зелеными глазами, обладал неоспоримым магнетизмом. Его называли любимцем женщин, мужчиной, который ни к кому не привязывается, мужчиной со скандальной репутацией, недоступным мужчиной. В течение нескольких месяцев Небо проводил вечера у нас дома, на нашем белом паркете, иногда приводил друзей, но не пытался подружиться с нами. Я слушала разговоры взрослых, имена, которые они произносили – Фрейд, Фуко, Вильгельм Райх, – пыталась запомнить непонятные аббревиатуры.
Эстель Рамо торжественно приняла причастие и получила в подарок часы и кружевной лифчик. Я впала в истерику и потребовала, чтобы меня немедленно записали в церковную школу. На это мама ответила, что, во-первых, ни в какую церковь я не пойду, а во-вторых, у меня еще не выросла грудь.
Когда нас обокрали, взяли мамины украшения и проигрыватель, Люсиль решила навести в доме порядок и велела нам прибраться в комнатах.
Вскоре Люсиль поступила на работу к производителю кожаных сумок разных расцветок.
Небо оставался с Люсиль несколько месяцев, затем бросил ее. После его ухода мама никак не могла взять себя в руки, ее печаль разрывала мне сердце, казалась мне ненормальной и загадочной.
Мир вокруг нас вдруг стал уменьшаться, матрасы уже не выглядели ярко-зелеными, с паркета тоже постепенно сходила краска.
Люсиль уходила рано утром и возвращалась поздно вечером, мы играли в мяч на розовых дорожках, слушали Ринго и Дейва на портативном электрофоне, подстригали волосы куклам. Между выходом из школы и появлением в доме Люсиль царило блаженное время детства, время бродяжничества, время, когда для полноты жизни было достаточно хрустящего леденца, время, когда минуты просачивались сквозь наши липкие пальцы, и мы думали, что впереди – вечность.
Иногда по вечерам на мосту над железной дорогой в бледном свете фонарей, выстроенных один за другим, словно члены принимающей делегации, мы ждали поезд, который привозил маму из Парижа. Несмотря на всю нашу безмятежность, мы начинали понимать: Люсиль что-то гнетет – усталость ли, одиночество ли – что-то, против чего мы не могли бороться.
В последнее лето, которое Жюльен провел с нами, Люсиль отвезла нас в Изер, где сняла дом. На автотрассе зелененькую машинку остановили жандармы. Кажется, наша развалюха то ли слишком состарилась, то ли барахлила, в общем, возникли проблемы. Люсиль громко возражала, отстаивала свою точку зрения, говорила много сложных слов. А потом вдруг совершенно неожиданно мама закрыла лицо руками и расплакалась. Жандармы нас отпустили.
В коммуне Бланден, в огромном доме, затерянном среди полей, Люсиль начала рисовать. Она привезла с собой акварель, чьи цвета – сиена, ярко-алый, синий кобальтовый – меня зачаровывали. Мы познакомились с Марселем, местным фермером. Тридцатилетний парень жил с родителями и никогда не хотел жениться. Однажды он провозился с нами все лето, научил доить коров, катал на тракторе, показывал конюшни. Мы считали его своим героем.
В конце месяца мы вернулись в Йерр, чтобы собрать вещи. Люсиль решила покинуть старый дом, и Жюльен переезжал к матери. Мы оставили после себя изрисованные стены, облупившийся паркет, заросший сорняками дикий сад.
Мы попрощались с мадам Рамо (соседкой) и мадам Жильбо (матерью моей подружки Сандры), мы пообещали писать и звонить друг другу, ездить в гости и не теряться.
Люсиль произвела на детей нашего квартала неизгладимое впечатление, о котором они позже нам поведали. Люсиль выглядела моложе, чем другие родительницы. Она носила легкие платья, высокие каблуки, работала в Париже и радовала глаз изящной походкой.
Когда Люсиль говорила о других матерях или обращалась к ним (даже зная их имена), она всегда официозно произносила «мадам Рамо» или «мадам Жильбо». Слово «мадам» таило в себе особое почтение к возрасту и, мне кажется, обозначало женщину, которой Люсиль так никогда и не стала, а именно – добропорядочную, принятую обществом и утвердившуюся в своих правах.
Утром Варфоломей позвонил мне из Марселя, где отныне жил, и уточнил мне некоторые детали.
Он спросил, как идет работа, я сказала, что все путем. Хотела бы я ответить, что страшно рада избавиться, наконец, от детства Люсиль, от этого далекого смутного времени, которое ускользало от меня всякий раз, стоило мне только приблизиться. Но я не хотела волновать Варфоломея.
С тех пор как Люсиль стала матерью, то есть с тех пор, как в жизни Люсиль появилась я, я отказалась от объективного повествования от третьего лица. Мне казалось, что я могу войти в текст в качестве персонажа и управлять им как бы изнутри. Но это, разумеется, была ловушка. Что я могла рассказать от лица шестимесячной, четырехлетней, десятилетней малышки (а даже и от лица сорокалетней тетеньки)? Ничего. И тем не менее я продолжаю раскручивать историю жизни своей матери, глядя на Люсиль то взрослыми, то детскими глазами, я держусь за проект книги, или это он не отпускает меня – не знаю, что хуже. Я бы хотела подробнее рассказать о Манон, но боюсь ее подвести. Писательство не открывает никаких сверхъестественных путей.
Другие люди, подобно Варфоломею, спрашивают у меня, пишу ли я, как идет работа и на каком я месте. Те, кто хорошо меня знает, редко задают вопросы, обходят тему стороной, умело пользуются перифразами и паузами.
Я всеми силами оттягиваю работу, каждое утро находя массу причин, чтобы не садиться за компьютер, – я загружаю стиральную машину, разгружаю посудомоечную машину, загружаю посудомоечную машину, разгружаю стиральную машину, страдаю от загадочной боли в пояснице, у меня сводит мышцы, у меня случаются разнообразные спазмы и приступы ревматизма. Я рву волосы на голове в прямом и переносном смысле, мечтаю выкурить двадцать пять сигарет одну за другой, рассасываю мятные и клубничные карамельные пастилки (бросила курить), бью себя по рукам и сражаюсь сама с собой. В конце концов, я вспоминаю, сколько разных дырочек надо заштопать, сколько оторванных пуговиц и подкладок пришить. Я драматизирую. Я впадаю в панику. Я делаю глубокий вдох, заставляю себя посмеяться, снимаю напряжение. Однако проблема в том, что я не могу держать дистанцию, не могу спокойно идти к цели, мои ноги и мысли словно заплетаются, и то, что раньше ощущалось как необходимое, теперь кажется надуманным.
Впрочем, ничто меня не остановит.
Иногда я мечтаю о фикшне, погружаюсь в мир своих фантазий, придумываю, сочиняю, представляю, изобретаю, делаю выбор в пользу захватывающего сюжета, перипетий, отступлений, препятствий. Я атакую непостижимую истину прошлого.
А иногда я просто мечтаю побыстрее закончить эту книгу.

 

В конце лета 1976 года мы перебрались в Банье, поближе к Парижу. Люсиль подыскала нам квартиру в небольшом доме с белым фасадом. Я не помню, почему мы переехали, наверное, из-за работы Люсиль и аренды в Йерре, которая стала ей не по карману. Кроме того, в прежнем доме нас действительно несколько раз грабили, и в итоге у нас ничего не осталось: ни пластинок, ни украшений, ни игрушек.
В сентябре я пошла в шестой класс коллежа на окраине города, а Манон – в первый, в районную школу. Несколько месяцев я забирала сестру после занятий, но вскоре она стала возвращаться сама. Манон подружилась с соседскими девочками и наслаждалась свободой и отсутствием маминого контроля по полной программе (позже она рассказала мне о том, как долгими часами на пустыре рылась в мусорных баках в поисках сокровищ). Я же, в свою очередь, часто общалась с Тадриной, девочкой из моего класса. Мы вместе поедали тосты с «Нутеллой». Тадрина элегантно одевалась, жила в Фонтене-о-Роз – престижном районе, в квартире, от пола до потолка забитой антиквариатом, картинами и прочими предметами искусства. Мне все это казалось воплощением буржуазной жизни, роскоши и довольства, я завидовала Тадрине и мягкому ковру в гостиной, который ее мама с папой постоянно чистили, подчеркивая его исключительную ценность. Дома у Тадрины мы переодевались в вечерние платья ее матери и дефилировали перед зеркалами, а иногда слушали Боби Лапуанта, чьи песни знали наизусть. Мы придумывали ролевые игры, коллекционировали пробники духов, мастерили свечи и продавали соседям, переходя от двери к двери, чтобы скопить мне денег на лыжные каникулы – Тадрина хотела взять меня с собой. В результате мы заработали тридцать девять франков и пятьдесят сантимов. Родители совершенно не избаловали Тад, и многие годы мы дружили как сестры.
По вечерам я вместе с Манон ждала возвращения Люсиль, рисовала на стенах своей комнаты пастельными красками, мастерила из бусинок крокодила, звонила по телефону незнакомцам и болтала глупости. Люсиль поставила на телефонный диск замочек, но я быстро отыскала ключ. Мы с Тад обожали хулиганить.
В те времена Люсиль еще не исполнилось и тридцати. Она постоянно пропадала на вечеринках в таинственных, видимо, знаковых местах и общалась со странной компанией, которую составляли ее братья, сестры, ее друзья, их друзья и знакомые. Виолетта и Мило тогда жили в квартире еще с несколькими приятелями, Лизбет осталась в Эссонне, Жюстин въехала в огромный дом, сплошь заселенный молодежью, в коммуне Кламар. Мне вспоминается невообразимое количество имен: Анри, Реми, Мишель, Изабель, Клементина, Ален, Жюльетта, Кристина, Нуриа, Пабло, Северина, Даниель, Мари, Робер… Еще я помню многочисленных чилийцев и аргентинцев… В общем, пестрая компания. Сейчас, когда я слышу их имена или кто-то рассказывает, где они живут, чем занимаются, мне сложно представить себе этих людей пятидесяти– или шестидесятилетними. В моей памяти они отпечатались как молодые незрелые весельчаки. И ничего с этим не поделаешь. Даже названия мест, где мамины друзья жили в моем детстве – Кламар, Эжен-Каррьер, Вик-д’Азир, Ла Мезон де Ша, – часть моей истории, нашей истории, к которой я питаю глубокую загадочную привязанность.
В те времена что-то еще связывало Люсиль с другими людьми и с такими местами, где можно было болтать в свое удовольствие, пить и где постепенно затухала мечта об иной жизни. Именно тогда наступила эпоха разочарований. Политический раскол, соперничество разных партий и организаций, революция – то вспыхивающая, то гаснущая, и все это – на фоне комфорта и достатка старой доброй Франции, которая умело маскировала экономический, идеологический и нефтяной кризис. Насколько я знаю, Люсиль никогда не интересовалась политикой, не вступала ни в какие женские общества по защите всевозможных прав. Однако для близких Люсиль время выдалось не лучшее. Никто не хотел прощаться со своими иллюзиями.
Вскоре после нашего переезда в Банье Люсиль встретила Ниеля, юношу моложе ее самой, который жил в Кламаре вместе с Жюстин и компанией. Ниель стал любовником Люсиль. Он приходил на ужин, оставался на ночь и проводил с нами выходные. В отличие от предыдущих мужчин, которых Люсиль водила к нам домой, Ниель нам понравился (может быть, своей молодостью). Он внимательно и доброжелательно к нам относился, и я была ему очень благодарна за то, что он держал дистанцию. Мы навещали его в Кламаре, гуляли по лесу, пили горячий шоколад на кухне. Приятные воспоминания…
В течение нескольких месяцев, пока Люсиль встречалась с Ниелем, они успели посмотреть фильм об Эдварде Мунке, выставку немецкого экспрессионизма, выпить много вина и обсудить все на свете в тиши длинных ночей. Ниель разделял глубокое отчаяние Люсиль, и она могла рассуждать с ним о суициде. Мы узнали об этом позже. Тем не менее рядом с юношей, одержимым идеей смерти, Люсиль обрела подобие внутреннего покоя и гармонии. Я бы назвала союз мамы и Ниеля итальянским словом morbido, чье значение совершенно не совпадает с французским «morbide» (патологический). Для меня, не владеющей итальянским языком, перевод слова «morbido – нежный» стал открытием. Мне кажется, Люсиль и Ниеля связывало неоднозначное чувство: мама испытывала облегчение, зная, что рядом с ней человек, которому так же плохо, как ей самой.
Однажды накануне очередных выходных Ниель маме не позвонил. Люсиль набрала номер Жюстин в Кламаре. Жюстин сказала, что все разъехались по случаю Пасхи, Ниель остался, но она его не видела. Через какое-то время взволнованная Люсиль позвонила снова и попросила сестру проверить комнату Ниеля. Жюстин на пятом месяце беременности поднялась по лестнице и открыла дверь в комнату Ниеля. Он лежал на кровати с простреленной головой. В возрасте двадцати одного года юноша сунул дуло пистолета в рот и нажал на курок.
Люсиль присутствовала на похоронах. Ниель ушел из нашей жизни столь же внезапно, как в ней появился.

 

Каждый вечер после работы в полном одиночестве Люсиль курила травку, дурь (я рано узнала эти слова), которую прятала в железной розовой коробочке.
Манон, часто наблюдавшая, как мама делает самокрутки, однажды спросила, что это такое. Люсиль ответила, что это большой секрет, о котором никто не должен знать.
В классе учителя рассказывали нам об опасности наркомании. В нашей школе проблема стояла остро, примеров пагубной зависимости вокруг было хоть отбавляй, поэтому даже тексты для диктантов мадам Лефевр нам выбирала на тему наркотиков – например, о том, как пса-контрабандиста задержала полиция. Я чувствовала себя отвратительно, представляя долгие часы, которые мама проводит в забытьи. Ведь каждый вечер, каждый вечер, едва войдя в дом, она запиралась в своей комнате. Мы не имели права обращаться к ней до тех пор, пока она не покурит за закрытой дверью.
Вскоре ситуация стала невыносимой.
Я будила маму по утрам, я волновалась о том, не опоздает ли она на работу, я кричала, потому что мама с нами не разговаривала. До того момента Люсиль оставалась моей мамой, не похожей на других мам, самой красивой, самой загадочной. Однако теперь я почувствовала, какая пропасть нас разделяет, я начинала смотреть на маму со стороны, чужими глазами, глазами школы, глазами общества, которое требовало от нее исполнения материнского долга.
Я пыталась вообразить идеальную мать – обеспеченную благородную даму, которая беспокоится о морально-нравственном облике своих детей, о безупречном порядке в гостиной, о том, чтобы посудомоечная машина была загружена вовремя, о том, чтобы еда была вкусна и разнообразна, пыль вытерта и, разумеется – уличная обувь оставлена в прихожей (в доме – только тапочки!). Идеальная мать не одурманивала бы себя каждый вечер, готовила бы завтрак, прежде чем разбудить дочерей, собирала бы их в школу и улыбалась бы на прощанье мягкой нежной улыбкой.
Я бунтовала не так, как другие дети, я просто хотела нормальную семью. Я мечтала об упорядоченной, скучной, отрегулированной жизни, столь же понятной и нерушимой, как геометрическая фигура. Меня одолевал смутный, но с каждым днем растущий страх. Я отдалялась от Люсиль (или это она от меня отдалялась?), я злилась на нее за то, что у нее нет воли.
Однажды в воскресенье Люсиль отвела нас в театр – посмотреть, как Мило играет слугу в пьесе Мольера. После спектакля мы отправились поздравлять Мило; я, не отрываясь, глядела на его упругие крупные букли, точь-в-точь такие, как у коллекционных кукол – они взлетали вверх, когда Мило говорил.
В другое воскресенье я ходила с Люсиль на блошиный рынок Сент-Уэн, где мама купила кое-какую кухонную утварь.
Через выходные мы ездили в Нормандию, где поселился Габриель. Сначала Люсиль подбрасывала нас на машине до вокзала Монпарнас. Затем мы стали добираться самостоятельно. В поезде мы читали или играли. Габриель забирал нас на машине в Верней-сюр-Авр. С отцом мы попадали в совершенно иной мир – в мир чистого воздуха и безукоризненного порядка, которым правила папина новая жена.
Поскольку Люсиль и Габриель не желали даже поговорить по телефону, вся информация, касающаяся школьных каникул, расписания поездов и разработки маршрутов проходила через меня: «Мама говорит, что; папа предпочел бы; мама не согласна с тем-то». Когда родителям случалось все-таки напороться друг на друга по телефону, Люсиль вешала трубку на середине разговора и заливалась слезами.
Однажды весной Мило умер. Он ушел в лес и выстрелил себе в голову. Я не сразу оценила масштаб катастрофы. Когда я рассказала папе, он попросил к телефону маму. Впервые в жизни мои родители спокойно говорили и мама ничего не выкрикивала. Про себя я благодарила Мило за это чудо. Спустя несколько дней мы отправились в Пьермонт – на погребальную мессу. В тот день мне стало ясно, что моя семья существует в мире боли.
В последующие недели я волновалась за Люсиль еще больше. Страх не покидал меня, порой у меня даже перехватывало дыхание. Я не знала, о чем свидетельствует мой страх, но мало-помалу расшифровала его: я боялась найти маму мертвой. Каждый вечер, поворачивая в замке ключ, я думала: а вдруг, вдруг она тоже это сделала? Страх превратился в навязчивую идею. Входя в квартиру, одна или в компании Тадрины, я сразу смотрела на ковер в гостиной (мертвецы ведь обычно на полу лежат), затем проверяла мамину комнату и наконец – могла вздохнуть с облегчением.
После похорон Мило Люсиль взяла ядовито-красную помаду и написала на зеркале в ванной комнате: «Я не выдержу». Каждое утро мы с Манон причесывались перед этим клеймом смерти.
Иногда по вечерам, когда моя сестра с друзьями возвращалась позднее нас, мы с Тадриной подкарауливали Манон у двери и пугали – любимое было занятие, наряду с шуточками по телефону, танцевальными конкурсами, переодеванием кукол Барби, игрой в пробники духов (всего мы собрали на двоих четыреста штук) и в продавщицу в парфюмерном магазине. Однажды мы спрятались в шкафу в прихожей. Манон со своей подружкой Сабиной вернулись домой и сели полдничать, тем временем мы стали угрожающе скрипеть дверцами шкафа и подсвистывать. Девочки на цыпочках, вне себя от ужаса подкрались к шкафу, а мы зловеще демонически расхохотались. Подружки завопили от страха и бросились вон из квартиры – звать на помощь папу Сабины. Папа не поленился зайти, достать нас с Тадриной из шкафа и пристыдить – мы что-то пролепетали, краснея за свой позор…
Позже Манон упрекала меня за террор. Наверное, мне просто хотелось, чтобы она тоже боялась, как я, чтобы она прекратила быть беспечной и легкомысленной, чтобы она разделила мое отчаяние. А может, я просто завидовала Манон – в отличие от меня, она сохранила близкие отношения с мамой.
Когда мама не готовила обед, мы устраивали себе «бельгийский ужин» (горячий шоколад и хлеб с маслом). Позже одна подружка сказала мне, что у нее это называется «швейцарский обед».
В нашей семье каждый занимался своими делами. Мы даже телевизор вместе не смотрели. Люсиль отказывалась его покупать.
Иногда по вечерам Люсиль ставила свои любимые пластинки: «Bella Ciao» (песни итальянских партизан), Чика Кориа, Арчи Шепп, Гленна Гульда. Песня Жанетт «Потому что ты уходишь» из фильма «Выкорми воронов», который мы видели вместе с мамой в кино, стала гимном нашего дома. Образ Джеральдины Чаплин так и стоит у меня перед глазами. В детстве я все время думала: а вдруг мама умрет от печали такой же кровавой тихой смертью?
Когда мне исполнилось двенадцать, у моего отца и его жены родился мальчик. Я надеялась, что жизнь Гаспара окажется более простой, чем наша. Мы любили возиться с малышом, менять ему подгузники, давать бутылочку с молоком, смешить его. Мы невероятно радовались его первым шагам.
Однажды на выходных я рассказала Габриелю о своем беспокойстве за Люсиль. Думаю, тогда я впервые произнесла: я боюсь, что она покончит с собой. Отец принялся выяснять причину. Я рассказала ему об одиночестве Люсиль, об усталости, о том, что она курит травку часами напролет.
В поезде по пути домой меня мучила совесть – я выдала маму с потрохами.
Мои отношения с Люсиль окончательно испортились, когда она обвинила меня в краже заветной коробочки с дурью, которую, по ее словам, я всучила отцу, чтобы тот использовал наркотики против Люсиль как вещественное доказательство материнской несостоятельности. Спустя несколько дней мама отыскала коробочку, которую сама же и спрятала, и принесла мне извинения.
Люсиль знала, что я смотрю на нее с высоты двенадцати лет с умным видом и оцениваю обстоятельства жизни.
Люсиль знала, что я ее осуждаю.
Однажды вечером после ужина у одной из тетушек мы возвращались домой на машине, и машина, которая ехала за нами, с грохотом в нас врезалась. Мы с Манон сидели сзади, и, когда произошло столкновение, Люсиль обернулась к нам с криком: «Доченька! Доченька!» Это использование единственного числа даже в ситуации паники означало для меня разрыв. К тому моменту я давно утратила с мамой тактильную связь. Манон забиралась к ней на колени, целовала ее, обнимала; Манон ни о чем не беспокоилась, Манон была ее дочерью. Я же, напротив, оказалась ее врагом, перешла на сторону отца, на сторону буржуазии, на сторону богатых реакционеров, и я больше не имела для мамы ценности.
Разумеется, сейчас, когда я пишу эти строки и не сомневаюсь в том, что Люсиль меня любила, я иначе смотрю на ситуацию. Я думаю: зря я так старалась демонстрировать свою силу, твердость и холодность.
Однажды вечером Люсиль повела меня в театр на спектакль «Тысяча и одна ночь», поставленный Жеромом Савари и его «Великим магическим цирком». Я надела красную блузку, подаренную мамой, и выглядела, как мне казалось, просто шикарно. Тогда я впервые попала в настоящий театр (не считая «Гиньоля» в Люксембургском саду). С восторгом я открыла для себя прекрасный мир, где женщины выглядели сильными и уверенными, а мужчины – галантными; мир, где правит страсть и свобода. Я навсегда запомнила, как сверкало золото нарядов и драгоценности в свете прожекторов.
Примерно в то же время в меня влюбился один мальчик из коллежа, технарь. Ему было пятнадцать или шестнадцать, замедленная речь и словарный запас выдавали в нем умственно отсталого. Он подкарауливал меня на выходе из школы, брел за мной по улице, ждал меня в переходах и в подъездах. Он отлично знал мое расписание и мои маршруты. Вскоре он меня окончательно достал. Мы с Тад ломали голову над тем, как ускользнуть от идиота. Каждый раз мы меняли маршрут, задерживались в коллеже по нескольку часов и так далее. Однажды вечером мы с Тад вышли из супермаркета и увидели мальчишку прямо под козырьком магазина, у фонаря. Он бросился на меня и попытался поцеловать в губы. Я оттолкнула его, Тадрина схватила банку консервов и размахнулась (мы долго вспоминали эту сцену и хохотали каждый раз).
Мальчик испугался и, не сводя с меня глаз, еле ворочая языком, произнес фразу, которая до сих пор, после многих лет вызывает у меня улыбку:
– Ты знаешь – да? – что я тебя люблю?
Мы с Тад рванули наутек. На руке, которой я успела прикрыть себе рот перед поцелуем, я чувствовала липкую слюну злосчастного влюбленного. Дома перед сном я почистила руку зубной щеткой. Люсиль я ничего не сказала. Люсиль была для меня совершенно бесполезной. «Ты-знаешь-да-что-я-тебя-люблю» (так мы с Тад прозвали мальчишку, чьего имени не знали) преследовал меня во снах несколько ночей подряд.
В школе меня интересовал только французский язык. На все остальное я махнула рукой. Никто за моей успеваемостью не следил. Я фактически не училась, не делала домашних заданий, а вместо этого лежала на ковре в своей комнате и читала. Мы с Тад придумали новое развлечение – воровать шоколадки, печенье, блеск для губ. Мы обнесли множество больших и маленьких магазинов и гордились своим успехом.
Я регулярно страдала мигренями и уходила из школы до конца занятий. Пошатываясь, я добиралась до дома, ложилась на кровать в темной комнате и клала на лоб мокрое полотенце. В голове словно орудовали отбойные молотки.
По средам мы с Манон на метро и на RER ездили в Школу стоматологии на улицу Гарансьер в шестом округе. Там ловкие и не очень интерны часами внимательно изучали наши рты, рот Манон – утром, мой – после полудня. Потом Беренис, одна из старших сестер Габриеля, забирала нас и отводила в кафе – пообедать, а затем к себе домой – на полдник. У сестры Габриеля я в кои-то веки чувствовала себя в полной безопасности.
Зато у нас дома с каждым днем реальность пугала меня все сильнее. После смерти Ниеля и Мило Люсиль быстро покатилась по наклонной, и мы с Манон были единственными свидетельницами ее гибели.

 

Люди, у которых я брала интервью, почему-то хуже всего запомнили маму в эпоху Банье. Многие затруднялись сказать, где она тогда работала, чем занималась, куда ходила, с кем общалась. Думаю, постепенно Люсиль отгородилась от друзей, от семьи, она просто ускользнула, чтобы скрыть свои метания или попробовать, подобно остальным, жить собственной жизнью.
В подвале на дне одной из коробок я нашла дневник, который вела с двенадцати лет. Он мне очень пригодился – и для понимания эпохи Банье, и для осознания последующих лет десяти.

 

Почерк у меня неуверенный, но убористый. Я пишу о Люсиль, о пропасти между нами, о моем растущем страхе ее смерти. Я пишу о том, что мама еле держится, и мы с Манон, затаив дыхание, ждем какой-то мелочи, после которой она сорвется.
Одной из главных тем моего семейного исследования является самоубийство. Или даже – эпоха самоубийств. Вскоре после смерти Мило и Ниеля Батист, двоюродный брат Люсиль, отец ребенка Жюстин, тоже пустил себе пулю в лоб. Помимо собственного мнения, мне хотелось узнать реакцию друзей и родственников, тех, кто переживал и пережил смерти близких людей, тех, у кого наверняка были гипотезы относительно серии суицидов.
Понять историю Люсиль, увидеть маму по-настоящему – невозможно, если копаться только в сопутствующих факторах.
Легенда гласит, что все трое – Ниель, Мило и Батист – как-то раз ужинали в шикарном ресторане (в кои-то веки появились деньги) и в ходе беседы пообещали друг другу положить конец своим жизням самостоятельно. Легенда также гласит, что Люсиль знала о заключенном «пакте» и тайно разделяла стремление родных людей. Те, кого я опрашивала, с уверенностью или неуверенностью, но подтверждают существование уговора. Что касается ресторана, где роковые слова были произнесены, одни называют «Лассер», другие – «Ле Пре Кателан». Только Жюстин на все машет руками и не желает верить «в глупости».
Знакомые посоветовали мне посмотреть фильм «Умереть в тридцать лет» Ромена Гупиля. Речь там идет о молодых солдатах, о битвах и разочаровании. А смысл в том, чтобы увидеть, как время и обстоятельства губят людей. Думаю, в случае Ниеля, Мило и Батиста этот фильм можно считать точным попаданием. Эпоха в сочетании с личными глубоко скрытыми проблемами просто раздавила каждого из мушкетеров. Политическое и философское мировоззрение времени не совпало с внутренней точкой зрения Ниеля, Мило и Батиста, и, в конце концов, каждый уперся в стену.
Те, кто помнит Ниеля, говорят, что идея самоубийства постоянно проскальзывала в его словах. Ален, кузен Ниеля и один из лучших его друзей, поведал мне об отношении Ниеля к Люсиль и отдал ксерокопии дневника, который Ниель вел на протяжении двух недель, предшествовавших самоубийству. Я надеялась отыскать в записях хоть строчку о Люсиль – напрасно. Текст оказался обрывочным, бессвязным, захлебывающимся в эмоциях своего автора, рядом с которым никому не было места.
Всех братьев и сестер Люсиль я попросила рассказать мне о Мило, покинувшем нас так рано. В семье с девятью детьми он стал третьим мертвым братом.
Не знаю, легче ли многодетным родителям переносить смерть ребенка, но уверена: три утраты для одной семьи – это слишком.
Лизбет мне ответила со свойственным ей сарказмом:
– Знаешь, ко всему человек привыкает.
Лизбет описывает Мило как хрупкого человека, но при этом бунтаря; человека, который всю жизнь воевал с отцом и позволил ему себя разрушить; человека, который так по-настоящему и не нашел своего места в жизни; мальчика, который тяжелее всех воспринял смерть Жан-Марка; мужчину, который постоянно менял одну дрянную работу на другую, верил в революцию, много пил, страдал из-за любви, родился у Лианы через девять месяцев и две недели, отличался крайней неловкостью и первым среди братьев и сестер закончил школу. Когда Жорж торжественно поинтересовался дальнейшими планами Мило, сын хитро улыбнулся, загасил сигарету и произнес: «Буду отдыхать. Долго. У меня каникулы».
А еще Мило однажды переписал для Люсиль слова песни Мулуджи, которую они потом вместе пели. Я до сих пор помню и слова, и мелодию.
Столько широких дорог,
Сколько их создал Бог,
Столько печалей и слез,
Сколько нам Бог принес,
Я умру, я умру просто так,
Я умру, я умру как дурак,
Больше нечего мне сказать,
Да и как?

Однажды субботним утром Мило вышел из дому, купил в какой-то лавке пистолет (права на ношение оружия у него, естественно, не было), сел на первую попавшуюся электричку, доехал до ближайшего леса, к востоку от Кламара – так мне сказали. Никто не помнил, как точно называлось место (в записях Люсиль значится Фор де Шель), место, выбранное Мило, наверное, потому, что оно не имело ни малейшего отношения к его семье и не хранило никаких воспоминаний. Спустя несколько часов человек, проходивший неподалеку, увидел распростертое на земле тело, но решил, что Мило просто пьян. На следующий день тот же человек снова увидел то же тело в той же позе. На этот раз незнакомец не оставил его без внимания. К счастью, все документы Мило взял с собой, и вскоре Лиане и Жоржу позвонили из полиции. Вне себя от горя, родители поделились страшной новостью с детьми. Виолетте сказали не сразу – она только-только отправилась в каникулярное путешествие.
Когда я интервьюировала Виолетту – у нее дома, у меня и снова у нее, записывая разговор на компьютер в формате MP3, каждый раз, когда мы касались смерти Мило и вспоминали о том, что Виолетту не предупредили из нежелания портить ей каникулы в Дроме, она на несколько минут выбегала из комнаты. Пока Виолетта отсутствовала, я на каждой записи, обращаясь к самой себе, произносила одну и ту же фразу: «Это какое-то безумие». Когда Виолетта возвращалась в комнату, я выражала свое удивление, я говорила: ну как же, ведь ты имела право разделить с семьей боль утраты. Однако Виолетта до сих пор не считает поведение родителей чем-то сверхъестественным. А ведь Лиана и Жорж рассказали Виолетте все лишь спустя неделю после смерти Мило. За это время Варфоломей успел опознать тело в Институте судебной медицины, и Мило похоронили в Л. рядом с Антоненом и Жан-Марком. Виолетта вернулась домой только к мессе, которую служили в Пьермонте. После нее Жорж и Лиана устроили небольшое застолье для друзей, соседей и родственников. В тот день страдание и боль Жоржа вылились в ненависть ко всем окружающим.
Слушая запись разговора с Виолеттой, я вновь и вновь чувствую, как болезненно она отреагировала на смерть Мило. Ее голос буквально искажается, когда она упоминает об отъезде из Пьермонта, о том, как Лиана и сестры забирали с собой дорогие сердцу предметы, связанные с умершими братьями: небольшую картонную коробку Антонена, школьную тетрадь, меню, которое он составил на праздник матерей; блокнот Жан-Марка, медаль за соревнования по плаванию, деревянный скаутский крест; льготный транспортный билет Мило, зажигалку, записную книжку, в которой он за несколько часов до самоубийства написал…
– Что он написал?
Виолетта рыдает.
Сдавленным голосом я предлагаю ей взять платок. В течение нескольких секунд ни я, ни Виолетта не способны проронить ни слова, наконец я пытаюсь вновь обрести потерянное равновесие и старательно выговариваю: «Так что же он написал?» Я не плачу. Я хочу знать. Я садистка, вампир, жадный до подробностей, я присыпаю раны солью, я наслаждаюсь запахом смерти, я роюсь в чужом грязном белье, захожу все дальше и дальше – вот о чем я думаю в момент интервью, вот о чем я думаю до сих пор, включая запись.
Виолетта громко сморкается и завершает фразу:
– Он написал: «Я прошу у вас прощения, я никогда не хотел жить».
В комнате вновь воцаряется тишина. Минуты на две-три. Невыносимый груз ложится на мои плечи, и вдруг, внезапно мы с Виолеттой начинаем хохотать. Мы держимся за животы, умираем от смеха. Подавившись смехом, я шепчу: «Черт возьми»…
Виолетта смеется еще звонче, признается, что еле заставила себя прийти ко мне (это наша вторая встреча), что ей страшно не хотелось, она не понимала, зачем идет, наконец – убедила себя.
Виолетта спрашивает у меня, отдаю ли я себе отчет в том, какой переполох я спровоцировала в семье. Ведь братья и сестры Люсиль теперь места себе не находят, постоянно говорят о самоубийствах, делятся мыслями и воспоминаниями, подробностями о судьбах живых и мертвых. Виолетта произносит слова, которые вызывают у меня улыбку: «Знаешь, ты их здорово расшевелила».
Позже во время беседы, которую я слушаю снова и снова, дабы удержать в памяти каждую деталь, не упустить из виду ни одной мелочи, вверенных мне, как бесценный дар, Виолетта говорит, что ей не терпится прочесть книгу. Она хочет узнать мою Люсиль:
– Ведь это она сделала тебя такой, какая ты есть. Она дала вам с Манон эту жизнь. На некоторых фотографиях Люсиль рядом с вами просто светится.
Я пытаюсь объяснить Виолетте, что еще не начала писать и понятия не имею, как все сложится, как мне удастся представить Люсиль с двух точек зрения, передать ее свет и мрак одновременно. Мой голос искажается, напряжение слишком сильное.
Внезапно мой вечно бодрствующий компьютер торжественным женским голосом объявляет (кажется, в третий раз за день):
– ВИРУСНАЯ БАЗА ОБНОВЛЕНА.
Виолетта лукаво на меня смотрит:
– Ну что? Теперь ты довольна?

 

В Банье Люсиль подарила мне книгу «В ожидании Годо» – потому что Манон называла меня Диди, а я ее – Гого. Диди и Гого – так зовут персонажей пьесы Самюэля Беккета, скитальцев, которые ждут, словно мессию, некоего третьего чудака, который не придет никогда. Я прочитала книгу в двенадцать лет и, конечно, поняла не все, но у меня возник вопрос: чего мы ждем, я и Манон, какого спасителя, какого волшебника, какого героя, способного вырвать нас из водоворота тьмы, в котором захлебывается Люсиль, и вернуть в те времена, когда боль еще не правила нашей семьей и ужас Люсиль еще не прорывался наружу? Видимо, мы ждали, что мама начнет цепляться за жизнь. Мужчина, с которым она тогда встречалась, по-моему, не приносил ей ни радости, ни счастья, напротив – увлекал в бездну. Его звали Робер, он глупо шутил, смеялся над своими глупыми шутками, ходил на носочках, принимал наркотики и не замечал накатывающей на маму дьявольской лавины.
Он вообще ничего не замечал.
Люсиль курила все больше, а когда сигареты заканчивались, добавляла травку в пирожные или жевала просто так, подобно варвару.
Однажды вечером Люсиль позвала меня из ванной – прокричала мое имя несколько раз. Через открытые двери я прекрасно слышала ее голос. Я сидела на полу в своей комнате и подстригала ногти. Я попросила ее подождать. Люсиль снова позвала меня, спросила, чем я занята. Внезапно я увидела ее перед собой – всю мокрую и в пене. Она метнула на меня гневный взгляд. В моем дневнике написано – Люсиль думает, что у меня связь с Робером, я задыхаюсь от возмущения. Как только Люсиль в голову пришло, что я могу сократить расстояние между собой и этим омерзительным типом? И ведь она не за меня переживала, она его ревновала, а меня ненавидела – на полном серьезе!
Люсиль покинула производителя кожаных сумок за несколько месяцев до этого случая и устроилась секретаршей в агентство по дистрибуции и продвижению товаров. Вскоре она связалась с одной из своих коллег, Мари-Лин, которая стала ее близкой подругой. Мари-Лин выглядела примерно на мамин возраст, носила прическу каре, блузки с круглым воротничком, жилеты из тонкой шерсти цвета морской волны и успешно играла роль супруги банковского служащего, который одевался в строгие костюмы с галстуком и потому казался мне очень важным человеком. Дочка Мари-Лин была младше Манон. Иногда Мари-Лин с мужем приглашали нас на обед к себе домой. Они жили в пятнадцатом округе, в современно обставленной квартире, где царил порядок и уют. Иногда они приходили в гости к нам. Сегодня Мари-Лин назвали бы «отчаянной домохозяйкой». Для меня она была воплощением женственности и добропорядочности.
Однажды вечером, вернувшись из школы, мы с Манон решили, что белые мыши, которых нам несколькими неделями ранее подарила Люсиль, чувствуют себя слишком одиноко в своих клетках. Тщательный осмотр вышеупомянутых млекопитающих завершился единогласным вердиктом: обе мыши самцы, поэтому, если их посадить в одну клетку, ничего страшного не произойдет. Спустя несколько недель в злополучной клетке дружным хором пищали маленькие розовенькие пупсики – всего штук десять. Оказалось, что Джек, мышка Манон, настоящий трансвестит. Люсиль приказала нам отравить мышат эфиром и выбросить в мусорный бак.
Мы были убиты.
Мы с Манон жили своей жизнью. Пока Люсиль пропадала на работе, мы готовили магические зелья, обменивались куклами, ручками, дневниками, рисовали, искали друг у друга вшей, дергали друг друга за волосы, танцевали под музыку из фильма «Бриолин». Иногда мы спускались к Сабине, соседке снизу, и смотрели у нее телевизор.
Раз в неделю Люсиль ездила в Париж к мадемуазель С. на урок фортепиано, а потом дома подолгу разбирала ноты и бесконечно играла один и тот же пассаж, который никак не удавался. Игра на пианино превратилась для Люсиль в единственную отдушину. Она с трудом заставляла себя говорить с нами, слушать нас, сердилась на наши игры, почти не готовила, почти не спала. Только за инструментом она брала себя в руки и концентрировалась. Гимнопедии Сати и вальсы Шопена неразрывно связаны в моем сознании с мамой, так же как Бах связан с папой. Габриель играл на флейте.
В какой-то момент Люсиль вдруг сильно сдала. Она возвращалась с работы бледной как мел и такой усталой, что валилась с ног, но уснуть не могла. Она писала текст – так Люсиль объясняла бодрствование, – очень важный текст.
Однажды вечером после ужина Люсиль легла на диван и будто бы задремала. Я в своей комнате в сотый раз перечитывала «Счастливчика Люка». Около десяти часов вечера ко мне прибежала Манон. Люсиль плохо себя чувствовала и просила позвонить Мари-Лин, чтобы та немедленно приехала. Я не подходила к Люсиль. Я боялась, что она умрет у нас на глазах. Я набрала номер Мари-Лин, которая попыталась меня успокоить и сказала, что сейчас же выезжает. Прошло несколько минут, прежде чем я осмелилась войти в комнату, где лежала мама и подле нее сидела Манон.
Через полчаса приехали Мари-Лин с мужем. Люсиль злоупотребила травкой, но не принимала снотворного, по крайней мере, в опасной дозе. Она обо всем рассказала подруге. Мари-Лин осталась допоздна и уложила нас спать. На следующий день, когда мы уходили в школу, Люсиль все еще спала, сложив руки на груди. Вечером, вернувшись из школы с плохим предчувствием, я обнаружила Люсиль в той же позе – она плюнула на работу и закончила свой неведомый текст. Она сказала, что никак не могла придумать финал, финал ускользал от нее, проваливался в пустоту или вставал стеной, о которую она разбивалась. Но вот, наконец, Люсиль поймала его за хвост и уложила одним ударом.
Люсиль едва не свихнулась и едва не совершила самоубийство. Это ее слова, слова, отпечатавшиеся в моем сознании и в моем дневнике. Мой почерк бережно сохранил воспоминание, которое Люсиль отправила в небытие, думая, что из небытия оно до нее уже не доберется. Люсиль рассказала мне о чувстве стыда, о захлестнувшей ее волне стыда. Теперь ей станет лучше. Она пообещала меньше курить.
Люсиль поднялась – в прямом и в переносном смысле. Встала с кровати и встала на ноги. Снова принялась за работу.
Спустя несколько дней она отксерила свой текст и дала почитать нам, родителям, братьям и сестрам.
Текст Люсиль назывался «Эстетические поиски». Мы нашли несколько его экземпляров среди других бумаг. На протяжении многих страниц Люсиль писала о желании смерти, о безумии, о пестрых рисунках, которые мы ей дарили, о наших подарках на День матери, которые трогают ее сердце. Люсиль также писала о растущем чувстве тревоги и скорби, которое постепенно овладевало ею и которому она, в конце концов, отдалась:
Мне нравится чувствовать себя несчастной, безжизненной, недовоплощенной, прислушиваться к малейшему движению своего тела, ощущать его слабость и немощь.
(…)
В 11 часов утра – первая сигарета и первый приступ тоски. Я не управляю своими мыслями, не контролирую себя, я не могу говорить со своими детьми и видеть что-либо, кроме пустоты. Мои пальцы – будут ли они дрожать на клавиатуре? Смогу ли я работать по-настоящему, вместо того чтобы бесконечно повторять одно и то же в надежде достичь совершенства?
(…)
Я не люблю засыпать. Комната меня расслабляет. Я лежу в ней, натянутая, как струна. Я думаю, что я права. Я хочу использовать свое тело, заставить его, по крайней мере, жить. Но я не стану холить его. А может, я просто сломана?
(…)
Искупаю ли я перед своей матерью вину за отца, который никогда не мог мне ни в чем отказать? Недавно я купила себе колье – тоже не смогла себе отказать.
(…)
Я покупаю много сигарет, я любила мужчин, у меня во рту привкус горечи. Я в восторге от «Парижского сплина», но вот беда – я никогда не читала эту книгу.
(…)
Я говорю Дельфине, что уже несколько дней пишу. Я чувствую себя виноватой, она считает меня странной.
(…)
Мое писательство, если я продолжу писать, всегда будет огромным горем. Я отказываюсь от жизни, я ложусь спать, чтобы умереть. Мои девочки молчат.

 

Несколько страниц беспорядочно организованных фраз и фрагментов, и затем – финал текста Люсиль:
Мы уезжаем в загородный дом. Я со своим возлюбленным. Мой отец тоже с нами.
Я люблю своего друга, но я с ним не нежна.
Ночью я не сплю, мне страшно. Форест спит наверху. Я иду пописать, папа меня подкарауливает, дает мне снотворное и увлекает в свою постель.
Пока я спала, он меня изнасиловал. Мне было шестнадцать лет.

 

Написать о своей семье – лучший способ поссориться с родными. Братья и сестры Люсиль совершенно не хотят читать ни то, о чем я сейчас рассказала, ни то, о чем еще намереваюсь, быть может, упомянуть. Я чувствую негативное отношение к своей работе и напряжение, с которым все ждут результата. Больше всего на свете я боюсь кого-то ранить. Мои близкие, конечно, гадают, зачем мне эта книга, что я с ней буду делать и как далеко я готова зайти. Чем ближе я подбираюсь к Люсиль, тем очевиднее для меня значимость ее отношений с отцом, или скорее – значимость отношений отца с Люсиль. Я должна, по крайней мере, поставить вопрос, хоть это и болезненно.
Я знаю, что стреляю в упор.
Как-то раз я обедала с сестрой и рассказала ей о панике, в которую меня ввергло прочтение одной из прекраснейших книг Лионеля Дюруа «Печаль». В этой книге Дюруа повествует о своем детстве и открыто заявляет о том, что братья и сестры отвернулись от него после публикации пятнадцатью годами ранее другого романа, где опять-таки фигурировала всамделишная семья. До сих пор писателю никто из родни и руки не подаст – ведь он предатель, изгой.
Интересно, заставит ли страх замолчать меня?
Моя сестра растерянно смотрит на свой крок-месье, затем на меня и заверяет в искренней поддержке вне зависимости от обстоятельств. «Надо идти до конца, ничего не оставлять в тени», – говорит Манон.
Я отправляюсь домой с уверенностью в том, что в настоящий момент я все делаю правильно.
Мужчина, которого я люблю (в конце концов, я поверила в то, что и он меня любит), беспокоится, что я мало сплю и много пишу. Я пытаюсь объяснить ему, что это нормальный творческий процесс – семейная история, живой материал, воспоминания, боль и прочая дребедень тут не играют никакой роли, я пишу так же, как и всегда. Заботу я отвергаю и делаю вид, что мне все по плечу.
Интересно, заставит ли страх замолчать меня?
Итак, в возрасте тридцати двух лет Люсиль пишет, что отец ее изнасиловал. Она отправляет текст братьям и сестрам, родителям, дает почитать нам. В течение нескольких недель я представляю себе, что разразится дикий скандал, произойдет невиданная катастрофа, страшные последствия которой надолго изменят нашу жизнь.
Я предчувствую драму.
Однако ничего не происходит. Мы продолжаем время от времени ездить в Пьермонт по выходным, никто не пытается задушить или прогнать дедушку, никто не бьет его мордой о каменные ступени лестницы, никто не плюет ему в лицо. Мне двенадцать лет, и логика событий от меня ускользает. Возможно ли, чтобы такое заявление со стороны Люсиль не повлекло за собой… ничего? В коллеже я интересуюсь только грамматикой. Но в Пьермонте, несмотря на обилие связующих коннекторов «потому», «впоследствии», «в итоге» – ничего не происходит: ни слез, ни криков, Люсиль по-прежнему ездит к родителям, и те волнуются, потому что Люсиль выглядит усталой, изможденной, у нее мешки под глазами, морщины – тяжело ей, бедняжке, воспитывать дочерей в одиночку.
Спустя несколько месяцев Люсиль стала прятать голову в песок и отрекаться от написанного – мол, она имела в виду отношения, которые напоминали инцест, но такового в прямом смысле не допускали. Иначе говоря, полового акта не было.
Подобно тысячам семей, моя семья некоторое время терялась в догадках, после чего вытеснила дурные мысли на периферию сознания. Разумеется, многие замечали странность в отношениях отца и дочери, многие чувствовали смущение и тревогу, но вообразить худшее никто не осмеливался. Люсиль приснилось изнасилование. Вот и все.
При таком раскладе легче дышать. Но воздуха мало.
Спустя несколько лет Люсиль раскололась во второй раз.
Когда мы с Манон уже выросли и Люсиль неплохо себя чувствовала, моя сестра снова задала ей опасный вопрос. Люсиль ответила, что – да, отец ее изнасиловал, а на текст, который она тогда всем разослала, никто так и не отреагировал.
Признание Люсиль встретило тяжелое гробовое молчание.
Несколько месяцев назад, когда я попросила братьев и сестер Люсиль рассказать мне о ней, все радостно согласились. Отдать дань, соприкоснуться с Люсиль, попрощаться с Люсиль – прекрасная мысль!
Для всех нас Люсиль – с ее жестокостью и нежностью – осталась тайной.
Вполне естественно, что тему гипотетического изнасилования Люсиль моим дедушкой я упустить из виду не могла. С другой стороны, я ничего не хочу навязывать читателю.
Когда я слушаю записи интервью, мне кажется – роковой вопрос давит на каждого моего собеседника, давит, не будучи заданным. Люсиль загадала нам хитрую загадку. Братья и сестры Люсиль знают, что я задам страшный вопрос. Одни пытаются его отсрочить, потянуть время, другие идут напролом, сразу вспоминая о том, как Жорж обожал дочь, как восторгался ею, как страстно ее любил. Любовь, обожание, фантазии, которые угнетали Люсиль – да, конечно. Но разве не каждая дочь влюблена в своего отца? Братья и сестры Люсиль осторожны, они выбирают слова. Чувство – да, инцест – нет.
Из всех – только Жюстин, заговорившая о Жорже в первую же секунду, допускает возможность инцеста.
Жюстин – последняя, кого я интервьюировала. Она живет в деревне и не часто приезжает в Париж, мы никак не могли договориться по времени, но в результате она все-таки приехала ко мне. Я немного побаивалась беседы с Жюстин из-за ее конфликтов с мамой. Между ними как будто черная кошка пробежала, их одолевала невыносимая боль, которую они не могли ни разделить, ни преодолеть. После разговоров с Лизбет, Варфоломеем и Виолеттой, которые категорически отвергли возможность инцеста в семье, четкие соображения Жюстин по этому поводу меня крайне заинтересовали (особенно учитывая, что Жюстин несколько лет почти не контактировала с отцом).
Жюстин рассказала мне о том, как в возрасте восемнадцати или девятнадцати лет однажды летом провела вдвоем с Жоржем целый месяц. Тогда Жорж обустраивал дом в Пьермонте и возил детей с собой по очереди, по одному или по двое, чтобы они не отвлекались друг на друга, а помогали ему. Жюстин рассказала мне о том, как Жорж преследовал ее, заставлял раздеться, снять майку, лифчик – якобы ради ее же комфорта. Он хотел сфотографировать ее обнаженной, запечатлеть ее сексуальность, научить ее мастурбировать. Жюстин убегала от отца и бродила вдоль канала – Жорж закрывал входную дверь на ключ. Она жила в постоянном страхе. Жоржу удалось сделать серию откровенных фотографий Жюстин, которые она так и не отыскала. Жорж был не из тех, кому можно отказать.
Я попросила обрисовать ситуацию подробнее: как далеко он зашел? Он ее облапал, но не изнасиловал. Может быть, он боялся, что Жюстин его выдаст. В отличие от Люсиль, Жюстин умела за себя постоять. Жюстин пережила гнет Жоржа, его взгляд, угрозу, которая от него исходила.
Жюстин, конечно, частично испытывает ненависть к отцу, который испортил ей лучшие годы и надолго отбил желание общаться с мужчинами. А ведь он мог бы довольствоваться ролью хорошего родителя.
В другой день, готовясь начать книгу, я поговорила с Камиллой. Она самая младшая из сестер Габриеля и когда-то, в годы юности, очень дружила с мамой. Я хотела, чтобы Камилла рассказала мне о своих первых впечатлениях от мамы, о том, как молоденькая Люсиль смеялась, танцевала, одевалась, как планировала будущее. Я надеялась, что Камилла поможет мне представить ту беспечную, легкую, веселую, энергичную девушку, которую я видела в репортаже для телевидения.
Я ни на секунду не могла представить, что Камилла расскажет мне на самом деле – сразу, без вопросов, стоит только дернуть за веревочку и произнести имена: Люсиль, Жорж, Пуарье. Камилла нервничала, замирала на полуслове – мол, это не ее дело, мы уже и так много страдали, зачем причинять себе боль…
Я настояла.
Камилла рассказала не об отношениях Люсиль и отца, а о своих отношениях с отцом Люсиль. Впервые Камилла увидела Жоржа шестнадцатилетней девчонкой. Камиллу предупредили, что Жорж отвезет ее в Аликанте, где уже отдыхали Лиана с детьми и Габриель. Пуарье пригласили Камиллу на каникулы в Испанию. Ее отец незадолго до того лета умер, пожилая мать чувствовала себя нехорошо, а девочка нуждалась в свежем воздухе, веселой компании и развлечениях. Итак, Жорж, которого Камилла едва знала, заехал за ней, затем они забрали кузена Люсиль и отправились в путь. По дороге путешественники остановились у друзей Жоржа, чтобы поспать, и почему-то ночью легли втроем в одну постель. Жорж расположился между кузеном Люсиль и Камиллой, и ночью, прижавшись к девочке, стал ее ласкать. Камилла так растерялась, что ничего не сказала. В Испании она держалась от Жоржа подальше, а потом в какой-то момент у нее случился острый приступ аппендицита, и ей пришлось возвратиться во Францию.
В течение нескольких месяцев Жорж выслеживал Камиллу, требовал, чтобы она ему звонила и встречалась с ним. Жорж обезумел. Он назначал девушке свидания, от которых она вежливо отказывалась, присваивал Камилле кодовые имена, чтобы она звонила ему в агентство, давал адреса, по которым его следовало искать. Чем больше она убегала, тем неотступнее он ее преследовал. Он кричал, что, если она не уступит, он расскажет ее матери, с каким пылом она прижималась к нему в постели, пытаясь его соблазнить. Камилла ничего не знала о сексе и смертельно боялась предстать перед моими родителями в дурном свете. К тому же мать Камиллы постоянно напоминала о том, как благодарна Лиане и Жоржу за то, что они проявили щедрость и взяли Камиллу с собой на каникулы. Время шло, а Жорж не ослаблял хватку, из раза в раз намекая Камилле, что за ней должок.
В конце концов Жорж своего добился: однажды вечером после ужина и однажды на выходных в Пьермонте, где ухитрился остаться с Камиллой вдвоем. Испуганно и стыдливо Камилла повиновалась. Два дня она провела в полной власти Жоржа, запертая в четырех стенах (соседям не стоило ее видеть), вынужденная принимать правила эротических игр своего господина и покорно претерпевать его наказания. Чувство позора, боли и стыда преследовало Камиллу много лет. На следующий год после инцидента Камилла поступила в колледж и уехала в Англию, сбежав от Жоржа навсегда. Однако чувство вины ее так и не покинуло.
Вернувшись во Францию, Камилла, несмотря на замаранное прошлое, вышла замуж и родила детей.
После развода Люсиль и Габриеля, Люсиль с Камиллой потеряли друг друга из виду. Камилла тоже развелась и снова вступила в брак лишь спустя несколько лет.
Она присутствовала на похоронах Люсиль.
Я рассказала Камилле о тексте Люсиль и о том, как все на него отреагировали – сочли игрой больного воображения. Даже я сомневалась в истинности маминых слов, я сомневалась, не находя ответа. Камиллу потрясли мои слова. Она сказала, что всегда видела в том, как Люсиль держалась рядом с отцом – опаску, желание защитить себя от Жоржа.
Камилла никогда не обсуждала Жоржа с Люсиль. Однажды на выходных в Пьермонте, куда Камилла приехала вместе с Люсиль и Габриелем, ночью Жорж вошел в спальню Камиллы абсолютно голым, однако, услышав в коридоре голос Габриеля, испугался. По дороге из Пьермонта, когда Люсиль и Камилла остались в машине вдвоем, Люсиль сказала, что Габриель видел, как Жорж в чем мать родила входил в комнату Камиллы. Люсиль вела себя агрессивно и настойчиво, она хотела знать, что ее отец делал в спальне Камиллы. Камилла не ответила.
Что изменилось бы, если бы она ответила?
Камилла сказала, что после разговора со мной у нее словно камень упал с души. После стольких лет страданий она наконец-то почувствовала себя свободной…
Манон рассказала мне об одном эпизоде, на который я сначала не обратила внимания, но теперь воспринимаю его иначе. Однажды на каникулах в Гранд-Мотт Жорж решил подарить ей купальник. В те времена было модно загорать с обнаженной грудью. Манон выбрала спортивный белый сплошной купальник. Когда она благодарила Жоржа за подарок, тот погладил ее по плечу и сказал:
– Если будешь хорошей девочкой, получишь еще много подарков.
Шестнадцатилетняя Манон уловила в словах деда какую-то двусмысленность. Она рассказала о случившемся детям Лизбет, и один из наших кузенов сболтнул Лиане, которая ледяным тоном пристыдила мою сестру:
– Неприлично рассказывать такое о вашем дедушке.
Люсиль хранила всю свою корреспонденцию. После ее смерти мы нашли в коробках множество писем ее отца. Манон забрала их к себе вместе с большей частью бумаг и документов. Начав роман, я попросила показать мне письма. Манон тогда их уже прочла и сказала, что там нет ничего особенного. Жорж время от времени писал Люсиль о насущных делах. Когда я стала сортировать письма по годам, мое внимание привлек загадочный факт: летом 78-го года (за несколько месяцев до того, как Люсиль разослала всем свой текст) Жорж написал Люсиль восемь писем меньше чем за три недели. Обычно в июле Лиана часто принимала гостей – друзей и родственников, закатывала шикарные летние обеды, а Жорж тем временем отправлялся на юг, вскоре к нему присоединялась бабушка, и в августе они вместе где-нибудь отдыхали. Итак – восемь писем меньше чем за три недели, и некоторые письма датированы одним днем. Я вздрогнула при мысли, что Манон могла упустить важную деталь, и принялась перечитывать письма сама, однако напрасно! Судя по тому, что писал Жорж, Люсиль волновалась из-за проблем на работе и нехорошо себя чувствовала. Жорж советовал ей сходить к гематологу и отдохнуть, приехать к нему, может быть, на выходные 14-го июля, Жорж напоминал, что в случае необходимости может сам заплатить за билет. Затем – уже после 14-го июля – просит дочь приехать хотя бы в августе.
Спустя два месяца после смерти Мило, о которой Жорж не упоминает вовсе, дедушка волнуется за Люсиль.
Дедушка боится ее срыва, вот и все.

 

В день, когда мы разбирали бумаги в подвале у Виолетты, искали записи Жоржа на кассетах, я выразила желание взять материалы для книги с собой, и вдруг у Виолетты случился страшный приступ гнева. Она вопила, она тряслась, она метала громы и молнии, запрещая мне прикасаться к записям, которые могут скомпрометировать ее отца. Я растерянно объяснила, что ищу всего лишь воспоминания самого Жоржа, и кроме того, мне нужна парочка веселых историй о жизни на улице Мобеж – так, для атмосферы в романе. Я говорила правду, поскольку ни на секунду не могла вообразить, что Жорж и Люсиль были близки – и тому есть подтверждение.
Записывая свой голос на кассеты день за днем, Жорж как-то признался Виолетте, что одну пленку посвятил размышлениям о своей сексуальности. Виолетта ответила, что ее эта тема не интересует. Спустя две недели Жорж заявил, что уничтожил кассету. Так сказала мне Виолетта, протягивая кассеты.
И Люсиль, и Жорж мертвы, так что докапываться до правды уже поздно. Люсиль страдала биполярным расстройством. Кажется, по мнению психологов, инцест способствует возникновению и развитию биполярного расстройства. Статистика мне неизвестна.
Дома у Люсиль я нашла школьную тетрадь и карандашный черновик злосчастного текста об изнасиловании. По какой-то причине мама его не выбросила, а оставила, чтобы мы на него наткнулись:
Последняя картина – мы уезжаем в загородный дом. Я со своим возлюбленным. Мой отец тоже с нами. Я люблю своего друга, но я с ним не нежна. Я боюсь, что отец заметит мою нежность к Форесту. Мой друг Форест спит наверху. Я иду пописать, папа меня подкарауливает, дает мне снотворное и увлекает в свою постель, чтобы я расслабилась, я слишком напряжена. Я не знаю, изнасиловал ли он меня. Пока я спала, он меня изнасиловал. Мне было шестнадцать лет.

 

Когда Манон подняла эту тему спустя несколько лет после прочтения текста, Люсиль рассказала ей, что Жорж заставил ее сесть на кровать и приласкал отнюдь не по-отечески. От ужаса она потеряла сознание. О снотворном она не упомянула. Примерно эту версию я обнаружила в дневнике Люсиль от 1984 года. Тогда она посещала психиатра. Сеансы, впрочем, не особенно помогли, после нескольких месяцев доктор уперся лбом в стену молчания. Итак, наиболее правдоподобная версия:
Суббота 29.12.1984. Сегодня папа подарил мне часы, чтобы спрятать татуировку на запястье, которая ему не нравится. А мне моя татуировка нравится, она – часть меня самой. Отец не знает, что я сделала татуировку из-за него. Десять часов десять минут – момент, когда я проснулась в постели с отцом, проведя с ним ночь. Может быть, он меня изнасиловал. Не знаю. Знаю только, что очень испугалась и потеряла сознание. Я никогда в жизни не испытывала такого страха.
Люсиль до конца жизни сохранила на запястье татуировку в виде кругленьких часиков. Время пробуждения, время, когда часы остановились – 10.10.
А если той ночью ничего не было?
Если был только страх, огромный необъятный страх и потеря сознания?
Иногда меня преследует другая мысль.
А вдруг Люсиль не смогла написать правду? Вдруг она столкнулась с еще большей бездной и упала в нее? Вдруг она была в сознании? Вдруг страх сковал ее, сломил ее волю, и она не смогла противостоять, не смогла перечить отцу, а он бессовестно воспользовался ею? Вдруг Люсиль, подобно Камилле, не смогла сказать Жоржу «нет»?
Мало-помалу стыд заставил Люсиль вытеснить воспоминание на периферию сознания. Но отчаяние и отвращение остались.
Я перечитываю «Инцест» Кристины Анго, где она рассказывает о том, как отец взял над ней верх и изнасиловал: «Мне жаль, что вам приходится это читать, мне бы хотелось рассказать о другом. Но именно из-за этого я обезумела. Я уверена, что потеряла разум именно из-за этого».

 

Мы никогда не узнаем. У нас есть своя точка зрения или нет ее, но точно мы не знаем.
Ужас заключается в том, что мы не имеем права ни ненавидеть Жоржа, ни признать его невиновным. Люсиль оставила нам в наследство сомнение. И это сомнение для нас – яд.
Спустя несколько месяцев после того как Люсиль написала свой страшный текст, а родные откликнулись молчанием, маму впервые поместили в лечебницу.
Для книги разные точки зрения то же, что для фильма – ракурсы. Я рассказываю свою правду, но эта правда принадлежит только мне.

 

Люсиль больше не хотела жить в Банье. Ее раздражал старый дом, грязный ковер, окна с трещинами и общественный транспорт, на котором до Парижа слишком долго добираться. В конце июля во второй половине дня Люсиль осмотрела квартиру в девятом округе, в двух шагах от квартала своего детства. Цена более низкая, чем за другие квартиры такого же размера, светлые комнаты, чистый пол, просторные обустроенные ванная и кухня – понравились Люсиль. Риелтор немного надавил, и Люсиль тут же подписала бумаги. Начался переезд. Люсиль сама покрасила стены в наших комнатах, перевезла кое-какие вещи и вскоре отправилась на юг, где мы уже отдыхали вместе с Лианой и Жоржем. Все происходило так, будто злосчастный текст вообще не существовал. Ни разборок, ни оскорблений, ни черной тоски. В город мы втроем вернулись в конце августа, и Люсиль тут же поняла, что с квартирой сильно промахнулась.
Наша квартира на улице Фобур-Монмартр находилась прямо напротив ночного клуба «Ле Палас» и редакции спортивной газеты «Экип». А между нашими домами ездили туда-обратно бесчисленные автобусы, двухэтажные туристические и обычные. Все, кто хотел днем или ночью попасть на площадь Пигаль или в кабаре «Фоли-Бержер», с грохотом проносились у нас под окнами. Улица оказалась одной из самых шумных в Париже, толпы людей постоянно тут шастали по своим делам. В холле нашего дома, чтобы попасть на лестницу, мы были вынуждены обходить очередь в кинотеатр «Studio 43», чья загадочная программа (фильмы серии B, Z или X, два по цене одного) для меня до сих пор покрыта мраком. Из кухонного окна мы наблюдали за огромными крысами, которые выискивали, чем бы полакомиться в мусорном баке соседней забегаловки. Вывески баров и клубов всю ночь мигали тысячью огней, и нередко в час, когда «Ле Палас», наконец, закрывался, нас будили крики и вой сирен. Спрятавшись за занавеской, я не раз видела пьяные разборки, усмирение бунтарей полицейскими и драки.
Люсиль по-прежнему работала секретаршей в том же обществе по продвижению товаров, смеялась над своим начальником, мечтала о долгих каникулах и дальних странствиях, рассказывала нам забавные истории, которые случались в офисе.
Комната Манон прилегала прямо к гостиной, где Люсиль соорудила себе кровать – просто положила матрас на деревянные доски. Почти каждый вечер Манон слышала, как Люсиль плачет.
В коллеже я обучалась уже третий год, ездила в школу на улице Мильтон на автобусе. Вдали от Тадрины и наших детских забав я ощущала свой подростковый возраст как тяжкое испытание: я носила скобки на зубах, за что кузены почему-то прозвали меня «атомной электростанцией», у меня вились и торчали во все стороны волосы, грудь и попа никак не хотели расти, я краснела, стоило кому-нибудь ко мне обратиться, и не спала ночью, если наутро мне предстояло прочесть стихотворение или сделать доклад перед классом. Париж меня угнетал, и, чтобы хоть как-то приспособиться к обстоятельствам, я представляла себя грустной одинокой девочкой, раздираемой тайными страданиями, которые никто и никак не мог развеять. Манон пошла в четвертый класс в районную школу и, поскольку большинство ее подружек принадлежали к еврейской нации, вообразила себя еврейкой. Она то и дело читала какие-то вымышленные молитвы и отмечала несуществующие праздники. Чтобы объяснить форму своего лица (круглого и плоского – у Фэй Данауэй такое), Манон всем рассказывала, что однажды скакала на лошади галопом и врезалась в дерево.
Манон всегда улыбалась, смеялась и с большой симпатией относилась к окружающему миру. Я – наоборот: хмурилась, молчала и слишком много думала. Вместе с Манон мы вечно что-нибудь воровали в магазинах. Мы отдавали предпочтение кондитерской лавке, магазинчику игрушек и разных безделушек в переулке Жуффруа, куда мы наведывались несколько раз в неделю и откуда выходили с набитыми карманами, и, конечно, супермаркету «Монопри», где в ту пору еще не установили системы сигнализации. Чтобы как-то объяснить Люсиль внезапное появление новых вещей, я придумывала одну ложь за другой: мы обмениваемся всякой всячиной с друзьями; мы чудесным образом нашли на улице деньги; моя подружка растолстела и отдала мне свою одежду; добрые мамы моих друзей дарят мне подарки. Если я не могла придумать объяснение, я просто прятала свои сокровища в шкафу в потайном ящике.
Однажды Манон засекла и отругала продавщица. Мы чуть не вляпались в большие неприятности.
Люсиль не выносила шума, не выносила писка мышей, которые начинали резвиться на кухне, как только мы уходили в гостиную, не выносила крыс размером с кроликов, которые всю ночь рылись в мусорных баках.
Люсиль все больше замыкалась в черном одиночестве, где сигареты уже не спасали, а потому чередовались с белым порошком…
В моем классе училась девочка Вирджиния, она жила прямо напротив нас на седьмом этаже здания, где располагалась редакция «Экип». Она не придавала проблемам никакого значения – ни своим, ни чужим. Ее мать работала уборщицей, снимала крохотную квартиру, десять квадратных метров или вроде того, и растила дочку одна. Вирджиния постоянно вытаскивала меня в кино или на какую-нибудь вечеринку и каждое утро распахивала окно, пробуждая меня свистом. Вирджинии удивительным образом удалось меня растормошить. Я стала общаться с самой крутой компанией коллежа и слушать The Specials, Madness, Police и The Selecter, я прогуливала уроки, которые считала скучными, а вместо занятий часами сидела в парижских кафе, слушала разговоры, участвовала в жарких диспутах и шлялась по Галерее Лафайет. Я большими шагами осваивала новый мир – мир, который жил, пульсировал, сражался.
В январе 1980 года, кажется, четвертого числа, сестра моей бабушки и ее супруг Клод Ельник, который в те времена работал директором информационного отдела Франс-Суар, были приглашены в телепередачу «Апостроф» для разговора о книге «Двое и безумие», которую они написали вместе. В книге повествование ведется от лица двоих: это описание болезни Барбары, характеризующейся всплесками жизнерадостности и периодами глубокой депрессии.
Нет сомнений в том, что телепередачу показывали в конце рождественских каникул, и все семейство собралось в Пьермонте перед крохотным экраном телевизора, который возвышался на деревянной тумбочке посреди гостиной, чтобы в священной тишине следить за увлекательным действом. Одни устроились в широких креслах на пушистых покрывалах, другие сели на пол, на синий мягкий ковер. Передача едва началась, а уже нетерпеливые зрители перешептывались, что-то обсуждали: почему одна женщина так оделась, кто возьмет слово первым, этот костюм превосходен… Тише! Тише! – вдруг сказал кто-то. И вот – Барбара и Клод выступили вперед, чудесные, восхитительные, замечательные – да замолчите же все наконец, кто так громко кашляет?!
Когда мы вернулись в Париж, Люсиль стала рисовать на стенах гостиной, служившей ей спальней, некую странную фреску ядовито-зеленого цвета на белом фоне. По крайней мере, так я ее запомнила – вымученную и жутковатую.
Однажды вечером Пабло, приятель Жюстин, позвонил в дверь – он принес целую корзину устриц, которую украл в какой-то лавке на бульваре Монмартр. И вот прохвост – еще потом имел наглость вернуться и попросить у ловца устриц и хозяина лавки лимон! Бедняга пожаловался вору на то, что стоит отвернуться, все сопрут…
Пабло открыл устрицы, и мы попировали.
В последующие дни Люсиль казалась мне более чем взволнованной.
Однажды вечером вместо ужина она подала нам замороженную клубнику, которую я с трудом разгрызла.
Несколько дней подряд Люсиль покупала очень много дорогих (я уточняла в своем дневнике) сладостей.
В январе, 29-го числа, Люсиль созвала меня и Манон на семейное таинственное совещание. Люсиль официально заявила нам, что обнаружила у себя телепатические способности. То есть она предугадывала происходящее и контролировала предметы, даже находясь от них на большом расстоянии. Только Люсиль произнесла эти слова, как из кухни раздался мышиный писк. Мама заявила, что может силой разума заставить мышей уйти, но тут же опомнилась: «Ах нет, ведь они не предметы!» (Фраза воспроизведена целиком в моем дневнике.) Где бы мы ни находились, она нас видела и на расстоянии защищала. Мы тоже обладали способностями. Манон была ведьмой, все слышала и умела расшифровывать сигналы опасности, которые нам посылал мир. Люсиль сказала, что Манон надо отвести к отоларингологу – тогда суперсила возрастет. А я была провозглашена Дельфийским оракулом, я предсказывала будущее. Однако мне следовало опасаться озвучивать дурные предзнаменования. Люсиль поднесла к моей шее лезвие ножниц, которые едва коснулись моей кожи. Я не дышала, я следила за маминой рукой. Наконец Люсиль опустилась в кресло и рассказала нам, что написала письмо известному психиатру и переправит письмо в этот же вечер безо всякой почты и марок, телепатическим способом.
На следующий день, как всегда по средам, мы отправились в Школу стоматологии. За Манон с утра взялись студенты с классическими «примочками», а мною занимались уже после полудня ортодонты. Когда мы уходили, Люсиль вдруг заявила, что на метро мы ехать не можем: парижский метрополитен не вполне в ее власти. Люсиль дала мне денег, чтобы мы взяли такси, поскольку парижские такси подчинялись ее сверхъестественным способностям. Ни одна машина якобы не ускользала от внимания Люсиль. На полном серьезе мама спросила у меня, предпочитаю ли я такси с женщиной или с мужчиной за рулем. Спустя несколько секунд напряженного мыслительного процесса я предпочла такси с шофером-женщиной. Мы с Манон даже не взглянули друг на друга и спустились по лестнице молча.
Моя мама была взрослой, моя мама много читала и много всего знала, моя мама была умной – как я могла предположить, что она несет полный бред? Мне было тринадцать лет, неуверенными шагами я направлялась к веренице машин, раздираемая между чувством уважения и чувством реальности, желанием, чтобы шофер оказался женщиной, и желанием, чтобы шофер оказался мужчиной. Что-то происходило, но не обретало четких очертаний, что-то ускользало от моего сознания. Внезапно мне пришла в голову идея – тайком поехать на метро, а позже вернуть маме деньги (мы никогда не брали такси, и мне эта роскошь казалась напрасной тратой денег), но я испугалась, что мама благодаря своим сверхъестественным способностям узнает о моем предательстве. Манон молчала. Скрепя сердце, мы приближались к началу очереди такси.
В первой машине за рулем сидел мужчина. Мы забрались на заднее сиденье и произнесли адрес – улица Гарансьер. Деньги, которые мне дала Люсиль, жгли ладони. Меня тошнило.
В тот же вечер Люсиль вернулась домой с подбитым глазом. Она объяснила, что Жак Лакан, великий психиатр, побил ее.
Лизбет приехала из Брюнуа с нами поужинать. Братья и сестры Люсиль беспокоились за нее, по телефону она говорила странные вещи, поэтому Лизбет отправили на разведку. Мама, с синяком вокруг глаза и страшно взволнованная, отвела нас в ресторан. В «Шартье» мы, как всегда, разделили стол с другими клиентами. Во время ужина Люсиль много болтала, смеялась, рыдала, тайком ела картофель фри с тарелки соседа, жестикулировала и постоянно покрикивала на официанта. Мама искренне полагала, будто официант специально заставляет нас ждать, злится на нас, на нее в особенности – она это уже раньше замечала…
Я смотрела на Лизбет, ждала, что она заговорит, скажет, что все в порядке, что ничего страшного не происходит, что мама отоспится и придет в себя, будет прежней, но Лизбет молчала и выглядела такой же растерянной, как мы. После ужина мы вернулись к себе, Лизбет – к себе. Когда я собиралась выключить свет перед сном, Люсиль объявила, что завтра же подарит мне розовые бархатные штаны в тонкую полоску, которые я так хотела.
Люсиль стала тратить деньги направо и налево, пускать на ветер то, что имела, и то, чего не имела. Люсиль покупала все.
И каждую ночь Манон слышала, как мама плачет.

 

На следующий день после похода в ресторан Люсиль решила, что на работу тащиться нет никакого смысла (накануне она решила то же самое). Нам с Манон она посоветовала забыть о школе и поспать подольше. Мы поздно легли спать, так что от школы были официально освобождены собственной родительницей. По словам Люсиль было ясно, что она собиралась освободить нас от школы пожизненно. На расстоянии Люсиль чувствовала, что директор моего коллежа месье Ригон сильно нервничает. Мне следовало избегать с ним какого-либо контакта. Однако я не хотела оставаться с мамой, которая вела себя странно, я настаивала на школьных занятиях и убеждала Манон брать пример с меня. Манон наотрез отказалась и предпочла стеречь мать – отчаяние Люсиль осознавала даже я.
В автобусе по дороге в школу я пыталась проанализировать ситуацию. Стоило ли беспокоиться? Несмотря на события последних дней, я не могла предположить, что Люсиль сходит с ума и тем более становится опасной для нас и для самой себя.
Люсиль переживала трудные времена, вот и все.
В коллеже я встретилась с Вирджинией и Жан-Мишелем, тоже мальчиком из моего класса, которые договорились прогулять урок физкультуры и пойти в Галерею Лафайет. Мы поболтали, и я решила к ним присоединиться. По дороге мы почему-то заглянули к Вирджинии домой. У нее дома я подошла к закрытому окну. С седьмого этажа я прекрасно видела нашу гостиную, посреди которой стояла обнаженная Люсиль – ее тело было выкрашено в белый цвет. У меня перехватило дыхание. Я не могла глаз оторвать от зрелища, хоть и не верила в него, но – думала я – где же Манон?! С тех пор как я покинула дом, минуло часа два, и теперь там что-то случилось, что-то случилось, я больше не хотела идти в Галерею Лафайет, я хотела остаться здесь и чтобы мир сделался нормальным.
Я смотрела на Люсиль, дышать становилось все труднее. Она стояла посреди комнаты, по лихорадочным жестам я поняла: она просит Манон подойти. Люсиль топнула ногой, Манон «в кадре» не появилась, видимо, отказалась слушаться. Внезапно Люсиль схватила деревянную доску, служившую спинкой старому парикмахерскому креслу, и подняла ее высоко над головой. Доска должна была обрушиться на голову Манон. Я бросилась на лестницу, перебежала улицу, не глядя по сторонам, ворвалась в холл нашего дома, пулей долетела до квартиры. У двери стояла Виолетта. Она позвонила два или три раза, никто не ответил, я кричала – она убьет ее, она убьет ее! – я вдавливала кнопку звонка в стену, чуть ли не выдирала ее с мясом, я кричала, кричала, кричала.
Виолетта обхватила меня, прижала к себе, обняла, на несколько секунд я замолчала – я перестала дышать. Внезапно, переборов панику, я вспомнила, что у меня есть ключ. Я открыла дверь, и мы вбежали в гостиную. Люсиль удерживала Манон за волосы. Виолетта приказала ей отпустить девочку. Манон бросилась мне на шею. Она приникла к моей груди и разрыдалась. Люсиль хотела воткнуть иголки для акупунктуры Манон в глаза, и одну ей даже удалось воткнуть в нижнее веко. Внезапно за нами возникли мужчины в форме – кто-то позвонил в полицию. В моем сознании все смешалось: Люсиль – голая, дрожащая, выкрашенная в белый цвет, с безумным взглядом, Манон – испуганная до смерти, Вирджиния и Жан-Мишель на пороге, кто-то предложил отвести мою сестру к врачу из седьмого дома на нашей улице. Я отпустила Манон, и Жан-Мишель взял ее за руку.
Мы покинули квартиру, оставив Люсиль, белую и нагую, лицом к лицу с шестью копами.
К врачу за нами последовал полицейский.
Доктор стер пятна краски с лица Манон, обработал маленькую дырочку от иголки под правым глазом. Позже, пока с Люсиль разбирались в квартире, нас усадили в большую полицейскую машину, припаркованную возле дома. Вокруг толпились люди, каждый пихал другого, наступал на пятки третьему, чтобы только поглазеть на нашу запекшуюся кровь, синяки, гематомы, разверстые раны, чтобы только насладиться чужим позором.
Я бы этим чертовым зевакам в глаза плюнула.
Когда Виолетта привела Люсиль в порядок, помыла, успокоила теплой ванной, одела, мы уступили маме место в машине. Полицейские не хотели, чтобы мы контактировали с Люсиль.
В одиннадцать часов утра улица продолжала жить прежней жизнью, машины гудели, из кафешек тянуло запахом жареной картошки и хлеба, разноцветные вывески мигали.
Только наша жизнь в этот день изменилась.

 

Виолетта забрала нас к себе в четверг. Стояла зима. Виолетте было двадцать пять лет.
Во второй половине дня мы вернулись домой, чтобы забрать кое-какие вещи, а вечером Виолетта уложила нас спать у себя в студии. Кровать была узкой, так что я устроилась в спальном мешке, который Виолетта привезла из путешествия по Южной Америке.
На следующее утро я проснулась разбитой и смертельно усталой, но настояла на том, чтобы идти в школу. Я знала, что больше туда не вернусь. Каждый час теперь имел горький вкус последнего – часа, урока французского, урока истории, – последних записочек за спиной у нашего учителя, последних рассказанных шепотом на школьном дворе секретов. А ведь еще недавно на этом самом дворе я впилилась головой в стену, сбегая с контрольной работы по немецкому. (В итоге меня отвезли в больницу, после чего я не спала всю ночь – переживала, что Люсиль пришлось заплатить за ненужный рентген.)
Все теперь утратило смысл. Мама сошла с ума, с ней случился приступ бреда, она съехала с катушек. Слово «бред» казалось мне каким-то подозрительно фамильярным, не медицинским, и к тому же созвучным со словом «вред». Я не понимала, что пытаются сказать врачи, хотя они терпеливо объясняли: Люсиль очень устала, ей надо отдохнуть, она не хотела причинить вред Манон, она не контролировала себя, не понимала, что делает, она любит своих детей, но нервы слабые, и все будет хорошо в конце концов, все будет хорошо…
Вечером мы поехали на поезде в Нормандию, где по-прежнему жил наш отец с женой и нашим маленьким братиком. Я прислонилась лбом к стеклу и глядела, как проносятся мимо пейзажи, знакомые до боли, я закрывала глаза и думала о том, что где-то должно существовать параллельное измерение, в котором мама не сошла с ума.
Добравшись до места, мы должны были рассказать то, чего сами не понимали, то, что не подчинялось никакой логике, не укладывалось в схемы, не анализировалось, и тем не менее произошло.

 

В следующий понедельник я отправилась в коллеж «Эгль» в Орне, а Манон в новую школу. Мы чувствовали себя сбитыми с толку и страшно одинокими. Модель моих джинсов «ковбой» (широкие сверху, узкие внизу) в провинции еще не продавалась, а потому дети смотрели на меня искоса и отпускали дурацкие шуточки.
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья