Книга: Мэр Кэстербриджа
Назад: ГЛАВА XIX
Дальше: ГЛАВА XXI

ГЛАВА XX

Из всех загадок, с какими когда-либо приходилось сталкиваться любой девушке, едва ли была хоть одна, подобная той, какую пришлось разгадывать Элизабет, когда Хенчард назвал себя ее отцом. Он сказал это с таким пылом и волнением, что почти завоевал ее любовь, и вдруг!.. на другое же утро он стал держаться с нею так натянуто, как никогда раньше.
Холодность скоро сменилась неприкрытой придирчивостью. У Элизабет был один прискорбный недостаток – она иногда употребляла местные народные выражения; и хотя это выходило у нее очень мило и оригинально, но тем, кто стремится к светскости, такие выражения кажутся позорящим клеимом.
Хенчард и Элизабет пообедали, – теперь они виделись только в столовой, – и Хенчард уже собирался встать из-за стола, как вдруг Элизабет, желая показать ему что-то, сказала:
– Вы чуток обождите, отец, сейчас принесу.
– Чуток обождите! – резко передразнил он ее. – Боже мой, как ты можешь так выражаться? Или ты годишься только на то, чтобы носить помои свиньям?
Она покраснела от стыда и обиды.
– Я хотела сказать: «подождите немного», отец, – проговорила она тихо и смиренно. – Постараюсь быть разборчивее в словах.
Он не ответил и вышел из комнаты.
Резкое замечание не пропало для нее даром, и со временем вместо «сварганить» она стала говорить «устроить» – шмелей больше не называла «жужжалками»; не говорила, что такие-то юноша и девушка «вместе гуляют», но что они «помолвлены»; «гусиный лук» она теперь называла «диким гиацинтом», а если ей случалось плохо спать, наутро уже не говорила служанкам, что ее «душила ведьма», но что она «мучилась несварением желудка».
Впрочем, рассказывая об этих достигнутых ею успехах, мы забегаем вперед. Хенчард, сам человек неотесанный, проявил себя строжайшим критиком промахов милой девушки, хотя теперь это были уже очень мелкие промахи, так как она жадно читала все, что попадалось под руку. Но как-то раз ей пришлось вынести незаслуженно тяжкую пытку из-за ее почерка. Однажды вечером она зачем-то зашла в столовую. Открыв дверь, она увидела, что в комнате сидят мэр и какой-то человек, пришедший по делу.
– Послушай, Элизабет-Джейн, – сказал Хенчард, оглянувшись на нее, – поди-ка сюда и напиши кое-что под мою диктовку; всего несколько слов – соглашение, которое мы с этим джентльменом должны подписать. Сам я не мастер орудовать пером.
– И я тоже, помереть мне на этом месте, – подхватил джентльмен.
Девушка принесла бювар, бумагу и чернила и уселась.
– Ну, начинай. Прежде всего напиши: «Соглашение, заключенное сего года, октября… шестнадцатого дня…»
Перо Элизабет двинулось слоновой поступью по листу бумаги. У нее был великолепный, круглый, разборчивый, своеобразный почерк, за который в более поздние времена женщину прозвали бы «дочерью Минервы». Но в те годы господствовали другие вкусы. Хенчард считал, что у воспитанных молодых девиц почерк должен быть «бисерный»; мало того, он верил, что уменье писать узкие острые буквы так же свойственно женщине тонкого воспитания и неотъемлемо от нее, как и самый ее пол. Итак, когда Элизабет-Джейн, вместо того чтобы, как принцесса Ида, выводить -
…Ряд букв, что словно все колосья нивы
Под сильным ветром клонятся на запад, – начертала строку, похожую на цепь из кружков и овалов, – Хенчард, сердито покраснев от стыда за нее, повелительно бросил: «Оставь… я сам напишу», – и тут же отослал ее прочь.
Теперь ее заботливость о других превратилась в западню для нее самой. Надо признать, порой она, как назло, обременяла себя физическим трудом без всякой необходимости. Вместо того чтобы позвонить, она сама шла на кухню, «чтобы не заставлять Фэбэ лишний раз подниматься по лестнице». Когда кошка опрокидывала ведро с углем, Элизабет ползала на коленях с совком в руке; больше того, она упорно благодарила горничную за малейшую услугу, пока однажды Хенчард не взорвался и, как только горничная вышла за дверь, не выпалил:
– Да перестань ты наконец благодарить эту девчонку, точно она богиня какая-то! Разве я не плачу ей двенадцати фунтов в год, чтобы она работала на тебя?
Элизабет так сжалась от его крика, что Хенчард спустя несколько минут раскаялся и сказал, что сам не знает, как вырвались у него эти резкие слова.
Подобные семейные сцены были словно выходы породы на поверхность земли, по которым можно лишь догадываться о том, что кроется в ее недрах. Впрочем, вспышки Хенчарда были не так страшны для Элизабет, как его холодность. Проявления этой холодности все учащались, и девушка с грустью понимала, что его нелюбовь к ней возрастает. Чем привлекательнее становились ее внешность и манеры под смягчающим влиянием культуры, к которой она теперь могла приобщиться, – и благоразумно приобщалась, – тем больше он чуждался ее. Иногда она замечала, что он смотрит на нее с хмурым недоброжелательством, вынести которое было очень трудно. Не зная его тайны, она думала: какая жестокая насмешка, что она впервые возбудила его враждебность как раз в то время, когда приняла его фамилию.
Но самое тяжкое испытание было впереди. С некоторых пор Элизабет-Джейн взяла себе за правило подносить среди дня чашку сидра или эля и ломоть хлеба с сыром поденщице Нэнс Мокридж, которая работала на складе – увязывала сено в тюки. Вначале женщина принимала угощение с благодарностью, потом как нечто само собой разумеющееся. Однажды Хенчард, сидевший дома, увидел, что его падчерица вошла в сенной сарай и, так как в сарае некуда было поставить угощение, сейчас же принялась мастерить стол из двух тюков сена, а Нэнс Мокридж стояла, уперев руки в бока, и лениво поглядывала на эти приготовления.
– Элизабет, поди сюда! – позвал ее Хенчард, и девушка подошла к нему.
– Зачем ты так гадко унижаешь себя? – проговорил он, сдерживая клокотавшее в нем возмущение. – Ведь я тебе пятьдесят раз говорил! Говорил ведь, да? Прислуживать простой работнице, да еще с такой репутацией, как у нее! Ты меня позоришь, с грязью мешаешь!
Эти слова он произнес так громко, что Нэнс, стоявшая в дверях сарая, услышала их и мгновенно вскипела, раздраженная оскорбительным намеком на ее репутацию. Выйдя из сарая, она закричала, не раздумывая о последствиях:
– Коли на то пошло, мистер Майкл Хенчард, могу вам доложить, что она прислуживала кое-кому и похуже меня!
– Значит, она добра, только разума у нее не хватает, – сказал Хенчард.
– Как бы не так! Вовсе не по доброте она прислуживала, а за плату, да еще в трактире – здесь, у нас в городе!
– Ложь! – вскричал Хенчард, возмущенный до глубины души.
– А вы спросите у нее самой, – не сдавалась Нэнс, сложив голые руки и спокойно почесывая локти.
Хенчард взглянул на Элизабет-Джейн, лицо которой, теперь всегда защищенное от ветра и солнца, побелело и порозовело, почти утратив свой прежний землистый оттенок.
– Что это значит? – спросил он. – Есть тут доля правды или нет?
– Есть, – ответила Элпзабет-Джейн. – Но это было только…
– Прислуживала ты или нет? Где это было?
– В «Трех моряках», один раз, вечером, недолго, когда мы там останавливались.
Нэнс бросила торжествующий взгляд на Хенчарда и уплыла в сарай: не сомневаясь в том, что ее немедленно выгонят с работы, она решила извлечь все, что можно, из своей победы. Однако Хенчард не сказал, что уволит ее. Болезненно чувствительный из-за своего прошлого к подобным разоблачениям, он был похож на человека, поверженного в прах; когда же Элизабет с виноватым видом вернулась в дом, она нигде не нашла его. И вообще в тот день она его больше не видела.
Хенчард, уверенный, что проступок Элизабет нанес огромный ущерб его репутации и положению в городе, – хотя он до сих пор ничего об этом не слышал, – уже не скрывал своего резкого неудовольствия при виде этой чужой ему девушки, когда бы ни встречал ее. Теперь он большей частью обедал с фермерами в общем зале одной из двух лучших гостиниц города, оставляя Элизабет совсем одну. Если бы он видел, как она проводит эти одинокие часы, он понял бы, что должен изменить свое мнение о ней. Она непрерывно читала и делала выписки, накапливая знания с мучительным прилежанием, но не отказываясь от взятой на себя задачи. Она начала учиться латинскому языку, побуждаемая к этому остатками древнеримской цивилизации в том городе, где она жила. «Если я не буду образованной, вина не моя», – говорила она себе сквозь слезы, которые порой текли по ее бархатистым, как персик, щекам, когда она становилась в тупик перед напыщенным, туманным слогом иных учебников.
Так она жила – эта большеглазая девушка, одаренная глубокими чувствами, и никто из окружающих не разъяснял ее недоумений, – жила молча, с терпеливым мужеством подавляя в себе зародившееся влечение к Фарфрэ, так как оно, по ее мнению, было без взаимности, не разумно и не приличествовало девушке. Правда, по причинам, лучше всего известным ей самой, она со времени увольнения Фарфрэ переселилась из выходившей во двор комнаты (где ей раньше было так приятно жить) в комнату с окнами на улицу, но молодой человек, проходя мимо, лишь изредка бросал взгляд на дом Хенчарда.
Вот-вот должна была наступить зима, погода еще не установилась, и Элизабет-Джейн все больше времени проводила дома. Но ранней зимой бывали в Кэстербридже дни, когда после бешеных юго-западных ветров небеса как бы истощались, и, если сияло солнце, воздух был, как бархат. Элизабет-Джейн пользовалась каждым таким днем, чтобы посетить могилу матери на кладбище древнего римско-британского города, которое, как ни странно, до сих пор служило местом погребения. Прах миссис Хенчард смешивался там с прахом женщин, которые лежали в земле, украшенные янтарными ожерельями и стеклянными шпильками, и с прахом мужчин, державших во рту монеты времен Адриана, Постума и Константинов.
Элизабет-Джейн обычно ходила туда в половине одиннадцатого утра, в тот час, когда кэстербриджские улицы были так же безлюдны, как улицы Карнака. Вот и сейчас Труд давно уже прошел по ним и скрылся в своих дневных кельях, а Праздность еще не показывалась. Элизабет-Джейн шла, читая книгу и лишь изредка отрывая глаза от страницы, чтобы подумать о чем-нибудь; и так она добралась наконец до кладбища.
Подойдя к могиле матери, она увидела на усыпанной гравием дорожке одинокую женщину в темном платье. Женщина тоже читала, но не книгу, – ее внимание привлекла надпись на могильном камне миссис Хенчард. Она носила траур, как и Элизабет-Джейн, была примерно такого же роста и в том же возрасте и вообще могла бы сойти за ее двойника, если бы не была гораздо лучше одета. Элизабет-Джейн обычно почти не обращала внимания на одежду людей, разве что случайно, но элегантная внешность этой дамы задержала на себе ее взгляд. Двигалась дама плавно – и не только потому, что, видимо, старалась избегать угловатых движений, но такова уж была ее природа. Для Элизабет это было настоящим откровением: девушка и не подозревала, что люди могут довести свою внешность до такой степени совершенства. Ей почудилось, будто она сама на мгновение лишилась всей своей свежести и грации только потому, что очутилась рядом с такой женщиной. А ведь Элизабет теперь можно было назвать красивой, тогда как молодую даму только хорошенькой.
Будь Элизабет-Джейн завистливой, она могла бы возненавидеть эту женщину; но этого не случилось: она смотрела на незнакомку с искренним восторгом. Девушка спрашивала себя, откуда приехала эта дама. У большинства местных жительниц походка была тяжелая, деловитая, свойственная добродетельной обыденности; одевались они или просто, или безвкусно, и уже одно это могло бы служить убедительным доказательством того, что дама не уроженка Кэстербриджа; к тому же у нее в руках была книга, похожая с виду на путеводитель.
Незнакомка вскоре отошла от надгробного камня миссис Хенчард и скрылась за углом ограды. Элизабет подошла к могиле; близ нее на дорожке четко отпечатались два следа, и это означало, что дама простояла здесь долго. Девушка вернулась домой, раздумывая обо всем, что видела, так же, как могла бы думать о радуге или северном сиянии, о редкой бабочке или камее.
Если за пределами дома ей посчастливилось увидеть нечто интересное, то дома ей предстоял тяжелый день. Кончался двухлетний срок службы Хенчарда на посту мэра, и ему дали понять, что его уже не включат в список олдерменов, тогда как Фарфрэ, вероятно, войдет в состав городского совета. Поэтому с тех пор, как Хенчард, к несчастью, узнал, что Элизабет подавала на стол в том городе, где он был мэром, мысль об этом грызла и отравляла его все больше. Он сам навел справки и теперь уже убедился, что она так унизила себя, прислуживая Дональду Фарфрэ, этому вероломному выскочке. И хотя миссис Стэннидж, видимо, не придавала значения этому случаю, ибо весельчаки в «Трех моряках» давно уже обсудили его со всех сторон, но Хенчард был так высокомерен, что проступок девушки – незначительный и вызванный бережливостью – представлялся ему чуть ли не катастрофой, подорвавшей его общественное положение.
С того вечера, как вернулась его жена со своей дочерью, в воздухе словно повеяло таким ветром, от которого счастье ему изменило. Памятный обед с друзьями в «Королевском гербе» оказался Аустерлицем Хенчарда; правда, у него с тех пор не раз бывали удачи, однако он ужо перестал идти в гору. Он знал, что не быть ему в числе олдерменов, этих пэров буржуазии, и мысль об этом терзала его сердце.
– Ну, где же ты была? – небрежно спросил он падчерицу.
– Я гуляла по аллеям и на кладбище, отец, и очень уморилась.
Она хлопнула себя по губам, но – поздно. Этого было достаточно, чтобы взбесить Хенчарда, особенно после неприятностей, пережитых им в тот день.
– Не смей так говорить! – загремел он. – «Уморилась»! Хороша, нечего сказать! Можно подумать, что ты батрачка на ферме! То я узнаю, что ты прислуживаешь в харчевнях. То слышу, как ты говоришь, словно неотесанная деревенщина. Если так будет продолжаться, не жить нам с тобой в одном доме!
После этого заснуть с приятными мыслями можно было, только вспоминая о даме на кладбище и надеясь на новую встречу с ней.
Между тем Хенчард долго не ложился спать и думал о том, как глупо и ревниво он поступил, запретив Фарфрэ ухаживать за девушкой, которая оказалась чужой ему, Хенчарду: ведь если бы он позволил им сблизиться, она теперь не была бы для него обузой. Наконец он вскочил и, подойдя к письменному столу, сказал себе с удовлетворением:
«Ну, он, конечно, подумает, что я предлагаю ему мир и приданое, – ему и в голову не придет, что я просто не хочу держать ее у себя в доме и никакого приданого не дам!»
И он написал следующее письмо:
"Мистеру Фарфрэ.
Сэр, по зрелом размышлении я решил не препятствовать Вашему ухаживанию за Элизабет-Джейн, если она Вам нравится. Я поэтому снимаю свой запрет, но требую, чтобы все происходило за пределами моего дома.
Уважающий вас М. Хенчард".
На следующий день погода была довольно хорошая, и Элизабет-Джейн снова пошла на кладбище, но пока она искала глазами даму, она вдруг увидела Дональда Фарфрэ, проходившего за воротами, и взволновалась. Он на мгновение оторвал глаза от записной книжки, в которой, видимо, что-то подсчитывал на ходу, но на девушку, казалось, не обратил внимания и скрылся из виду.
Чрезмерно подавленная сознанием своей никчемности, она подумала, что он, вероятно, презирает ее, и, окончательно упав духом, присела на скамью. Она предалась мучительным мыслям о своем положении и невольно проговорила:
– Ах, лучше бы мне умереть вместе с милой моей мамой! За скамьей у ограды была протоптана тропинка, и люди иногда ходили по ней, а не по дорожке, усыпанной гравием. Кто-то задел за скамью; девушка оглянулась и увидела, что над нею склонилось лицо, закрытое вуалью; однако его можно было узнать – это было лицо молодой женщины, которая приходила сюда вчера.
Элизабет-Джейн на минуту смутилась, поняв, что ее слова услышали, но к ее смущению примешивалась радость.
– Да, я слышала ваши слова, – оживленно проговорила дама в ответ на ее взгляд. – Что случилось?
– Я не… я не могу сказать вам, – пролепетала Элизабет, закрыв лицо рукой, чтобы скрыть румянец, вспыхнувший на щеках.
Несколько секунд обе не двигались и не произносили ни слова, но вот девушка почувствовала, что дама села рядом с ней.
– Я угадываю, что с вами, – сказала дама. – Здесь покоится ваша мать. – Она показала рукой на могильный камень.
Элизабет взглянула на нее, спрашивая себя, можно ли говорить с нею откровенно. Дама смотрела на нее с таким сочувствием, с таким волнением, что девушка решила довериться ей.
– Да, моя мать, – подтвердила она. – Мой единственный друг.
– Но ваш отец, мистер Хенчард, он ведь жив?
– Да, он жив, – сказала Элизабет-Джейн.
– Он неласков с вами?
– Я не хочу жаловаться на него.
– У вас испортились отношения?
– Немного.
– Может быть, в этом были виноваты вы сами? – предположила незнакомка.
– Да… во многом виновата я, – вздохнула кроткая Элизабет. – Однажды я сама вымела угли, хотя это дело горничной, в другой раз я сказала, что «уморилась», а он рассердился на меня.
Этот ответ, видимо, возбудил в молодой женщине теплое чувство к Элизабет.
– А знаете, каким он мне представляется, судя по вашим словам? – спросила она сердечным тоном. – Мне кажется, он человек горячий… довольно гордый… может быть, тщеславный, но неплохой.
Странно, что она старалась найти оправдание Хенчарду и в то же время держала сторону Элизабет.
– О нет, конечно, он неплохой, – честно согласилась девушка. – И он даже не обижал меня до самого последнего времени, пока не умерла мама. Но теперь выносить его обращение очень трудно. Все это, вероятно, из-за моих недостатков, а мои недостатки объясняются моим прошлым.
– Расскажите о вашей жизни.
Элизабет-Джейн с грустью взглянула на собеседницу. Заметив, что та смотрит на нее, девушка опустила глаза, но тут же невольно подняла их снова.
– Жизнь у меня была невеселая и неинтересная, – сказала она. – Но все-таки я могу рассказать вам о ней, если вы действительно этого хотите.
Дама заверила ее, что хочет, и Элизабет-Джейн рассказала ей все то, что сама знала о своем прошлом, причем рассказ этот в общем соответствовал действительности, только из него выпал эпизод с продажей на ярмарке.
Вопреки ожиданиям Элизабет-Джейн, рассказ не произвел дурного впечатления на ее новую знакомую. Это ободрило девушку, и настроение у нее упало, только когда настала пора вернуться в тот дом, где с нею обращались так грубо.
– Уж и не знаю, как мне возвращаться, – пролепетала она. – Я все подумываю, не уехать ли мне совсем. Но что я буду делать? Куда уехать?
– Может быть, скоро у вас все уладится, – мягко проговорила ее новая подруга. – Поэтому я на вашем месте не стала бы уезжать далеко. Ну, а что вы скажете на такое предложение: я собираюсь взять к себе кого-нибудь – отчасти на роль домоправительницы, отчасти компаньонки. Хотите переехать ко мне? Но, может быть…
– О да! – воскликнула Элизабет со слезами на глазах. – Конечно! – Я на все готова, лишь бы стать независимой: ведь тогда отец, может быть, наконец полюбит меня. Но нет! Ничего из этого не выйдет.
– Почему?
– Я ведь необразованная. А вам нужна образованная компаньонка.
– Ну, необязательно.
– Разве? Но ведь я никогда не могу удержаться, и у меня невольно вырываются простонародные выражения.
– Ничего, мне это будет даже интересно.
– И еще одно… О нет, я знаю, что не гожусь! – воскликнула Элизабет с грустной улыбкой. – Случайно вышло так, что я научилась писать круглым почерком, а не бисерным. А вам, конечно, нужна девушка, умеющая писать красиво. – Нет!
– Как, разве необязательно писать бисерным почерком? – радостно воскликнула Элизабет.
– Вовсе нет.
– Но где же вы живете?
– В Кэстербридже, вернее, я буду жить здесь с сегодняшнего дня – с двенадцати часов.
Элизабет не скрыла своего удивления.
– Я на несколько дней остановилась в Бедмуте, пока здесь приводили в порядок мой дом. Я буду жить в «Высоком доме», как у вас называют тот старинный каменный особняк, что примыкает к рынку. Не все комнаты готовы – лишь две-три, но в них уже можно жить, и сегодня я в первый раз буду ночевать там. Так вот, подумайте о моем предложении и давайте встретимся здесь в первый же погожий день на будущей неделе, если только вы не передумаете.
У Элизабет засияли глаза при мысли о том, что ее невыносимое положение, быть может, изменится; она с радостью согласилась, и собеседницы расстались у ворот кладбища.
Назад: ГЛАВА XIX
Дальше: ГЛАВА XXI