Книга: Покидая мир
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

Верн потащил меня в ближайший бар, расположенный через дорогу по диагонали от Центральной публичной библиотеки. Дул обжигающий, резкий ветер, валил густой снег, так что вокруг ничего не было видно. Верн сжимал мою левую руку отчаянно и сильно, как спасатель, вытягивающий тонущего из воды. Наконец мы ввалились в бар.
— Ни фига себе, — выдохнул, оглядываясь, запыхавшийся Верн. — А здесь шикарно.
Бар — назывался он «Джуллиард» — оказался роскошным, как ресторан. Зал был поделен на отсеки. Верн втолкнул меня в один из них. Подлетела официантка, сияя улыбкой:
— Похоже, молодые люди, вас требуется разморозить! Как будем это делать?
— Что вам угодно? — галантно обратился ко мне Верн.
Я только пожала плечами.
— Как насчет ржаного виски? — спросил он.
— Подойдет.
— Два «Кроун роял» без льда и воду.
Когда девушка отошла настолько, что не могла нас услышать, он нагнулся ко мне и спросил:
— Ну что, вам полегчало?
— Спасибо, что вы забрали меня оттуда.
Подоспел наш заказ. Я взяла стакан и залпом выпила виски. Он не обжег горло, как часто бывает с виски других сортов. На вкус он был едва сладковатым и чуть медовым и мгновенно согревал. Я поставила стакан и обернулась к официантке, даже не успевшей еще снять с подноса наши стаканы с водой:
— Можно еще одну порцию?
— Без проблем, — отозвалась она и прибавила: — Вы, должно быть, и впрямь пес знает как промерзли.
— Знаете, чем меня выводит из себя Канада? — неожиданно спросила я Верна. — Этой чертовой вежливостью… и тем, как все здесь сюсюкают и пользуются эвфемизмами. Пес знает… ни фига… прах тебя побери. Почему вы, ребята, боитесь нормально выругаться в этой стране? Что заставляет вас быть такими аномально пристойными? Знаешь, что я об этом думаю? Вы все здесь так закисли, что уже не можете встряхнуться. Вы только послушайте, как у вас тут изъясняются на радио, всю эту политкорректную ахинею, — и ничего не сможете мне возразить. Не прах тебя побери. Черт побери. Хер его знает. Или хотя бы хрен. Я вот из Штатов, и я говорю хер…
Всю эту тираду я произнесла пронзительным голосом. Вокруг нас смолкли разговоры. Все взгляды устремились на меня. Не успела я сообразить, что происходит, Верн бросил на столик деньги и потащил меня к выходу. Когда мы оказались на морозе, он снова стиснул мне руку. Он не произнес ни слова, но спасательский захват теперь больше напоминал хватку полицейского, производящего задержание. Мы свернули налево, на Восьмую авеню.
— У входа в «Паллисер» всегда бывают такси, — сказал Верн.
— Извините меня. Меня правда очень жаль…
— Не переживайте из-за ерунды, — перебил он.
— Я наскандалила… зачем? Я…
— Перестаньте, пожалуйста. — В его тоне слышалась скорее тревога, чем раздражение.
— Хорошо, хорошо. Просто отправьте меня домой и…
— Мне кажется, что вам не следует сейчас оставаться одной.
— Все будет в порядке.
— Мне ситуация видится несколько иначе.
— Я умею справляться с проблемами.
Верн промолчал. Только еще крепче сжал мою руку и подтолкнул меня вперед. Ветер стал совсем уж свирепым, обжигал кожу. Мы добирались до «Паллисера» минут пять, и за это время пальцы у меня так закоченели, что было больно их сгибать. У входа в отель стояли три такси. Верн нагнулся к одному из них и назвал водителю адрес:
— Двадцать девятая улица, Северо-Запад.
— Но я живу совсем не там, а на Семнадцатой Юго-Восточной авеню, — запротестовала я.
— Мы поедем не к вам.
— Вы меня похищаете? — удивилась я.
Верн промолчал, но перегнулся через меня и запер дверцу с моей стороны.
— Вы можете мне доверять: я не собираюсь выпрыгивать из машины на полном ходу, — сказала я.
— Я однажды такое проделал.
— Серьезно?
— Серьезно.
— Зачем?
Опустив глаза и разглядывая свои руки, он медленно заговорил:
— Мою дочь тогда поместили в психиатрическую больницу. Точнее, я подписал документы о своем согласии на это. После этого я на неделю ушел в запой. Закончился он тем, что я на ходу выпрыгнул из машины. Попал в больницу на три недели. Перелом левой ноги. Трещины в трех ребрах. И сломанная челюсть. И еще меня какое-то время держали в отделении для душевнобольных. В результате я потерял работу. Это было ужасно, и мне не хотелось бы, чтобы с вами случилось что-то подобное.
— В психушке я уже лежала.
Он отреагировал молчаливым кивком, и больше мы не обменялись ни словом, пока не добрались до Двадцать девятой улицы. Такси высадило нас перед скромным коттеджем. Верн расплатился с водителем и пропустил меня вперед. Мы вошли, и он включил свет. Мы оказались в прихожей, которая выглядела так, словно в последний раз ее обставляли году этак в шестьдесят пятом: выгоревшие цветастые обои, древняя старомодная вешалка, у стены столик с парой круглых кружевных салфеточек. (Неужели кто-то еще помнит о таких?) Верн взял мою куртку, повесил ее и предложил пройти в гостиную и чувствовать себя как дома.
— У меня виски тоже ржаной, вы не против? — спросил он.
— Ржаной годится, — ответила я.
Гостиная была оклеена такими же обоями и обставлена тяжелой, темного дерева мебелью в том же стиле, что вешалка и столик в прихожей. Подголовники громадного кресла и дивана тоже были украшены изящными салфетками. У стены стояли два столика с лампами Тиффани и почтенный кабинетный рояль, заваленный нотами. Но более всего в этой комнате обращали на себя внимание полки — книжные полки во всю стену высотой, заполненные нотами и сотнями компакт-дисков. Диски были расставлены по алфавиту, с разделителями, на которых значились имена крупных композиторов. Имелась здесь и серьезная стереосистема, занимавшая две полки, а на полу — две огромные колонки.
Вошел Верн с подносом, на котором стояли два хрустальных стакана для виски, бутылка «Кроун роял», ведерко для льда и графинчик с водой. Он поставил поднос на кофейный столик.
— Поразительная комната, — заметила я.
— Мне она всегда казалась удручающе обычной.
— Но эта коллекция дисков… Здесь их, наверное, больше тысячи.
— Примерно тысяча сто. Остальные в подвале.
— Есть и остальные?
— Да. Кое-что.
— Можно мне взглянуть?
Верн пожал плечами, потом большим пальцем ткнул в сторону двери. Он открыл ее, повернул выключатель, я последовала за ним вниз по узкой лестнице…
То, что открылось моим глазам, меня просто ошеломило. Потому что там, в полностью оборудованном подвале, полка за полкой, высились стеллажи с компакт-дисками, так же скрупулезно упорядоченные, как наверху, в гостиной. Здесь же была и профессиональная стереоустановка с двумя мощными динамиками. К колонкам было развернуто большое уютное кресло. Рядом стояли стол на трех ножках и вращающийся стул с высокой спинкой, на столе лежали бумаги, книги, ноутбук, а чуть в глубине я увидела полку, на которой умещались все тома «Музыкальной энциклопедии Гроува». Словом, этот подвал одновременно напоминал и музыкальное святилище, и какой-то своеобразный командный пункт. Окажись доктор Стрейнджлав любителем классической музыки, он почувствовал бы себя как дома в этом подземном убежище.
— Вот это да, — протянула я. — Просто потрясающе.
— Хм… спасибо, — отреагировал Верн.
— Вы купили все эти диски?
— Ну… примерно четвертую часть. Остальные… вы слышали когда-нибудь о британском журнале «Граммофон»? Или о «Стереоревю» в Соединенных Штатах? Я работаю обозревателем в обоих изданиях вот уже лет пятнадцать.
— И как раз здесь вы пишете свои обзоры?
— Да… и еще работаю над…
Он снова заколебался, замолк, словно не вполне уверенный, будет ли правильным поделиться со мной еще одним фрагментом из личной жизни.
— Продолжайте, — попросила я.
— Я пишу учебник.
— Это же замечательно! Кто-то заказал вам его?
Верн кивнул.
— Что за издательство?
— Макгроу-Хилл.
— Самый крупный издатель учебной литературы в США. Насколько я догадываюсь, этот учебник имеет отношение к музыке?
— Что-то вроде Оксфордского музыкального словаря, но для подростков, учащихся старших классов. Короткие рассказы о великих композиторах, от Хильдегарды Бингенской до Филипа Гласса.
— Как вам удалось выйти на такой фантастический проект?
— Я написал им длинное письмо, рассказал о себе, о своем образовании, преподавательском опыте, званиях, о сотрудничестве со многочисленными музыкальными изданиями… и приложил подробное описание своего замысла. Не рассчитывал, что получу ответ, но потом как гром среди ясного неба — этот звонок. Звонил их редактор по имени Кембл Харт. Спросил, могу ли я приехать в Нью-Йорк, чтобы с ним встретиться. Они даже пообещали купить мне билет на самолет и оплатить сутки в отеле, если соглашусь приехать. Я в Нью-Йорке не бывал с… черт, да с тех самых пор, как учился в университете, в конце шестидесятых.
— А где вы учились, в каком университете?
— В Торонто, а еще в Королевском музыкальном колледже в Лондоне. Но это было очень давно.
Настала моя очередь внимательно присмотреться к нему и оценить заново.
— По какому классу вы учились в Королевском колледже?
— Фортепьяно.
— Вы поступили туда как пианист-исполнитель?
— Это давняя история.
— Но… Королевский музыкальный колледж в Лондоне. Вы должны быть, мягко говоря, неплохим пианистом.
— Пойдемте наверх, — предложил Верн.
Он принялся выключать все светильники, потом проводил меня назад, в гостиную.
— Созрели для стаканчика виски? — спросил он.
— Да, спасибо.
— Вам разбавить или положить лед?
— Нет, предпочту в чистом виде.
Когда он наливал мне виски, я заметила, что у него чуть-чуть дрожат руки. Верн протянул мне стакан, потом нацедил себе совсем немного, внимательно следя за тем, чтобы не переборщить.
— Мне нравится ваш дом, — сказала я.
— Я им почти не занимаюсь.
— Но он такой надежный, и мебель такая солидная, из конца девятнадцатого века…
— Моей маме было бы приятно услышать ваши слова. Это все она собирала.
— Кем она была?
— Учительницей музыки в старших классах здесь же, в Калгари.
— Это она учила вас играть? — продолжала я.
Он медленно кивнул, потом поднес к губам стакан и сделал маленький глоток.
— Как она, наверное, гордилась, когда вы поступили в Королевский колледж.
Верн молча прикончил содержимое своего стакана. Потом долго рассматривал его пустое донышко.
— Я что-то не то сказала? — спросила я.
Верн помотал головой и начал крутить стакан в пальцах, поглядывая на бутылку. Ясно было, что он смертельно хочет выпить еще, но пытается ограничиться одной порцией.
Наконец раздался его голос:
— В университете Калгари я получал именную стипендию. Там я учился у Анджея Пьетовски. Польского эмигранта. Блестящего музыканта и очень требовательного учителя. Он считал, что у меня есть это, что я могу стать новым Гленном Гульдом. Он даже показал меня Бренделю — тому самому австрийскому пианисту, когда тот приезжал в Торонто. Брендель жил в Лондоне. У него были связи в Королевском колледже. Я был принят туда на именную стипендию. Это было в семьдесят втором году.
— А потом?
— Я приехал в Лондон. Началась учеба в колледже. И…
Снова одна из его пауз.
— Хотите еще виски? — спросил он.
— С удовольствием. — Я протянула стакан.
Верн плеснул мне еще немного жидкости. Потом — по его лицу скатились две капли пота — налил в собственный стакан вполовину меньше, чем мне. Сделав это, он резко поднялся и исчез на кухне с бутылкой.
Вернувшись, Верн обратился ко мне:
— Если захотите добавить еще, бутылка возле раковины. А если я захочу, велите мне этого не делать, ладно?
— Конечно, — пообещала я.
Когда Верн поднял стакан, губы у него слегка дрожали. Залпом выпив виски, он плотно зажмурил глаза, на лице появилось выражение облегчения. Верн поставил стакан.
— В Лондоне у меня случился нервный срыв, — заговорил он. — Примерно через месяц после того, как я туда приехал. В колледже меня определили к важному типу из Вены, самому Циммерманну. Деспотичный, придирчивый, всегда суровый. Я был его звездным учеником. Так он сказал мне на вторую неделю нашего «сотрудничества», как он это называл. Он счел, что я настолько хорош, что можно сразу же штурмовать Эверест. «Учти, если ты сорвешься, канадец, — сказал он мне со своим сильным австрийским акцентом, — я подхвачу веревку и вытяну тебя наверх. Так что вперед, на штурм Эвереста».
— Что он хотел этим сказать?
— «Большая соната для Хаммерклавира Бетховена». Соната номер двадцать девять — последняя и самая сложная. Подступиться к ней непросто. Дьявольская штука… и, возможно, вершина фортепьянного репертуара, гениальное проникновение в бесконечную музыкальность этого инструмента. Я побежал в библиотеку. Я принял вызов. Мы начали работать над сонатой — три часовых занятия в неделю. Циммерманн, как всегда, был дотошен и требователен. Но таков был его стиль, его манера преподавания, и я относился к этому с пониманием. Я старался понравиться.
— И ему понравилось?
— К концу второй недели он мне сказал: «Через полтора года ты будешь играть „Хаммерклавир“ со сцены. Ты возьмешь Эверест».
На другой день я в одиночку работал над скерцо в одном из классов колледжа. Третья часть, с третьего по восьмой такт. Неожиданно пальцы у меня свело, они застыли… Буквально застыли в неподвижности над клавишами. Я не мог ими двинуть, да и сам не мог пошевелиться. Не знаю, что это было. Как будто бы у меня в мозгу щелкнули каким-то тумблером и отняли способность двигаться. Еще один студент нашел меня в классе через час, я так и сидел в оцепенении и не отвечал на вопросы. Вызвали «скорую помощь». Меня забрали в больницу. Из этого состояния я не выходил четыре недели. В конце концов мама — она прилетела, чтобы быть рядом со мной… дала согласие на применение электрошока. Это сработало. Я пришел в себя.
Верн покрутил в пальцах стакан, борясь с желанием выпить еще.
— Но я никогда больше не играл на фортепьяно, — продолжил он наконец. — Нет, вру. Я играл все время. Потому что, когда мама перевезла меня домой, я снова начал жить, я стал учить игре на пианино… в Гамильтоне, Онтарио.
— Почему в Гамильтоне?
— Я почти полгода провел в психушке после возвращения в Канаду. Там был один доктор, психиатр, который жил при больнице, превосходный специалист по депрессиям такого рода, как у меня. Моему лондонскому консультанту доводилось однажды с ним вместе работать, вот он и решил направить меня к нему. Там, между прочим, я встретил свою жену, Джессику. Она работала сестрой в моем отделении.
Я не знала, что на это ответить, поэтому не сказала ничего. Несколько минут мы сидели молча. Верн все крутил в пальцах пустой стакан.
— Что-то я слишком разговорился, — наконец заметил он.
— Вовсе нет.
— Просто у меня очень редко бывают гости, вот и…
— Как вы с Джессикой познакомились?
— Не сегодня. Я рассказал только полжизни, но уже самому скучно.
— Это едва ли можно назвать скучным. Как бы то ни было, это не вы, а я должна извиниться за сцены, которые устроила вам на улице, и в баре, и в такси…
— У вас была на то серьезная причина, если учесть, что произошло в этот день год назад.
Настала моя очередь уставиться в пустой стакан.
— Вы хорошо осведомлены, — сказала я.
— Центральная публичная библиотека — маленькое место.
— Сегодня вечером вы меня спасли от больших неприятностей.
— Ничего особенного я не сделал.
— Все равно… сделали. Для меня. И я очень вам благодарна.
— Я просто хорошо помню, что такое первая годовщина. Когда мне пришлось дать согласие на принудительную госпитализацию Лоис, моей дочери… это было восемнадцатое апреля восемьдесят девятого года. И с тех пор…
Молчание.
— У нее шизофрения такого типа, который никогда не излечивается. Даже если бы она очень захотела выйти оттуда, где находится, ее бы не выпустили. Считается, что она опасна для общества. Ничего не поделаешь…
Указательным пальцем Верн машинально водил по ободку своего стакана.
— Какие вам давали препараты? — спросил он.
— Приходись вам слышать о миртазапине?
— Это же мой постоянный спутник вот уже пять лет.
— Это долго для одного лекарства.
— С ним я, по крайней мере, хорошо сплю. А бессонница мучает меня годами.
— О да, спать он помогает.
— Какая у вас сейчас доза?
— Сорок пять миллиграммов.
— У меня есть свободная спальня наверху. Там даже свои ванная и туалет.
— Спасибо, но я лучше домой.
— Я бы предпочел, чтобы вы сегодня не рисковали.
— Да я уже в норме.
— Из той машины я выпрыгнул через час после того, как уверил друга, что я в норме. Лучше подождите минутку, я принесу таблетки, а потом поднимайтесь наверх и ложитесь спать. Там рядом с кроватью есть радио и какие-то книги. Таблетки окажут действие, а завтра, когда вы проснетесь, годовщина будет уже позади.
— От этого мне все равно легче не станет.
— Верно. Но, по крайней мере, вас уже не будут одолевать мысли, связанные с конкретным днем.
Он исчез и почти тут же вернулся с лекарством, стаканом воды и чистыми полотенцами. Часть меня сопротивлялась: Всё это слишком странно. Другая часть просто рвалась распахнуть дверь и выскочить в ночь. Но все же в моем расстроенном мозгу звучал и тихий голос разума, который советовал: Прими лекарство и ложись. Неизвестно, что может с тобой случиться, если ты останешься в ночи наедине со своими черными мыслями.
Я предпочла прислушаться к нему и поплелась наверх. В комнате были все те же коричневые цветастые обои и деревянная кровать, на которой сидели куклы. На стенах висело несколько детских фотографий — младенца, маленькой девочки, подростка. Была ли это Лоис? А куклы — не ее ли? Значит, мне предстоит спать в комнате его дочери, в комнате, где она сама никогда не была, ведь Верн перебрался сюда, к матери, только после того, как сдал ее в психушку?..
Мне опять страшно захотелось сбежать отсюда. И я опять сказала себе: Это же всего на одну ночь, а он — если я хоть что-то понимаю в людях — не из тех, кто стал бы рваться сюда в голом виде в три часа ночи. Я выпила таблетку, твердя про себя: Все, вопрос решен окончательно. Я воспользовалась туалетом. Забралась под простыни со старомодным узором в розовые цветочки. Выключила свет. Мои часы фосфоресцировали в темноте. Всего-то восемь часов вечера. Детское время. Но сегодня я и была ребенком, которого отправили спать в комнату другого ребенка, никогда не лежавшего в этой кровати, но присутствие его ощущалось в спальне, пока лекарство не оказало своего магического действия, и…
Половина шестого утра. Если верить моим часам. Девять с половиной часов сна. Трудно жаловаться, хотя было странно проснуться в этой странной кровати, в этом странном доме, гадая, что за странные звуки раздаются из-за стены. Видимо, сообразила я, это храпит Верн.
Я встала, сходила в туалет, потом оделась и тщательнейшим образом застелила постель. Спустившись вниз, я нашла на кухне телефон и вызвала такси.
Мне удалось даже вспомнить адрес, и я назвала его диспетчеру, а заодно предупредила, чтобы водитель не звонил в дверь, когда подъедет. Кухня, как и весь дом, была из другой эпохи. Холодильнику, судя по всему, лет тридцать, не меньше. На кухонном столе пластиковые подставки под тарелки с фотографиями великолепных сцен канадской природы. Ни посудомоечной машины, ни микроволновки, ни шикарной кофеварки-эспрессо, только тостер с передней загрузкой — древний, еще из тех незапамятных времен, когда эти машинки делали из жести. Верн истратил не одну тысячу долларов на великолепную, современнейшую стереофоническую технику, зато во всем, что касалось домашнего комфорта, мода его нисколько не интересовала. Что ж, полагаю, у каждого из нас есть свои приоритеты.
Я нацарапала записку и оставила ее на столе:

 

Я прекрасно провела ночь и так выспалась, что проснулась ни свет ни заря. Вы были невероятно добры и великодушны в тот момент, когда я вовсе не заслуживала столь великодушного отношения. Надеюсь, что с этого момента вы будете считать меня другом — и позволите мне считать вас своим.
Увидимся позже в нашей «Обители радости».
С наилучшими пожеланиями, Джейн.

 

Я села в такси. Мы поехали по Двадцать девятой улице мимо Онкологического центра больницы Футхилс. У ж не здесь ли лечили Верна?
Водитель, казалось, прочитал мои мысли. Когда мы проехали мимо здания, он заговорил:
— Каждый раз, как еду мимо и читаю эту вывеску, «Онкологический центр», прямо в дрожь бросает. Не приведи господи, думаю.
— Прекрасно вас понимаю.
Оказавшись в своей квартирке, я приняла горячий душ и переоделась, а потом отправилась завтракать в «Кафе Беано». В библиотеке я была, как обычно, в десять. Рут поздоровалась, озабоченно на меня посмотрев:
— Вчера вы заставили меня поволноваться. Я собиралась предложить вам пойти куда-нибудь вместе вчера вечером, но не успела — вы уже исчезли.
— Я просто пошла домой.
— Не нужно вам было вчера оставаться одной.
Я ничего не ответила.
Спустя некоторое время ко мне в комнату зашла Бэбс и тоже поинтересовалась, как я себя чувствую.
— Все прекрасно, — приветливо ответила я.
— В общем, если когда-то у вас будет настроение поплакаться кому-то в жилетку…
— Спасибо, — сказала я и быстро сменила тему разговора.
Люди пытаются помочь. Они не знают, что сказать, как себя вести. Ты, в свою очередь, не знаешь, что сказать им. А что тут скажешь? Только обычные банальности — и признание того факта, что все до сих пор ужасно. А потом…
Никакого выхода. Оставалось только с головой уйти в работу, что я и сделала. Мне попались данные о полном собрании сочинений Грэма Грина издания «Бодли Хед», предлагаемом по очень выгодной цене — две тысячи триста долларов. Потом я спросила Марлин (теперь она руководила отделом детской литературы — и бесконечно брюзжала), не против ли она получить двадцать тысяч на пополнение своих фондов.
— И вы дадите мне карт-бланш на приобретение всего, что я сочту нужным?
— А вы хоть раз давали кому-нибудь карт-бланш, когда были главой отдела комплектования?
— Это не ответ на мой вопрос.
— А вы увиливаете от ответа на мой. Но суть не в этом. Да, практически вы можете выбирать все, что захотите, но я прошу представить мне перечень ваших пожеланий. Я хотела бы видеть, как вы планируете истратить свои двадцать тысяч. Если у меня не возникнет серьезных возражений по каким-то пунктам плана, я его подпишу… и начинайте действовать, заказывайте, покупайте и так далее. Справедливо?
— Что именно может вызвать ваши возражения?
Я протяжно вздохнула — и заставила себя промолчать, чтобы в раздражении не сказать чего-нибудь злобного, вроде: Да что же это, почему вы все время упрямитесь? Почему из всего делаете проблему? С вами невозможно разговаривать!
А к этому можно было добавить и другие мои мысли: Почему, куда бы я ни попала, вечно одно и то же — не работа, а минное поле мелких интриг и тлеющей злости? Как будто людям так важно, просто необходимо превращать свою скуку и неуверенность во что-то болезненно-злобное, выбивающее из колеи всех окружающих. Внутренние дрязги, интриги всегда связаны с унылой повседневностью, с жутковатым осознанием: то, что человек вынужден делать ежедневно с девяти до пяти, рано или поздно надоедает; хочешь не хочешь — приходится заниматься ерундой. Так почему не придать драматизма скучным будням — находить объекты для неприязни, сплетничать о коллегах или сходить с ума от подозрений, воображая, что те говорят у тебя за спиной…
Верн выбрал правильную линию поведения. Поступив на работу, он притворился невидимкой. Работал, делал свое дело. Делал его хорошо. Со своими коллегами держался приветливо и дружелюбно, но сдержанно. Уходил домой — и будто растворялся в музыке, в той книге, работа над которой, как я почувствовала, придавала его жизни вкус и страсть, которых в ней никогда не было или которые он с некоторых пор отвергал для себя.
Верн… После той ночи у него в доме он просто здоровался со мной — церемонно раскланивался в вестибюле или бросал «Привет, Джейн», — когда мы встречались в комнате для персонала. Складывалось впечатление, что он меня избегает, видимо чувствуя, что слишком много поведал о себе в тот вечер, приоткрыл завесу над своей жизнью больше, чем хотел. Хотя мне казалось ужасно несправедливым, что никто не догадывается о его писательской деятельности, что ему не воздают заслуженных почестей, я отлично понимала, почему он держит ее в тайне. В таком маленьком, тесном мирке, как наша библиотека, все может быть разрушено или использовано против тебя, особенно если ты делаешь что-то, выходящее за рамки наших собственных прозаических горизонтов: «Он что, в самом деле возомнил себя музыкальным критиком?.. Я вас умоляю, кто же это, находясь в здравом уме, закажет ему такой монументальный труд
Неудивительно, что Верн жил в своего рода внутренней ссылке. Когда жизнь подбрасывает тебе одно испытание за другим, будто хочет уничтожить — а у тебя сохранилось еще хоть что-то, какая-то малость, вызывающая интерес и восхищение, — приходится бороться за то, чтобы не дать эту малость разрушить. Потому что вокруг столько недоброжелательства, а вот доброты куда меньше, чем мы привыкли считать.
Верн… Прошла неделя — по-прежнему ничего, кроме односложных приветствий. Понимаю. Пролетела вторая неделя, и я получила от него запрос по электронной почте на приобретение «Полного Моцарта» — собрания из ста пятидесяти дисков от Филипса. Он писал:

 

Будь это возможно, я предпочел бы покупать каждое произведение по отдельности, но это стало бы дурным разбазариванием выделенных правительством средств. Весь комплект сейчас можно приобрести по специальной цене, всего за четыреста долларов. Мне кажется, что это уникальная возможность — и необходимое дополнение к нашей коллекции. Записи весьма качественные, а прочтение шедевров Моцарта серьезное и грамотное.
Надеюсь на вашу поддержку,
Вернон.

 

Я ответила:

 

Поддерживаю. Нет ли у них заодно и полных собраний Баха, Бетховена и Шуберта? Цена, которую вы указали, меня приятно удивила. Пожалуйста, разузнайте это и сообщите мне результат.
Как у вас дела, кстати говоря?

 

Пришел ответ:

 

Бах, Бетховен и Шуберт тоже по четыреста долларов и, как и первое, отменного качества. Фортепьянные сонаты Бетховена и Шуберта, например, исполняют Брендель, Ковачевич, Лупу и Учида — выдающаяся когорта современных пианистов, я бы сказал. Так что для нас это было бы просто идеально.
P.S. У меня есть два билета на концерт Анджелы Хьюитт, на следующий четверг. Может оказаться, что у вас нет планов на этот вечер?

 

Господи, Верн Берн приглашает меня на свидание. Я не знала, как к этому отнестись, что об этом думать, кроме того, что Анджела Хьюитт — крупнейшая канадская пианистка со времен Гленна Гульда. Если у Верна есть лишний билет, то, черт возьми, почему бы и нет?
Я обдумала ответ:

 

Полные собрания Баха, Бетховена и Шуберта поддерживаю. И буду очень рада пойти с вами на концерт Хьюитт. Но позвольте мне пригласить вас на ужин.

 

Он написал:

 

Нет, ужин за мной. Я заказал столик в «Театро» на шесть вечера. До встречи.

 

За время между приглашением и самим ужином я сталкивалась с Берном в библиотеке раз десять. Каждый раз, завидя меня, он смущался, застывал и ограничивался кивком. Мне хотелось подойти и сказать ему: Послушайте, ведь это всего лишь ужин и концерт. Перестаньте пугаться так, будто у нас роман, а я замужем за пьющим и безумно ревнивым морским пехотинцем, который чуть что хватается за ствол…
— Знаешь, мне кажется, что Верн тебя побаивается, — сказала мне Рут накануне концерта.
— Почему ты так думаешь?
— Он так торопливо отводит глаза каждый раз, как ты попадаешь в поле его зрения.
— Может, у него есть более симпатичные и интересные объекты для рассматривания.
— А может, он в тебя втрескался?
— Может, не стоит ко всему относиться так, будто мы все еще школьники. Он стеснительный человек, вот и все.
Верн жутко нервничал и крутил в пальцах уже пустой стакан из-под виски, когда я вошла в «Театро». Это был один из самых больших и шикарных ресторанов в Калгари, расположенный всего в квартале от библиотеки и напротив концертного зала Джека Сингера, где играла в тот вечер Анджела Хьюитт. Я сто раз проходила мимо, но никогда не заглядывала внутрь и понятия не имела о меню — дорогие рестораны никогда не привлекали меня, даже в недолгие дни работы во «Фридом Мьючуал», когда в кармане водились шальные деньги. Но оделась я для этого выхода нарядно — в длинную черную юбку, тонкий черный свитер с высоким горлом и черные сапоги. Увидев меня в таком виде на работе, Бэбс и Рут не замедлили учинить мне допрос насчет того, не собираюсь ли я вечером на «крутое свидание».
Я только улыбалась и ничего не отвечала. Но когда метрдотель отвел меня на место, позади роскошного бара в манхэттенском стиле, в зал, словно сошедший с картинки глянцевого журнала, я невольно подумала, что объект этого «свидания» вполне мог бы сойти за моего отца. Верн был в своем неизменном твидовом пиджаке, рубашке в мелкую клеточку и галстуке, который носил каждый день. В руках он держал стакан из-под виски.
— Готова спорить, что это «Кроун роял», — указала я на стакан, когда Верн, поднялся, чтобы поздороваться.
— Не желаете присоединиться?
— Я подумывала о мартини с джином.
— Когда-то я был большим любителем мартини с джином. Какой джин?
— Я не настолько в этом разбираюсь.
— Самый лучший — «Бомбей».
Верн поднял палец, привлекая внимание официанта.
— Без льда, с оливками? — уточнил он у меня. Я кивнула.
Он заказал мартини.
— Вы не хотите повторить? — спросила я, понимая, что ступаю на зыбкую почву.
— Я не могу. Две порции за вечер — мой лимит. Разумеется, иногда я его нарушаю. Но когда это случается…
Он выставил вперед ладони, будто пытаясь сдержать какой-то напор.
— Вы вступали в «Анонимных алкоголиков» или что-то в этом роде? — осведомилась я.
— О да! Четыре года в АА. Мой наставник до сих пор регулярно звонит, проверяет, как я держусь. Ему очень не нравится, что я вообще пью. Все они там немного доктринеры и янсенисты. Я-то, поскольку выпивка стоила мне профессии — и я был уже на пути к циррозу, — твердо решил, что сумею с этим покончить и сам, без громких слов о божественном. Но Чарли — это мой наставник — беспокоится, что я могу соскользнуть, если буду выпивать, как сейчас, по два глотка за вечер.
— Трезвость — это добродетель, которую все несколько переоценивают.
— Совершенно согласен, но только если не переходить границы, которую сам себе установил. Поэтому два глотка — лучше, чем ничего. Но три глотка…
— Вы рассказывали, что преподавали, когда жили на востоке. Как это началось?
— Примерно через год после того, как выписался наконец из больницы. Но вряд ли вам интересно слушать про мою ничем не примечательную жизнь…
— Вообще-то интересно.
— Потому что в ней все так нескладно?
— А у кого по-другому?
— И то правда.
— Мне просто хотелось…
— Давайте сначала сделаем заказ.
Он указал на лежащее передо мной меню. Раскрыв его, я тихо ахнула, обнаружив, что горячие блюда стоили от двадцати восьми до сорока двух долларов.
— Давайте заплатим вскладчину, — предложила я. — Уж очень здесь дорого.
— Я только вчера получил чек из «Граммофона». Этого хватит на весь сегодняшний вечер, тем более что английский фунт пока еще вдвое дороже канадского доллара.
— Но я уверена, что вы могли бы найти что-то более нужное, на что истратить эти деньги…
— Позвольте мне самому судить об этом.
Подоспел мой мартини. Мы сделали заказ. Я сделала глоток и слегка вздрогнула от удовольствия, когда ледяной джин обжег горло. Верн снова начал крутить в руках стакан, решая, видимо, заказать ли вторую порцию горячительного прямо сейчас или дождаться, когда подадут еду.
— Ваша супруга… Джессика, верно? — спросила я.
— У вас отличная память. Да, она была медсестрой в отделении, куда меня… поместили.
В последующие полтора часа я выслушала вторую часть истории Верна Берна. По мере того как он говорил, сюжет обретал форму. Срыв в Лондоне был следствием психического расстройства, природу которого в те годы определяли неверно, связывая с «дефектом личности», тогда как на самом деле, как известно сейчас, причина заболевания — в нарушении нейрохимических процессов.
Последовали три года лишения свободы, поочередно в нескольких рядовых канадских больничках. Электрошоки и отупляющие коктейли из транквилизаторов снимали тревогу, зато лишали сил и энергии, и это не говоря уже об убитой надежде вновь попытаться стать концертирующим пианистом. Взамен банальная работа учителем музыки в заштатном городишке. Медсестра, которой нравилось его охранять и заботиться о нем и которая стала сварливой женой. Дочь, которую он боготворил, но у которой с раннего возраста тоже проявились признаки психической нестабильности. Они с женой начали выпивать вместе. В результате — жуткие пьяные свары, которые и разрушили брак. В конце концов жена сбежала от него с местным полицейским и никогда больше не видела свою дочь. Верн был полон решимости вытащить Лоис, излечить от шизофрении, которая начала заявлять о себе, когда девочке было одиннадцать лет. Потом dementia praecox (Верн употребил научное название болезни) заставила Лоис броситься с ножницами на учительницу, попытаться разбить окно в полицейском участке, куда ее доставили, а потом вскрыть себе вены («Ей было тогда только тринадцать»). У Верна не было выбора, пришлось дать согласие на госпитализацию. Затем — все усугубляющиеся проблемы с алкоголем. Прыжок из автомобиля. Увольнение из музыкальной школы. Вынужденное возвращение в Калгари. Мать, которая снова забрала его к себе и по-своему, спокойно, но настойчиво, вывела его из этого состояния, помогла начать все с начала. Работа в библиотеке. Постепенное обретение некоего равновесия — до такой степени, что, узнав, что его дочери придется всю жизнь провести в стенах специализированного учреждения, он выдержал и сумел не сорваться. Решение четыре раза в год неукоснительно летать на восток, чтобы проводить с ней по несколько дней. Его мать, перед смертью взявшая с него обещание, что он снова начнет играть на фортепьяно. Потом…
Тут Верн взглянул на часы, попросил принести счет и сообщил, что ему стыдно: он испортил чудесный ужин болтовней о себе.
— Мне очень хотелось вас послушать, — возразила я, — потому что вы чрезвычайно интересный человек.
Верн покрутил теперь пустой бокал из-под красного вина, которое он заказал к горячему.
— Никто не называл меня интересным за… на самом деле никто… после моего профессора в Королевском колледже.
— Но это правда, вы интересный человек. Знайте это.
Принесли счет, и, когда я снова предложила оплатить половину, Верн сказал:
— После всего, что вам пришлось выслушать?
Потом мы перешли на другую сторону улицы и вошли в очень просторный, очень современный концертный зал. Событие было явно не рядовым, так как в вестибюле стоял гул. Почти зрители все были одеты нарядно, даже чуточку слишком нарядно… Так в городах, лежащих чуть в стороне от большой культуры, люди облачаются в вечерние платья и наимоднейшие костюмы по любому поводу, который можно назвать серьезным. Места у нас были превосходные: шестой ряд партера, чуть смещенные от центра так, что рояль был виден идеально.
Огни в зале погасли, сцена осветилась, и вышла Анджела Хьюитт, женщина лет пятидесяти, в блестящем темно-синем платье, не красавица в общепринятом смысле, но очень приятная, похожая на Симону де Бовуар. Но стоило ей сесть за рояль, подождать несколько мгновений, пока в зале смолкнет шум, и поднять руки над клавишами, чтобы начать играть первые такты баховских «Вариаций Гольдберга», я забыла и думать о ее сходстве с подругой Сартра или о том, что в молодости она, наверное, была заумной, «книжной» девочкой из тех, кто не ходит на свидания в старших классах. Войдя в медитативную сосредоточенность первой арии невероятно плотного и глубокого фортепьянного мира Баха, Хьюитт заставила меня замереть от восторга. За семьдесят пять минут, на протяжении которых она воспроизводила перед нами многочисленные вариации этого монументального произведения, я сумела различить в них целый спектр всевозможных эмоциональных состояний, тяжких раздумий и головокружительного восторга, осторожной надежды и полного отчаяния, кипучей энергии и печального осознания того, что жизнь — всего лишь череда мимолетных, эфемерных мгновений…
Никогда еще мне не доводилось слышать такого исполнения, и я была поражена виртуозной способностью Хьюитт мгновенно менять эмоциональный настрой, превращая сложные и скрупулезные музыкальные вариации Баха в целостное единство. За час пятнадцать минут я ни разу не оторвала от нее глаз. Вот щемящие, прозрачные финальные аккорды повторенной в конце арии растворились в воздухе, и наступила тишина. Потом концертный зал взорвался. Зрители повскакивали с мест, что-то выкрикивая. Оглянувшись на Верна, я увидела, что он плачет.
Когда мы вышли из зала, я взяла Верна за руку и сказала:
— Я даже не знаю, как мне вас благодарить за это.
— Вы позволите вас подвезти? — спросил он.
У Верна оказалась десятилетняя «тойота-королла», цвет которой точнее всего можно описать как кремовый с ржавчиной. Верн торопливо переложил с пассажирского сиденья назад стопки дисков, которыми оно было плотно уставлено. Он спросил мой адрес, заметил, что знает этот дом, и больше не сказал ни слова за всю дорогу. Я могла бы попробовать завести разговор. Но дважды, покосившись на Верна, я почувствовала, что во время этого концерта с ним что-то произошло. В глазах у него плескалась невыразимая грусть, открывшая мне что-то такое, что нельзя даже пытаться выразить словами. Мы подъехали, я снова поблагодарила Верна за удивительный вечер — и сочла уместным наклониться к нему и быстро коснуться губами его щеки. Я заметила, как напряглись в это мгновение его плечи. Потом я услышала тихое «До завтра», он подождал, пока я выйду из машины, и скрылся в ночи.
Я поднялась к себе. И уселась в кресло, даже не сняв куртки. Я размышляла о том, что слышала сегодня, и о своей благодарности Верну за эту возможность испытать впечатления настолько яркие, богатые и мощные, что — это дошло до меня только сейчас — на целых семьдесят пять минут я забыла о трагедии, расколовшей мою жизнь.
Конечно, не успела я об этом подумать, как все нахлынуло вновь. И все-таки этот долгий темный вечер с Бахом, в душу которого так глубоко проникла пианистка, помог мне отвлечься от своего горя, хоть на время. И я невольно спрашивала себя, вспоминая о всех детях, которых потерял сам Бах, не искал ли и он забвения и утешения в полифоничной безмерности своих вариаций.
Впрочем, уже завтра, прямо с утра, Эмили вновь заслонила собой все остальное. Я пробовала договориться с тоской — убеждала себя, что просто обязана научиться с ней жить. Проблема заключалась в том, что жить я с этим не могла. Моя дочурка ушла навсегда. Я не в силах была смириться с этой чудовищной реальностью, но она оставалась неизменной, необратимой. Это так. Но разве ты можешь что-то поделать? Ничего… только постараться дожить до конца очередного дня.
Я приготовила себе кофе, включила радио. На «Си-би-си Радио 2» шло утреннее шоу. Ведущий, как всегда, был жизнерадостен, острил и блистал эрудицией. В девять часов начался блок международных и местных новостей. Диктор взволнованно объявил об исчезновении местной девочки из городка Таунсенд, в ста километрах к югу от Калгари. После школы Айви Макинтайр тринадцати лет собиралась на прием к зубному врачу. Ее отец Джордж, занятый на работе неполный день, должен был забрать ее из стоматологической клиники, расположенной рядом со школой, но девочка так и не появилась. Как выяснилось позже, Айви в тот день не было и в школе, хотя отец показал, что видел утром, как она выходила из дому. Мать — с утра пораньше она забегала в местный супермаркет — в это время уже была на работе. По словам репортера Си-би-си, королевская полиция «ведет розыски во всех направлениях» и считает преждевременным квалифицировать исчезновение девочки как похищение или что-то еще более зловещее.
Я на полуслове выключила радио. Не хотела — или не могла — больше слушать об этом.
В тот же день я во время перерыва зашла выпить кофе в комнату для персонала и застала Бэбс и миссис Вудс, увлеченно обсуждавших исчезновение Айви Макинтайр.
— Я слышала, что ее отец горький пьяница и пару раз набрасывался на нее и на жену с кулаками, — сообщила миссис Вудс.
— Там еще есть и старший сын, Майкл, ему восемнадцать лет, он работает нефтяником в Форт Макмюррей. По его словам, сестра всегда побаивалась оставаться с папашей наедине, потому что…
Дверь за мной затворилась, и женщины, увидев, кто вошел, мгновенно переменили тему разговора. Немного позже, отправляясь обедать, я увидела в коридоре Верна, идущего навстречу.
— Еще раз спасибо за незабываемый вечер, — сказала я.
В ответ он застенчиво кивнул и прошел мимо.
В течение нескольких дней газеты, радио и телевидение только и говорили, что об Айви Макинтайр.
Хотя в комнате персонала происшествие волновало, кажется, всех, а газеты ухватились за него как за подарок судьбы, я была полна решимости в это дело не вникать.
Прошла неделя. Верн спросил меня по электронной почте, возможно ли библиотеке приобрести новое издание «Музыкальной энциклопедии Гроува» — все двадцать девять томов за немалую цену в восемь с половиной тысяч долларов. Он написал:

 

Это фундаментальное справочное издание, которое обязательно должно иметься в библиотеке.

 

Я ответила:

 

Но и стоит оно немало, и разве на вашем этаже нет уже полного Гроува?

 

Он ответил:

 

Да, Гроув у нас имеется, но это издание двадцатилетней давности, утратившее актуальность. Не можем ли мы вместе пообедать в воскресенье, чтобы обсудить возможность приобретения нового издания?

 

Я помедлила с ответом, поскольку не была уверена, хочу ли этого повторного свидания с Верном. Он что, собирался с духом почти две недели, чтобы осмелиться опять пригласить меня? В таком случае не дам ли я ему ложную надежду на что-то большее, чем просто совместные посещения концертов или походы в ресторан и в кино? А мысль о романе с Верном Берном… честно, этого я просто не могла себе вообразить.
Но так говорила одна часть меня — подозрительная и резкая. Другой же голос — чуть более рассудительный и спокойный, привыкший к одиночеству, на которое я себя обрекла, — сказал другое: Да что такое этот обед, в конце концов, разве не просто еда? Тебе надо встретиться с человеком не на работе. Выбирай, дело твое, ко тебе равно не удастся существовать в полной изоляции, это невозможно, так почему не принять приглашение, просто чтобы не быть весь день одной?
И я настрочила ответ:

 

Обед в это воскресенье — отлично, но только при условии, что вы позволите мне платить.

 

Он ответил:

 

Условие принимаю, хотя и с неохотой. Но позвольте мне выбрать место. Я заеду за вами в двенадцать часов дня.

 

В то воскресенье, как и в любое другое, я встала рано и забежала в книжную лавку рядом с «Кафе Беано» за воскресным выпуском «Нью-Йорк тайме» (в последнее время его для меня откладывали). Я расплатилась, взяла газету и направилась в кафе, где выпила капучино. Я уже начала жалеть, что согласилась на этот обед, а мысль о том, что придется разговаривать с кем-то еще и сверх рабочих часов, всерьез повергла меня в панику. Хуже того, поделившись со мной своей историей две недели назад, Верн, возможно, ожидал, что теперь я в свою очередь открою ему душу. Но это было совершенно нереально, никакая исповедь невозможна, я не могла разделить свою историю ни с кем. И вообще, с какой стати я вдруг согласилась пойти обедать с этим типом? Ошибка, нелепая ошибка. А если пронюхает кто-то на работе…
Я посмотрела на часы. Одиннадцать тридцать. Если повезет, я еще успею поймать его дома, извиниться и объяснить, что сегодня ничего не получится. Комкая газетные листы, я спешно выбралась из кафе и уже через три минуты была дома. У входной двери я остановилась как вкопанная. Меня осенило: я же не знаю номера его телефона. Я схватила трубку и набрала 411: «Будьте добры, номер телефона Вернона Берна, Двадцать девятая Северо-Восточная улица в Калгари… Да, проживает постоянно… Да, соедините меня с ним, пожалуйста».
В трубке раздались гудки, гудки, гудки. Нет ответа. Нет автоответчика. Я зашагала по комнате из угла в угол, взвинченная, в панике, но одновременно убеждая себя в том, что это просто дикий мандраж. Вот так подчас действует горе — ты вдруг садишься посреди дороги на улице, скандалишь в баре, избегаешь любых контактов с людьми, внушаешь себе, что семьдесят пять минут с Бахом способны облегчить страдания…
Стащив с себя теплый спортивный костюм, я нырнула под душ. Я успела вытереться, одеться, расчесать волосы, облачиться в сапоги и теплую куртку. Зазвонил домофон. Я схватила кошелек и ключи и побежала по ступенькам вниз.
Верн стоял возле своей старенькой «тойоты-короллы», пытаясь изобразить на лице улыбку. Он был одет для уик-энда: серые шерстяные брюки, традиционная сорочка в клеточку, зеленый джемпер под горло, старомодное коричневое полупальто и коричневые башмаки. Он робко кивнул и придерживал дверцу, пока я забиралась в салон.
Мотор не был заглушен, и печка работала на полную мощность, поскольку на улице стоял мороз минус пятнадцать, несмотря на середину марта.
— Здесь вообще когда-нибудь кончается зима? — спросила я.
— Да, — ответил он, — в июне.
Мы тронулись.
— Где мы сегодня обедаем?
— Увидите.
— Звучит таинственно.
— Это не так близко, но, думаю, вам понравится.
Мы выехали на Семнадцатую авеню, свернули направо на Девятую, потом направились к реке, пересекли Луиз Бридж и выехали на загородное шоссе, ведущее на север. За все это время мы не проронили ни слова — тишину заполняла транслируемая по «Си-би-си Радио 2» программа, посвященная хоровой музыке. Ведущий предлагал прослушать отрывки новой записи «Эсфири» Генделя, в частности одну из самых изумительных тем оратории, «Излилось из сердца моего слово благое».
— Я лишь недавно узнал, что Гендель задумал написать эту ораторию под впечатлением от пьесы Расина, — заметил Верн.
Попытка завязать разговор, ну что ж…
— Никогда этого не знала, — поддержала я.
Снова мертвая тишина.
— Куда же мы все-таки едем? — Я решилась нарушить молчание.
— Позвольте мне сделать вам сюрприз.
И снова молчание. Прошло минуты три.
— Хорошо провели субботу? — спросил он.
— Потихоньку. А вы?
— Писал статью для «Граммофона».
— О чем?
— О новой записи генделевской «Эсфири».
— Вы имеете в виду ту запись, которую мы только что слушали?
— Совершенно верно.
— А…
Новая пауза. Мы съехали на боковую дорогу с указателем «Банфф».
— Мы что, разве собираемся за город? — спросила я.
— Увидите.
Снова молчание. Мы продолжали ехать по узкой дорожке, потом миновали искусственный лыжный склон и указатель «Канадский лыжный парк».
— Здесь проходили соревнования по прыжкам с трамплина во время Олимпиады-восемьдесят четыре в Калгари.
— Понятно.
— Теперь здесь катаются на лыжах восемь месяцев в году… если вы любите лыжи, это место для вас.
— Не люблю.
— Я тоже.
Мы устремились вперед. За считаные секунды город вдруг исчез, скрылся куда-то. Мы оказались в настоящей прерии — бескрайняя равнина простиралась с обеих сторон до самого горизонта.
Меня вдруг забила дрожь — озноб был предшественником панического страха. Это была та же паника, что охватила меня в автобусе на выезде из Монтаны, когда я необдуманно подняла голову, увидела величественную картину природы и поняла, что просто не могу этого выдержать.
Я поспешно отвела глаза от океанского простора, раскинувшегося перед нами. Стиснула руки с такой силой, что, кажется, чуть не раздавила пальцы. Почувствовала, что начинаю задыхаться. Сидевший бок о бок со мной Верн почувствовал неладное:
— Джейн, у вас все в порядке?
— Черт, да куда мы едем, Верн?
— Это хорошее место. По-настоящему хорошее. Но если по каким-то причинам вам это неудобно…
Я посмотрела вперед и увидела, куда мы направляемся: впереди на горизонте вырисовывались Скалистые горы. Их суровая красота — зубчатые заснеженные пики, сверкающие под зимним солнцем, — была для меня непереносима. Я сдавленно всхлипнула, уткнулась лицом в ладони и расплакалась. Верн сразу съехал с дороги на обочину. Как только мы остановились, я распахнула дверцу и бросилась бежать. Впрочем, убежала недалеко — ледяной ветер быстро положил конец безумной попытке скрыться. Метрах в двадцати от машины я упала на колени прямо в снег, прижала к глазам руки в перчатках и приказала миру исчезнуть.
Вскоре я почувствовала, что мне на плечи опустились руки. Верн подержал их так некоторое время, успокаивая меня. Не говоря ни слова, он затем взял меня за локти и поставил на ноги, а потом повел к машине.
— Я отвезу вас домой, — произнес он почти шепотом.
— Не надо, я не хочу домой. Я хочу…
Я смолкла. Мотор урчал, из обогревателя на меня дул теплый ветерок. Я повесила голову.
— …поговорить, — наконец я сумела закончить фразу. — Я хочу все рассказать… о том, что случилось. В тот день.
Я взглянула на Верна. Он молчал. Только кивнул мне.
И я начала говорить.
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая