Книга: Дело Нины С.
Назад: Дневник Нины
На главную: Предисловие

Inglés [43]

Он чувствовал, как его сердце бьется об устланную сосновыми иглами землю.
Эрнест Хемингуэй.
«По ком звонит колокол»
Самое главное – не быть обязанным. Вот так идти себе по проселочной дороге. С левой стороны – лес, с правой – луг Гженготов. Ох, и красив же их луг, всегда на нем тьма-тьмущая лютиков, особенно во рву, потому что там позже всего высыхает.
Теперь-то в общем она могла бы уже обрезать волосы так коротко, как надо. Никто удивляться не станет.
Все должно было измениться еще пять лет назад, когда это к ней пришло. Но она знала, что такой день наступит, что надо лишь подождать. И не ошиблась.
Сбросить босоножки, идти по раскаленному песку. Песок мягко пересыпается под ногами. Тогда и приходит к ней то самое это . Запах вереска, солнце на лице, солнце прямо в глаза, так что приходится крепко сжать веки. И все становится красным, оранжевым, золотисто-пурпурным от солнца. И лицо Inglés, лицо Inglés…
Гженгота бросил грабли на землю и обвел взглядом луг.
– Куда там, не сгрести нам всего, – сказал он сыну.
– Коль поднатужимся, то сгребем.
– Вы поглядите-ка, люди, Владек-то как разохотился до работы, чудеса да и только!
– Дождю быть, сказывали в деревне.
– Пошли, пошли, книжку надось читать, – подгонял отец.
Владек закинул грабли на плечо и зашагал впереди. Они подошли к первым дворам, когда он заговорил с отцом:
– Тятя, ты с этим чтением вконец сдурел, впрямь как та Марта.
– Ишь какой умник! Ты отца должон слушать, плохо от этого не будет, – ответил тот.
– Э-э-э там… Люди как очумелые работают на сене, чтобы поспеть до дождей, а мы книгу читаем. Где тут логика?
– Кабы пошло по-моему, то и сена не жаль потерять.
Владек на это ничего не ответил, сплюнул только в крапиву возле канавы и свернул к хате.
Он бы удрал в деревню, но отец тотчас книгу из кофра достал, которую прятал туда на ночь, и велел дальше читать.
– Не тараторь только, чтоб я все как нужно понял, – потребовал отец.
– На чем это я остановился? – спросил Владек.
– Дык ведь я заложил страницу, – сказал отец, устраиваясь поудобнее на сундуке в кухне.
Она в одежде легла на кровать. По потолку ползали жирные мухи, поблескивая перепоясанными желтоватыми брюшками. Одна из них оторвалась вдруг от балки и, сделав небольшой круг в воздухе, села на самую середину липучки.
– Вот тебе, чертовка! – обрадовалась Марта.
Муха жужжала невыносимо. А потом попыталась любой ценой вырваться из ловушки. Лапки вязли в липкой мази. Она ползала взад и вперед, взад и вперед, от одного к другому краю клейкой ленты.
– Ну ты и настырная, – покачала головой Марта.
Она встала с кровати и, осторожно взяв муху за крылышки, помогла ей освободиться.
– Лети, я дарю тебе жизнь!
Она подошла к окну. Люди возвращались с сенокосов. Бабы о чем-то судачили, но, заметив Марту в окне, вдруг умолкли.
Чуть погодя одна из них сказала:
– И чего она с этими деньжищами делать-то будет?!
Марта сняла с вешалки плащ и вышла на дорогу.
Смеркалось. С лугов тянуло вечерней прохладой, смешанной с запахом скошенной травы.
Через час отец закрыл глаза, и голова у него стала падать на грудь, а когда Владек замолчал, он тут же встрепенулся:
– Ты чё остановился? Я слушаю.
Владек вздохнул и принялся читать дальше.
Марта дошла до мостика, за которым простирался луг Гженготов. Только их участок не был еще весь скошен. В некоторых местах трава доходила ей до пояса. Толстые стебли цеплялись за плащ и обвивались вокруг ног. Она легла на землю, закинув голову. И ощутила запах придавленного вереска. Солнце начало светить прямо в глаза, поэтому ей пришлось крепко зажмуриться. И все стало красным, оранжевым, золотисто-пурпурным от солнца. А над ней лицо Inglés… и тяжесть тела и его руки… Она встала, стуча зубами, в помятом, намокшем от росы плаще. Почему? Почему она по-прежнему одна?
Они читали до полудня, потом Владек растянулся на лавке и сказал:
– Шабаш!
– Сегодни надось закончить, – запыхтел отец.
– Дык мы уж закончили.
– Как это закончили? – раскипятился отец. – А нука, прочти последнее предложение.
– «Он чувствовал, как его сердце бьется об устланную сосновыми иглами землю».
– И пишет «конец»? – спросил он, не веря сыну.
– Не пишет, но есть черточка. Оно и так понятно, что конец.
– А это отчего ж?
– Отчего? Оттого! Придет офицер, он в него стрельнет, а его потом до смерти солдаты забьют.
– Дык этого ж не написали.
– В книжках, тятенька, всего не пишут, надось порой пораскинуть умом.
– Но ей-то этот Инглес нужон, поди, не для того, чтоб он ее пришиб, – сказал он, явно озадаченный.
– Тятя, чё вы брешете?
– А ты чё, не знаешь, что Марта ждет Инглеса, а ты в сам раз в этого Инглеса годишься.
Владек онемел.
– Мне-то это на кой? – пробормотал он наконец. – Все знают, что она малость придурковатая.
– А наследство получила!
– Коль, тятенька, на чужие башли заритесь, то и идите к ней сами, ведь вы холостой.
– Не холостой я, дурень, а вдовец.
Владек уже ничего не ответил, только снял шапку с крючка – и за дверь.
«Чего с дураком говорить», – подумал Гженгота-старший, а потом достал из шифоньера зеркальце и
принялся разглядывать себя. Не помешало бы усы подчернить…
Он поискал краску. И тотчас стал выглядеть моложе. Сбросил рубаху и выпятил грудь.
– Эх, поседел-то как, – покачал он головой.
Подумал, а может, и на груди волосы тоже подкрасить, но махнул только рукой. Примерил пиджак, тесноват как-то сделался, поэтому натянул черный свитер сына. И вышел из дома.
Начался дождь, сено как пить дать сгниет, но если бы с Мартой дело пошло – выгода была бы большая. Хлева для свиней сразу бы каменные поставили, да и стадо можно было бы увеличить даже вдвое. И овин старый, крыша того и гляди просядет.
И так он дошел до правления гмины [44] , где по-прежнему жила Марта, хотя материалы на постройку дома уже привезли.
Он боролся с самим собой у двери и все не мог собраться с духом, чтобы войти. Когда же подумал, сколько сена пропадет, злость его взяла, и он постучал в дверь.
Через какое-то время услышал шаги на лестнице, а потом Марта спросила:
– Кто?
– Инглес, – ответил он.
Секунду за дверью было совсем тихо, наконец заскрежетал засов.
Гженгота вошел в сени.
Они смотрели друг на друга. Марта стояла в полосе света, падающего из полуоткрытой двери наверху. Волосы у нее были коротко подстрижены под гребенку. Она была удивлена, что это был именно Гженгота. Но когда пригляделась к нему получше, то заметила, что у него крепкие и широкие плечи и для своего возраста он строен и упруг телом. Нравился он ей в этом черном свитере. Да, он мог быть Inglés.
– Идем наверх, – сказала она шепотом.
Первое, что он сделал, это повернул выключатель. Затем, в темноте, одним движением сбросил свитер и подошел к девушке.
Дотронулся до ее спины. Она показалась ему какой-то худой. Рука наткнулась на торчащую лопатку, и что-то такое сжало ему горло.
А она повернулась к нему. Ее лицо было скрыто в сумраке, только волосы отливали блеском. Он протянул руку и коснулся ее лица. Сам не знал, как прошептал:
– Заюшка.
– Заинька, – поправила Марта, но он, наверно, ее не слышал.
Потому что оба, по-видимому, перестали быть собой, только Марта знала об этом и раньше, а он узнал лишь сейчас, когда она так стояла в темноте и волосы у нее блестели.
Она закрыла глаза и наклонилась, а потом встала на колени перед Гженготой и прижалась головой к его ногам. Он ощущал через брюки ее горячее дыхание. Ее пальцы нетерпеливо блуждали по нему. Она спешила. Ей
в ноздри ударил запах раздавленного вереска, и солнце начало бить прямо по векам.
– Иди сюда Inglés, ну, иди же, иди, – шептала она отрешенно.
И он почувствовал, как ломающиеся веточки вереска ранят ему тело, врезаются в кожу, причиняют боль. Бездна открылась перед ним, и он несся в нее очертя голову.
Краем глаза он заметил, что и с Мартой происходит то же самое. Голова у нее была откинута назад, и она касалась ею смятого вереска. Он увидел пульсирующую жилку у нее на шее и хотел прикоснуться к этому месту губами, но не успел. Его так же, как и Марту, ослепило солнце, он начал весь как-то корчиться и содрогаться в конвульсиях, а она крепко его держала.
Потом он боялся открыть глаза. Он был уверен теперь, что это вовсе не вересковые заросли на горной поляне в Испании, а пол на чердачке в правлении гмины. Он не знал, что думает обо всем этом Марта. Он стыдился ее и своей наготы. Когда она пошевелилась, он втянул голову в плечи, словно прячась от удара.
Но она что-то тихо говорила. И он понял, что она просит его гладить ее по голове.
Ее коротко подстриженные волосы казались такими мягкими, и он чувствовал, что прикажи она ему сейчас – он сделал бы для нее все: умер бы, продал бы землю, стал бы работать на чужих.
Но она ничего такого не хотела. Сказала только, что холодно и лучше всего залезть под одеяло.
Они лежали в потемках. Марта положила голову ему на грудь.
Ему надо было бы расспросить ее подробно об этом наследстве, но это казалось таким неважным. У нее могло бы ничего не быть, как прежде, когда она работала библиотекаршей в правлении.
Чтобы, однако, не оплошать в глазах Владека, он сказал:
– Хлев новый надо бы поставить.
– Поставим, – шепнула она.
Я показала свое «домашнее задание» Алиции, а она отнесла его прямо главному редактору журнала «Творчество» [45] :
– Ярослав, ты должен это прочитать.
И он прочитал. Я страшно волновалась перед встречей с писателем, просила даже Алю пойти со мной.
– Тебе не нужна нянька, – ответила она, – сама сходишь.
Делать было нечего. Я предстала перед человеком с необыкновенно умными глазами. Он улыбнулся, а меня так и подмывало сказать ему, что мы живем по соседству, ведь, если квакнет лягушка в Стависко, ее слышно в Брвинове, однако не сказала из опасения, чтобы он не счел это за чрезмерную фамильярность.
Он предложил мне сесть:
– Знаешь, дитя мое, что ты создала? – Я молчала в смущении. – Нечто весьма оригинальное. Ты описала любовь созидательную и вместе с тем поразительно нежную. Вот увидишь, они поставят этот свинарник…
Я подумала, что писатель подшучивает надо мной, а он продолжил:
– Давно мне ничего так не нравилось, как твой рассказ. И я чувствую здесь не почерк Хемингуэя, а скорее влияние латиноамериканской литературы. Это малая форма, таких текстов мы не печатаем в нашем журнале, но для тебя мы сделаем исключение. И прошу тебя, пиши, пиши!
Я вышла, ошеломленная тем, что услышала, а когда немного пришла в себя, меня охватила дикая радость.
30 января
Сразу же после школы я встретилась с Алей, она рассказала мне редакционные сплетни, у них там есть секретарша, ненамного старше меня, основное ее достоинство – длинные ноги, и главным образом по этой причине она получила работу. Их главный редактор очень низкого роста и поэтому обожает высоких девушек. Своей протеже он прощает любые оплошности; однажды, чтобы не огорчать девушку, он выпил подсоленный кофе. Гораздо хуже, что такой же кофе достался его гостю, и тот разболтал это по всему городу.
Мы покатываемся со смеху с Алей, и вдруг в дверях кафе я вижу свою сестру. Она оглядывается по сторонам, как будто бы ищет свободный столик, а потом идет прямо к нам.
– Какая встреча, – говорит она, – может, представишь меня своей знакомой?
Я смотрю на нее испепеляющим взглядом, а она елейным голосом обращается к Але:
– Я – сестра Нины.
Аля говорит в ответ, что ей очень приятно.
– Может, присоединитесь к нам?
Сестра присаживается за столик:
– С удовольствием.
И она с ходу приступает к дознанию. Но мою подругу так просто не проведешь, и Зося узнала немного.
– Я слышала, что вы работаете в «Шпильках»?
– Да.
– Смешной журнальчик, я иногда заглядываю в него, когда пациенты оставляют в приемной… Особенно забавная рубрика «Юмор в коротких брючках»…
– Штанишках, – поправляет Аля с вежливой улыбкой.
– Да-да, штанишках, – подхватывает моя сестра. – Ведь маленькие мальчики носят штанишки, а не брюки… Нина мне как-то призналась, что собирается дебютировать в прессе…
– Нина очень талантлива, – улыбается Аля и добавляет: – Я должна вас покинуть – у меня встреча.
Я встаю – у меня тоже встреча.
Зоська занервничала:
– И у меня была назначена встреча здесь, но этот человек не пришел… – И осталась она, как Буратино, с носом.
4 марта
Ура! Ура! Пан Ярослав Ивашкевич сдержал слово, и в последнем номере «Творчества» напечатали рассказ Нины Сворович «Inglés»!!! В связи с этим одноклассники поочередно меня крепко обняли, а пани Завадская, наша учительница по литературе, поздравила на уроке будущую писательницу.
Куба, мой парень, ходит важный как павлин. Даже его мама, которая меня недолюбливает, высказалась по этому случаю:
– Поздравляю тебя, Нина, надеюсь, ты родом не из деревни?
На что отец Кубы сказал:
– Кристя, Реймонт [46] не был родом из деревни, а Нобелевскую премию получил за роман «Мужики».
– Нина тоже получит, – подытожил Куба, – только она должна немного состариться, потому что молодых не награждают.
А дома? Я положила папе «Творчество» на письменный стол, но он, по-видимому, не заметил моего рассказа.
17 июля 1968 года
Я давно не заглядывала в свой «дневничок», и на то были причины. Вчера уехал навсегда мой любимый Куба. Не понимаю, почему это произошло. Сразу после своего дня рождения я проснулась в ином мире, и этот мир показался мне опасным и незнакомым. Экран телевизора кишел людьми, которых до сих пор не было видно: они работали на заводах, в шахтах, на металлургических комбинатах. У этих людей были злые, непримиримые лица, и они держали транспаранты со странными надписями: «Писатели – за перо!», «Студенты – в аудитории!», «Сионисты – в Израиль!». Я спросила у папы, кто такие эти сионисты, но он только махнул рукой и запретил включать телевизор. В нашем доме стало очень тихо, потому что нельзя было включать также радио.
– Ты думаешь, что таким образом от этого убежишь? – спросила Зося папу. – Что если повернешь регулятор, то кошмар за окнами исчезнет? Он, к сожалению, никуда не денется.
– Разумеется, – ответил папа, – но что же я могу сделать, если народ протестует? Народ всегда был орудием в руках тиранов.
– Такой образ мыслей привел Гитлера к власти!
Папа ничего на это не ответил и заперся в своем кабинете.
А Куба в течение двух недель не появлялся в школе и вообще не подавал вестей, к телефону в его доме никто не подходил. В конце концов я отважилась и оказалась у
двери его квартиры в доме на улице Шопена. Дверь открыла мама Кубы.
– Сын… плохо себя чувствует, – сказала она нелюбезным тоном, как бы давая понять, что я здесь нежеланный гость.
Я собралась было уйти, но Куба выглянул из своей комнаты и пригласил меня. Как только он закрыл дверь, мы бросились в объятия друг к другу. И обнимались плача.
– Куда ты пропал? – спросила я с упреком. – Забыл даже о моем дне рождения!
– Я не забыл, а просто не хотел подвергать тебя опасности!
– А я хочу, чтобы ты подвергал меня опасности! – воскликнула я. – И наши друзья тоже! Мы ждем тебя!
И на следующий день Куба пришел в школу. Когда он показался в дверях нашего класса, мы все встали и зааплодировали. Но тут вошла наша классная и спросила строго:
– Что это за шум?
А мы хором:
– Куба вернулся!
На что пани Завадская сказала:
– Ну если мы в полном составе, то можно приступать к уроку.
Но это было только начало, в университете вспыхнула «итальянская» забастовка, в которой принимал участие кузен моего парня. Мы пошли с Кубой его навестить; когда входили во двор университета, туда ворва-
лись какие-то мужчины и стали бить всех, кто подворачивался им под руку. Это превратилось в настоящее побоище, потому что студенты тоже не стояли как овечки. Я тянула Кубу к воротам, мы были уже совсем близко, но какой-то тип с физиономией боксера – у него, наверное, когда-то был сломан нос – схватил моего парня за плечо и принялся дубасить его палкой. Я вцепилась в рукав этого урода и пыталась оттащить его от Кубы, но он замахнулся и отшвырнул меня назад. Я упала на спину, к счастью, на мне была толстая куртка, и моментально несколько студентов пришли нам на выручку. Мы бросились за ворота. У Кубы из носа и из рассеченной губы текла кровь. С Краковского Предместья (с того места, где находится университет) ближе всего было к моей сестре, и мы побежали к ней. Зося, испугавшись, что у Кубы сломан нос, позвонила тут же своему приятелю-хирургу. И в качестве утешения сказала, что нам еще повезло, потому что Куба мог потерять глаз.
– Дети, не лезьте вы в это, оставьте борьбу взрослым, – услышали мы.
– Но ведь это взрослые побили Кубу, – возмутилась я.
Выпускные экзамены проходили в тени этих событий, никто не радовался после сдачи, никто не прыгал от счастья. У меня от отчаяния разрывалось сердце, я уже знала, что вся Кубина семья покидает Польшу, и он тоже. Его отец потерял работу, их переселили из квартиры с видом на Швейцарскую долину в обшарпанную мно-
гоэтажку в Воле [47] , в двухкомнатную квартиру с темной кухней, а их было пятеро. К тому же там постоянно ломался лифт, и бабушка Кубы, с романтическим именем Ребекка, оказалась запертой в четырех стенах, потому что у нее были больные ноги.
Мы, держась за руки, бродили с Кубой вдоль Вислы и размышляли вслух, как бы так сделать, чтобы Кубе не надо было уезжать. Останься, умоляла я, если твои родители твердо решили, пусть едут одни, а ты будешь жить в Брвинове, поступишь в политехнический институт, я – в университет, и будем учиться. Представляешь, как было бы здорово вместе ездить в Варшаву на электричке! Куба улыбался и ничего не отвечал. Нельзя же постоянно цепляться за родителей, говорила я. А кроме того, мы могли бы ездить друг к другу в гости. Он потряс головой:
– Ни они не смогли бы при ехать к нам, ни мы к ним. Моя семья получит паспорта только в одну сторону.
От чтения дневника Нины С. комиссара оторвал звук домофона.
– Да? – Он очень удивился, поскольку время было довольно позднее.
– Это я, шеф, – услышал он голос Бархатного.
– Случилось что-нибудь? – спросил комиссар, открывая дверь.
– Нет, ничего не случилось… я подумал, зайду посмотрю, что у шефа. Может, пивка немного?
Зацепка улыбнулся:
– Знаешь ведь, что у меня ты можешь рассчитывать только на чай.
Бархатный запустил руку в карман куртки и достал банку пива:
– Я на самообеспечении.
Они сели за стол.
– Какого ты года рождения? – задал вопрос комиссар.
– Восемьдесят третьего, шеф.
– Дитя военного положения. А я, уж если на то пошло, мартовский.
– Мартовский? – удивился гость.
– Ну, марта шестьдесят восьмого… наверно, ты слышал об этом?
– Слышать-то слышал, мы вошли в Чехословакию. Отец мне рассказывал, что когда сообщили об этом по радио, то он реально расплакался, как ребенок…
– Этот шестьдесят восьмой многим людям испортил жизнь.
Бархатный бросил пристальный взгляд на комиссара:
– Шеф, что это вас занесло в историю?
– А… да вот читаю дневник Нины С. и как раз дошел до марта и того, что было после. Отца ее дочерей выгнали из Польши.
– За что?
– Ну… за еврейское происхождение.
– Иначе говоря, сионисты – в Израиль? – улыбнулся с пониманием Бархатный, потом смял банку от пива и бросил в мусорное ведро.
– А что ты думаешь об этой писательнице? – спросил комиссар. – Почему она, по-твоему, созналась?
Бархатный задумался.
– У женщин своя логика, шеф, должно быть, ей зачем-то это было нужно. Может, пани Нине захотелось посидеть в камере, чтобы потом написать книгу?
– А может, прикрывает одну из дочерей?
– Опять же, скорее всего, нет. Чтобы встать напротив человека и выстрелить, надо быть очень твердым. А они слабохарактерные, шеф. И мать, и дочь.
– Но ведь есть еще вторая, – заметил комиссар.
– Вроде как есть, только что нового она нам скажет? – усомнился подчиненный. – Чутье мне подсказывает, что надо искать в другом месте. Этот убитый – порядочный пройдоха, ради бабла он продал бы мать родную, многие могли иметь на него зуб.
– Ты же исключил расправу!
– Пожалуй, да, но я бы искал причину в профессиональных контактах убитого. Ворон ворону глаз не выклюет, а пулю под ребрышко может всадить. Так мне сдается.
15 августа 1968 года
Я – студентка! Как только я нашла в списке свою фамилию, сразу же позвонила Але.
– Нам надо встретиться, – сказала она.
– Хочешь угостить меня малиновым мороженым? – спросила я в шутку, но она ответила серьезно, что нам надо поговорить.
Наш разговор означал очередную разлуку. Аля – еврейка, и после того, с чем столкнулись близкие ей люди, она не может оставаться здесь. Лично ее репрессии не коснулись, но у сыновей были проблемы, и они решили уехать.
– Почему меня покидают все, кого я люблю? – воскликнула я в слезах, а потом вскочила и убежала.
Я слышала, как Аля крикнула мне вдогонку:
– Я напишу тебе.
Но Куба тоже обещал, что напишет, как только доберется до места, но у меня нет от него ни одной весточки. Видимо, так же будет и с Алей.
Я осталась одна в этом мире, и этот мир плохой, плохой, плохой!..
24 декабря 1968 года
Рождество. Еще более грустное, чем всегда, потому что Зося уехала со своим женихом в горы кататься на лыжах, а у папы грипп, и он лежит в постели. Я пошла на кладбище одна, чтобы зажечь лампады на маминой могилке. Ее уже так давно с нами нет, что память о ней поблекла, как старая фотография. И я уже не говорю с ней, не рассказываю о себе. Я уже ни с кем о себе не говорю с тех пор, как здесь нет Али. Она не написала. Может, они оба с Кубой похоронили память обо мне так же, как и
об этой стране? Я должна им это простить. Кубе мне следует простить намного больше, но разве все дело в прощении? Это обрушилось на меня как лавина, повалило на обе лопатки, едва не разбило мою жизнь на мелкие осколки, которые уже никогда не удалось бы собрать.
– Как это так, что ты ничего не знала? – спрашивала в недоумении моя сестра. – Четыре месяца нет менструации, и не догадываться, что ты беременна? Надо быть Ниной Сворович!
– Вот именно, у меня была менструация! – защищалась я.
– Ну и что из этого? Два сопляка поиграли во взрослых, и чем это кончилось? Полюбуйтесь, картинка прилагается! – Зоська метала громы и молнии. – Как ты намерена сообщить об этом отцу?
– Не знаю, – ответила я, – и жалею, что сказала тебе. Ты умеешь только орать.
Я повернулась и убежала. Она открыла дверь на лестницу и что-то мне прокричала вдогонку, но я не остановилась.
Не помню, как я оказалась на вокзале и как села в поезд. Он поехал, а я даже не знала куда. К счастью, у меня при себе были деньги и я могла выкупить билет у проводника. Должно быть, у меня был такой вид, что он сжалился надо мной и не наложил штраф. Сказал, что это ночной поезд во Владиславово. В купе, кроме меня, никого не было, поэтому я вытянулась на сиденье и сразу заснула. Разбудили меня лучи утреннего солнца,
которое светило прямо в лицо. Я приподнялась, не очень понимая, как я здесь очутилась, а когда осознала, то меня обуял страх. Вдруг отец и Зося заявили в милицию о моем исчезновении и меня сейчас арестуют? «С какой стати? – мелькнула у меня мысль. – Я совершеннолетняя и могу делать что хочу. Но папа ведь может беспокоиться».
Прямо с поезда я пошла на почту и заказала переговоры.
– Ты где? – спросила Зося испуганным голосом. – Я собиралсь уже искать тебя в Висле.
– На море.
Минуту в трубке была тишина.
– Как тебя туда занесло?
– Села на поезд.
– Возвращайся, Нина. Мы подумаем, что делать.
Я повесила трубку и медленным шагом покинула здание почты. Плетясь нога за ногу, я забрела на пляж.
Был сильный ветер, и волны походили на огромные, поднимающиеся вверх глыбы, которые с грохотом падали вниз. Я села на песок, подобрав ноги к подбородку, и вдруг все мои проблемы показались чем-то таким незначительным по сравнению с этой стихией…
Я не трогалась с места, не ощущала ни голода, ни жажды; была только эта большая, вздымающаяся вода. После того как опустились сумерки, стало холодно, ведь уже начиналась осень. Я дрожала, зубы у меня стучали, но я выдержала до восхода солнца. В синей дымке тумана показался золотистый шар, как прожектор на сцене,
все осветив. На этой сцене была я, песчаные дюны и море, спокойное теперь, как гигантское озеро. Это спокойствие, эта необыкновенная гармония овладели и мной.
Я встала с песка, отряхнула одежду и направилась на вокзал.
В Брвинове меня ждали отец и Зося. Я была благодарна сестре, что она все взяла на себя и сообщила папе, как обстоят дела. Передо мной замаячило материнство – в этом мы все были единодушны. Слишком поздно для принятия каких-либо других решений. Зося считала, что в таком состоянии мне не следует начинать учебу в университете, отец, наоборот, уверял, что я должна ходить на лекции, это пойдет мне только на пользу, а экзамены я могу перенести на осень.
– Папа, – сказала моя сестра, – это не Академия художеств, где отнесутся со снисхождением к Мадонне с младенцем, а университет в консервативной стране.
И все-таки в октябре я приступила к учебе и решила ходить на лекции до тех пор, пока буду в состоянии. Казалось, моя жизнь вошла в устойчивую колею и так уже все и дальше покатится своим чередом, но вскоре, во время обследования, доктор известил меня:
– Я отчетливо слышу второе сердечко.
– Наверное, Создатель безжалостен к нам, – резюмировала Зося.
Она, казалось, была настолько подавлена, что ее настроение передалось и мне, и я даже немного всплакну-
ла. Но вечером ко мне в комнату пришел отец, сел на край кровати, чего он до сих пор никогда не делал.
– Знаешь, что говорила моя мама, то есть твоя бабушка? Что, когда рождаются дети, надо радоваться, – сказал он.
Но я не радуюсь, а только боюсь. Боюсь боли. Боюсь, что не сумею полюбить своих детей. Они еще не родились, а их уже лишили половины любви. У них не будет отца.
Конец лета 1969 года
Гапе и Лильке вчера исполнилось по полгода. Папа пошутил, что по этому случаю следовало бы зажечь им одну свечку на двоих. Но сперва нам всем было не до смеху. Мне сделали кесарево сечение, и шов долго не заживал, а в доме появились два младенца, и все надо было делать вдвойне. К тому же у меня было мало молока, поэтому мы прикармливали девочек из бутылочки. Это было очень трудоемкое занятие, приходилось разводить порошковое молоко и следить за тем, чтобы в нем не было комочков, что приводило папу в полное отчаяние. Преимущественно он всем занимался: кормил своих маленьких внучек, пеленал, вставал к ним ночью. И только во время купания присутствовала Зося. В течение первого месяца она приезжала ежедневно. Потом я уже встала на ноги и помогала папе. Но я была еще слабая, быстро уставала. Правда, я ни на миг за это не ощутила обиду на крошек, которые так осложнили жизнь нашей семье. Папа тоже, он только жаловался, что путает своих внучек.
А теперь мы все так организовали, что не может быть речи о каком-либо беспорядке или раздражении. Девочки растут на глазах.
В данный момент я сижу в саду, обложенная книгами, потому что хочу попробовать все-таки осенью сдать экзамены. Мои доченьки спят рядом в двухместной коляске, которую прислал нам из Канады бывший папин студент.
– Такие малявки, – прокомментировал дедушка, – а у них уже есть лимузин, которому мог бы позавидовать даже король Марокко!
– Почему именно король Марокко? – удивилась я.
– Чтобы было оригинально, – ответил он на это.
Рождество 1970 года Мой рождественский рассказ продолжается… Несмотря на трагическую ситуацию в стране – убиты рабочие в Гданьске [48] , – мы стараемся, чтобы дома царило праздничное настроение. Из-за девочек. Дом ожил, потому что у моих дочек энергия бьет через край, особенно у Лильки, с нее нельзя спускать глаз. С утра до вечера слышен топот ножек. Что ж, не стану скрывать, порой это чересчур утомительно, и я с облегчением отсюда удираю. Не знаю, хорошая ли я мать, но что уж точно, я – усталая мать. Хватаюсь за любую подработку, чтобы пополнить домашний бюджет, беру корректуру и корплю по
ночам за гроши. А утром – на занятия. Пани Стася, новая няня, которая живет неподалеку, часто забирает девочек к себе, «чтобы пан профессор побыл немного в тишине».
Содержание нашей старой виллы превышает финансовые возможности, и мои, и отца, а Зося нам не помогает – из принципа. Как-то в разговоре она пыталась нас убедить продать дом, пока он еще стоит, и купить на эти деньги приличную квартиру. Мы оба возмутились. Это наше гнездо! Без него мы были бы как бездомные птицы. Моя сестра вскинула высоко брови:
– Ваше гнездо все в дырах, и надо сорвать куш в лотерее, чтобы их залатать. Может, она и права, я иногда чувствую себя как капитан на тонущем корабле, но уж точно сойду с него последней.
У этого нашего корабля красная крыша с люкарнами, навес крыльца, поддерживаемый колоннами, и окна, похожие на широко открытые глаза. Иногда эти глаза прикрыты деревянными ставнями, покрашенными в светло-зеленый цвет. Сзади, со стороны сада, есть еще просторная веранда с разноцветными стеклышками, и главным образом на ней сосредоточена жизнь домочадцев. Здесь любит посиживать папа, здесь я что-то обычно пишу, здесь обожают играть мои малышки.
А внутри… После войны первый этаж был перестроен, разделяет его холл, с одной стороны – небольшая гостиная, где мы обычно пьем с папой по вечерам чай, а с другой – столовая, отделенная от кухни буфетной стойкой. На первом этаже находится еще кабинет отца,
который с тех пор, как родились мои дочери, служит ему также спальней. Деревянная лестница с кованой декоративной балюстрадой в стиле сецессион и ясеневыми перилами, имитирующими черное дерево, ведет наверх. Там расположены три комнаты: зеленая, которую занимаю я, желтая – спальня моих дочерей, и бывшая комната Зоси, ныне гардеробная. Ванных комнат две: большая, с ванной, внизу, и поменьше, с душем, на втором этаже.
Моя однокурсница как-то призналась, что подрабатывает манекенщицей. Я решила тоже попробовать, несмотря на то что не очень высокая. Так я же всегда могу встать на цыпочки! Вот я и встала перед лицом гуру польской моды, тяжеловесным бабцом, в тюрбане на голове и с проницательными глазами. От нее ничего не удалось скрыть.
– Тебе не хватает двух сантиметров, – сказала она, – но я возьму тебя на пробу, потому что вижу, что ты рвешься. Я люблю решительных людей.
Она попала пальцем в небо. Я, наверное, самый нерешительный человек на Земле. Просто я веду игру с собственной судьбой – выиграю ли, пока неизвестно.
Зоси и ее несимпатичного мужа на Рождество не будет: они уехали в горы кататься на лыжах. Только папа, девочки и я соберемся в сочельник за рождественским ужином. Благодаря пани Стасе что-то появится на нашем праздничном столе, даже «выстоянный» ею карп. Эта энергичная женщина провела много часов на Мировском рынке, заняв очередь в пять утра. Карпов вы-
бросили около полудня. Какому-то пожилому мужчине стало плохо, приехала «скорая», но застали уже покойника. Кто-то прикрыл его газетами…
Май 1971 года Не знаю, удастся ли мне совместить учебу на дневном с массой работы, за которую я берусь: поездки на показы мод, корректура для издательства, от которой я боюсь отказываться, потому что, если что-то не выйдет с карьерой манекенщицы, я останусь у разбитого корыта. Впрочем, говорить «карьера» здесь, наверное, неуместно, это обычная халтура. Некоторые мои напарницы, избранные – главное их достоинство: длинные ноги, – ездят на показы в другие социалистические страны и в общем-то неплохо зарабатывают, а мы с остальными девушками, как низший сорт, трясемся в арендованных автобусах по бездорожью и дефилируем в загончике в сельском клубе или в пожарном депо. Денег – кот наплакал, а усталость – дикая. Жаль, что я не люблю ковыряться в чужих зубах, как сестра, тогда бы я и моя семья ни в чем не нуждались. А так… что ж, «голь да перетыка», как сказывает пани Стася.
Октябрь 1971 года
Осень в этом году ненастная и слякотная. Во время одной из поездок наш автобус увяз в грязи. К сожалению, произошло это уже после показа мод, и на зрителей, которые, сходясь гурьбой в заводской клуб, несли с собой крепкие напитки, рассчитывать, пожалуй, уже не
приходилось. Они сделались очень общительными. Директор пытался призвать к порядку тракториста, и тот в конце концов сел за руль, но результат был таков, что вместе со своим транспортным средством он приземлился в канаве. Пришлось ждать до утра.
Я впервые не вернулась из такой поездки на ночь, но, к счастью, в госсельхозной конторе работал телефон, и я смогла предупредить отца.
– Как там девочки? – спросила я.
– Девочки знают, что мама у них – попрыгунья, – был ответ.
Впервые отец высказал свое отношение к тому образу жизни, какой я в последнее время вела. Мне показалось это несправедливым. По необходимости я стала вожаком стаи, потому что он устранился, заперся в своем кабинете. Я была бы тоже не прочь. Разве не замечательно читать, что хочется и когда хочется.
Я лежала в темноте на железной казарменной кровати, прикрывшись колючим, пропахшим скотным двором одеялом, рядом шептались две мои приятельницы. Они делились впечатлениями о своих многочисленных свиданиях, но там не было ни слова о любви, они говорили главным образом о телесных ощущениях.
У меня мелькнула мысль, что на эту тему я немногое могла бы рассказать. Я не назначала ни с кем свиданий, у меня не было на то ни времени, ни желания. Впрочем, я не сумела бы относиться к этому так же легко, как они, в конце концов, мой первый сексуальный опыт известно
чем закончился. Вероятно, по этой причине мужчины вызывают у меня иные чувства, чем у моих напарниц. Счастливее ли они меня?
Приписка: 1998 год Такое ощущение, словно я пропустила важный период в жизни молодой девушки, период флиртов, познания своего тела через прикосновение.
4 июня 1974 года Итак, свершилось, я защитила магистерскую диссертацию: «Юмор в мемуарах Пасека». Нельзя сказать, чтоб я была большой поклонницей древнепольской литературы, но на этот семинар записалось так мало студентов, что наша пани профессор закрывала глаза на мое частое отсутствие. Я числилась у нее для галочки. Теперь я – пани магистр. И что из этого следует? Ничего. Хотя пани профессор соблазняет меня должностью ассистента, но это не для меня. Я по натуре не научный работник, хочу сама творить. И постепенно настраиваюсь на это. Сейчас, когда покончено с зубрежкой к экзаменам, возможно, я выкрою на это время. Я уже все реже езжу на показы мод, но не хочу от них отказываться, потому что эти деньги никогда не будут лишними.
Июль 1975 года
Я обещала дочерям, что, как только сдам последние экзамены, мы куда-нибудь поедем вместе. И мы отправились на Мазуры. Школьный друг папы (смешно как-
то – двое стариков когда-то ходили в школу и сидели за одной партой) там директор конного завода, и девочки могли бы поучиться верховой езде. Лилька обезумела от счастья, а Габи, более осторожная, видимо, немного побаивалась. Подтвердили это первые уроки, наша Гапа боялась сесть даже на пони, а когда мы начали ее уговаривать, она расплакалась.
– Давайте не будем ее трогать, – сказал пан Кароль. – Ничего нельзя делать через силу.
Между тем Лилька, казалось, родилась в седле. Она была бы уже не прочь ездить самостоятельно, чтобы ее не водили на корде. Пан Кароль ее сдерживал:
– Всему свое время.
Нам было очень хорошо, можно сказать, нас троих согревала теплота этого необыкновенного человека. Я знаю от отца о всех превратностях его судьбы. Более десяти лет он провел в советских лагерях, а когда вернулся – после пятьдесят шестого года [49] , – не нашел уже никого из своих родных: половину перебили немцы, половину – русские. Папа сказал, что судьба пана Кароля – квинтэссенция нашей национальной судьбы и следовало бы поставить ему памятник. А рассудительная Лилька на это возразила:
– Дедуль, живым памятники не ставят.
Но стоило ей познакомиться с паном Каролем, как она сразу его очень полюбила, не отходила от него ни на шаг с утра до вечера, а уж самым большим счастьем для нее была совместная прогулка верхом.
Когда мы лежали в постели, я услышала в темноте:
– Жаль, что пан Кароль не наш дедушка, тогда бы я ничего не боялась.
– А чего ты боишься, дорогая? – спросила я.
– Не знаю, но с паном Каролем я бы не боялась.
5 января 1978 года
Осенью прошлого года мне позвонила моя подруга и сказала, что готовится какой-то особый показ мод. Наша директриса проводит «облаву» на девушек, потому что бо льшая часть ее «конюшни» еще не вернулась из турне по ГДР. И вроде должна заплатить нам по высшему классу.
– А где будет этот показ, в Бердичове? – спросила я.
– Ты что, в «шпиле»! – ответила подруга. Так мы называли сталинскую высотку в центре Варшавы – Дворец культуры и науки.
Первым, кого я встретила в гардеробной, был пан Марек, актер. Он работал конферансье на разных мероприятиях, в частности на демонстрациях мод. Колесил по польской глубинке и не испытывал при этом никакой досады. «Я предпочитаю трястись с вами в автобусах, чем летать на самолете с теми идиотками, единственный козырь которых ноги», – любил повторять он. Боль-
шинство из нас, «автобусных», учились в институтах, а разброс был огромный – от Академии художеств до Медицинской академии. Все хотели подзаработать: я – потому что у меня были дети, другие – преимущественно на тряпки и на косметику.
Мы любили пана Марека, он смешил нас уже одним своим видом мелкопоместного шляхтича. Сегодня он был похож на насупленного сома.
– Что-то не в порядке с этим показом? – спросила я.
Он молча кивнул на стойку с шикарным дамским бельем: там были комбинации, бюстгальтеры, кружевные трусики, шелковые чулки с изящными подвязками.
– Иди посмотри, – сказал он, – когда ты еще увидишь такое чудо, made in Paris ?
– А где модели, которые мы будем показывать?
– Это они и есть.
Я думала, что он шутит, но он не шутил. Этот подготовленный в спешке показ должен был придать блеска партийному съезду. В ярко освещенном зале для нас соорудили подиум. Через щель в занавесе я видела одних мужчин, развалившихся в мягких креслах, они показались мне какими-то помятыми и, наверное, подвыпившими.
– И что я должен этой деревенщине объяснять? – говорил рассерженный пан Марек. – Буду перед ними распространяться о направлениях в парижской моде? Их интересует совсем другое…
Начали приходить девушки, и все без исключения были шокированы.
Я подошла к нашей директрисе.
– Я не собираюсь обнажаться перед этой публикой, – сказала я резко.
Она вздернула выщипанные бровки:
– Никто тебя не заставляет выходить голой. Ты должна продемонстрировать изделие, вот и все.
– Для кого? Для этих слюнявых мужиков?
– До сих пор воняющая навозом публика тебя не смущала.
– По мне лучше такая, – ответила я.
Она громко рассмеялась, а потом не терпящим возражений тоном сказала:
– Ты знаешь, сколько девушек мечтает занять твое место? Не нравится – до свидания!
Я развернулась без слов. От волнения я перепутала коридоры и не могла попасть к лифту. В какой-то момент из туалета вышел мужчина. Высокий, худой, красиво одетый. Он сильно отличался внешним видом от собравшихся в зале зрителей. Мужчина дружелюбно улыбнулся мне, поэтому я тоже ему улыбнулась.
– Я, кажется, заблудилась, – сказала я неуверенно.
Мы были одни в лабиринте коридоров.
– Найдем дорогу, – ответил он. У него был низкий, приятный тембр голоса.
Я пошла с ним без каких-либо дурных предчувствий, мы спустились на полэтажа вниз. Там мужчина открыл дверь, ведущую в помещение без окон, где стояли огром-
ные пылесосы, щетки, лежали груды спецодежды. На миг я подумала, что он ошибся, как я раньше, но выражение его лица вдруг изменилось. Это уже был не тот любезный мужчина, которого я встретила наверху. Он затолкал меня внутрь. Я пыталась защищаться и страшно ругала себя за то, что я такая слабая и так быстро уступаю силе. Он несколько раз ударил меня по лицу, а потом было вторжение, которое едва не разорвало мне внутренности. Я хотела кричать, но не могла. Во мне все существовало отдельно: руки, бедра, живот, – и во всем страшная боль. Этот мужчина наконец встал, застегнул брюки и ушел.
Я чудом нашла обратную дорогу к гардеробной.
При виде меня у директрисы окаменело лицо.
– Что случилось? – спросила она и сразу же добавила быстро: – Ты ушла отсюда как частное лицо, ты расторгла контракт, моя фирма ни за что не отвечает.
– Я хочу домой, – прошептала я.
Она посмотрела на меня внимательно, а потом велела одной из девушек проводить меня до такси.
Окна брвиновской виллы зияли темнотой, отец и девочки уже спали. Не зажигая света, я добралась до ванной комнаты. Сняла одежду, пытаясь как-нибудь вымыться над ванной, и тут открылась дверь, и на пороге появилась моя девятилетняя дочь. Она была босиком, в длинной ночной рубашке.
Мы смотрели друг на друга.
– Мамочка, тебя кто-то обидел?..
Август 1980 года
Я не заметила даже, как мои малышки превратились в девочек-подростков. Только теперь стало видно, как сильно они отличаются друг от друга. У Лильки масса безумных идей, за ней нужен глаз да глаз, чтобы она ненароком не сожгла наш дом. А Гапа просто растяпа: если поставить ее в угол, она так и будет считать там ворон. У нее такое доброе сердце, она наклонится к каждой букашке на дороге, которую Лилька по невнимательности могла бы раздавить. Иногда я раздумываю, которая из них унаследовала больше моих черт, а которая – отцовских, но, по правде сказать, все в них только свое, они не похожи ни на кого из нас.
А их отец… Они часто спрашивают меня про него, и я не знаю, что им сказать. Действительно ли это тот парень, с вечно падающими на глаза волосами? Мы были такие молодые, и ни он, ни я не годились в родители.
А теперь я – мать-одиночка и в целом неплохо со всем справляюсь. Конечно, мне очень помогают отец и сестра, но я стараюсь, чтобы мой голос был решающим, когда речь заходит о детях. Вначале распределение ролей было не столь очевидным. Папа явно хотел не просто быть дедушкой, а заменить девочкам обоих родителей, из меня сделать их старшую сестру. Мне это даже начало нравиться, но Зося считала, что это нехорошо прежде всего для моих дочерей.
– Они должны знать, кто есть кто, особенно в ситуации, когда уже с раннего детства у них нет отца, – доказывала она. – Наш папочка прелесть, но он ничего не
смыслит в воспитании маленьких девочек, он слишком рано вводит их в мир взрослых, относится к ним как к равным и тем самым лишает их детства.
И наверное, в этом была большая доля правды, потому что я заметила, что мои доченьки говорят иным языком, чем большинство детей. Особенно Лилька любила умничать, в ее устах такие выражения, как «уволь меня» или «неужто это не так?», звучали в лучшем случае странно, и я начинала беспокоиться, что, когда она пойдет в школу, дети будут над ней смеяться. Чтобы вырвать девочек из-под опеки дедушки, я отправила их в детский сад. И это, наверное, помогло. Спустя очень короткое время мои дочери стали такими, какими они и должны быть, – подружились с ровесниками, прыгали через скакалку и играли в классики. Зося привезла им из-за границы куклу Барби и кучу нарядов для нее. Лилька и Гапа могли играть с ней часами. И о чудо! – при этом они не ссорились, сидели на полу среди тряпок и обсуждали друг с другом, какую блузку с какой юбкой надеть. Я подумала, что передо мной две маленькие женщины, постигающие секреты моды.
Я не знала, как это новшество воспримет папа, но он довольно-таки безболезненно вернулся к своей прежней роли, много времени просиживал к кабинете, часто в раздумьях, перестал обращать внимание на всякие мелочи – надевает ли он ботинки из одной пары? Зося шутила даже, что он, наподобие римской волчицы, выкормил человеческих щенят и ушел обратно в свою чащу.
Подошло время школы, подготовки к урокам и всего прочего. Но папа уже не вмешивается, я проверяю тетради девочек.
И по-прежнему правлю чужие тексты, которые получаю в издательстве. Однажды секретарша подала мне конверт.
– Письмо? – спросила я удивленно.
– Вам. Из Германии, – ответила она.
Аля написала по прошествии многих лет. Меня это так растрогало, что я вклеила письмо в свой дневник.
...
Дорогая Нина!
Прости за долгое молчание, все это время я пыталась убежать от самой себя и от всего, что было мне близко. Это единственный способ выжить, этакая всеобъемлющая амнезия, я запретила себе ворошить воспоминания и жила одним днем.
Жизнь ко мне немилосердна, она не избавила меня даже от того, что я – еврейка, прошедшая через Освенцим, – оказалась в Германии. И для полного абсурда я живу на втором этаже дома, принадлежащего католическому приходу, а подо мной, внизу, проходят молебны и раздаются песнопения, адресованные не моему Богу…
Должна признаться, что я нашла здесь много друзей, людей, которые помогали мне и помогают, но я помню все, и это мне очень мешает.
Несмотря на отказ от воспоминаний, я часто возвращалась мыслью к нашим совместным прогул-
кам по Краковскому Предместью, Ерозолимским аллеям, и это было для меня как освежающий ветерок в пустыни. Многие люди и многие вещи оказались выметены из моей жизни, но ты, Нина, по-прежнему остаешься для меня девочкой с березовыми веточками в волосах, и эту девочку я хотела бы пригласить к себе.
Я живу в Кёльне, очень красивом городе, расположенном, как и Варшава, на реке, но этот город меня совершенно не трогает, так же как и эта река.
Я уже давно пыталась разыскать твой адрес, потому что не знаю, где ты сейчас живешь, и обнаружила твою фамилию на присланной мне из Польши публикации. Признаюсь, я бы предпочла увидеть ее на твоей книге. Об этом мы тоже поговорим.
Если ты еще помнишь свою старую подружку, то я пришлю тебе деньги на билет и с радостью буду дожидаться тебя в своей комнатушке на втором этаже приходского дома.
Твоя Аля.
Я решила поехать к ней. Девочки были уже настолько большие, что спокойно могли остаться с дедушкой, тем более что в резерве всегда имелась пани Стася.
Аля встречала меня на вокзале, я увидела ее издалека. У нее прибавилось седых волос, и улыбка была другая, немного отсутствующая. У меня появилось даже чувство, что моя подруга не может определить
мое место в своей новой жизни, что я и есть то прошлое, о котором она хотела забыть. Таково было первое впечатление. Уже вечером, когда стих шум голосов внизу, мы начали общаться друг с другом, как раньше. Я показала ей фотографии дочерей, она расспрашивала о них.
– Ты не с их отцом? – поинтересовалась она осторожно. – Я ничего о нем не слышу.
– Нет.
– У вас не сложилось?
– У нас не было шансов что-то сложить, – ответила я. – Он уехал еще до тебя в Израиль, а сейчас может быть где угодно: в Америке, в Австралии…
– Он не общался с вами с тех пор?
Я потрясла головой.
– А ты не пыталась его найти?
– Я не знала как.
– Я могла бы тебе помочь. Отсюда это намного проще.
– Нет, – ответила я решительно. – Пусть все будет так, как есть.
Аля не настаивала, а я подумала, что у меня есть от нее первая тайна. Я не сказала ей, что отец моих дочерей ничего не знает об их существовании. Она бы, думаю, этого не поняла. Наверняка бы считала, что моим долгом было его известить. В рамках приличия. Он был бы вправе тогда решить, как поступить со своим отцовством. Пусть это будет не на моей совести, а на совести тех, кто таким бесчеловечным образом нас разделил.
Я провела с Алей целую неделю, она старалась как могла сделать приятным мое первое пребывание за границей. Я была ошеломлена тем, что видела вокруг. Главным образом краски, буйство красок. Польша с этого расстояния казалась серой, как будто накрытой пыльным мешком.
Но моя подруга воспринимала это совсем по-другому. Когда мы прощались на вокзале, у нее в глазах стояли слезы.
– Ты увозишь с собой все, что мне близко, – сказала она.
Каждое появление Али в моей жизни меняло мою судьбу. Мы долго говорили о том, почему я не пишу, откуда берется во мне страх перед пустым листом.
– Это как боязнь высоты, – заметила она. – Надо закрыть глаза и прыгнуть.
– Но ведь можно набить себе шишек, – ответила я.
– Можно, – услышала я, – и даже нужно, только тогда твое писательство приобретет вес.
Вернувшись из Германии, я написала второй в своей жизни рассказ, а затем еще более десяти и отнесла в издательство. Год спустя вышел мой первый сборник «Иди за своей тенью». Рецензенты были ко мне необычайно благожелательны, собственно говоря, каждый из них по-своему поощрял меня к дальнейшему творчеству. Я так близко приняла это к сердцу, что теперь зарабатываю на жизнь пером, специализируюсь на сценариях для телевидения. Мне платят сдельно, за каждый написанный сценарий, хотя большинство текстов оседает на полках,
не пройдя цензуры. В подобном положении находятся и мои коллеги. Иногда какой-нибудь фильм снимают по моему сценарию, но его так порежут, что я с трудом узнаю свой текст. Ну что ж, как говорится, «автор за перо, а мыши в пляс» – это намек на известное учреждение на улице Мышиной [50] в Варшаве.
Наши финансы, как обычно, в плачевном состоянии. Папа перестал писать рецензии, и у нас исчез небольшой, но постоянный источник доходов. Довольно часто наш бюджет спасает Зося, которая единственная в нашей семье преуспевает. Ну, и что из того, резюмирует наш отец, если свою личную жизнь она не сумела устроить: муж от нее ушел.
– А у меня вообще не было мужа, – отвечаю я.
– Зато у тебя есть дети!
У меня есть дети, и меня часто мучают угрызения совести, что я уделяю им так мало времени. Я постоянно что-то не успеваю, меня поджимают сроки. В последнее время мне поручили вести рубрику фельетонов в женском журнале, и каждую неделю я отношу туда текст. Первый был о Марине Влади, моей любимой актрисе, и ее партнере, русском актере и барде Владимире Высоцком. Безусловно, очень талантливом, но, к сожалению, страдающем алкогольной зависимостью. Я была зла на него за то, как он относился к этой изумительной, утонченной женщине.
«Этим двоим лучше было бы не встречаться, потому что итог их встречи был печальным, и прежде всего для нее. Марина ничего не изменила в жизни своего мужчины, потому что не смогла, а он ее жизнь превратил в ад. Разве она могла это знать, когда он, глядя на нее своим гипнотическим взглядом, прошептал: „Наконец-то я встретил вас…“».
Я не в состоянии представить себе чувство к мужчине, которое было бы сильное, зрелое. Знаю, что такое материнство и что значит любить собственных детей. Но не знаю, как это, когда любишь мужчину. Они мне нравятся, но на расстоянии, ни одному не позволяю подойти близко. Я не хотела бы, чтобы эти мои страхи передались дочерям – не имея перед глазами примера отца, пусть они сами создадут себе образец мужчины.
Но я решила указать им на такого героя. Для меня, для большинства моих земляков им является рабочий с гданьской судоверфи, Лех Валенса [51] . Там продолжается забастовка, и от того, кто одержит победу: этот невысокий усатый мужчина или правительственная сторона, за которой стоят советские танки, – зависит будущее всех нас.
Я уговорила Зосю поехать на машине в Гданьск, она через своих пациентов может сделать пропуск. Милиция
поставила на дорогах кордоны, и немногие могли прорваться.
– Ты не боишься за детей? – спросил меня папа. – Там уже десять лет назад стреляли в людей.
– Я хочу, чтобы девочки собственными глазами увидели, как создается история, – ответила я.
И мы поехали. Впечатление незабываемое. Около ворот судоверфи постоянно сновали люди, они приносили цветы и втыкали их в ограду. Уходили одни – приходили другие.
– Сегодня здесь вся Польша, – сказал пожилой мужчина.
Я заметила на лацкане его пиджака маленький якорек [52] .
Мы с девочками провели там несколько дней, спали на сложенных на земле куртках. Зося приносила нам еду. А Лильке пожал руку сам Валенса. Когда он подошел к воротам, она вскарабкалась на ограду и между прутьями протянула ему руку. На ней были белая блузка и красная юбка – это наши национальные цвета, – что было чистой случайностью, но Валенса сказал:
– Вот наше будущее!
И тогда произошло нечто необычное. Подбежали несколько молодых людей и подняли мою дочь высоко над толпой. Все начали аплодировать.
Даже Зося, которую не так легко чем-то взволновать, казалось, была растрогана.
– Ну, теперь ты несколько дней не должна мыть эту руку, – сказала она Лильке.
На обратном пути мы говорили о забастовке на судоверфи.
– Я бы предпочла, чтобы было поменьше религии, всяких там крестов, образов Богоматери, – заявила моя сестра.
– Это национальный подъем, ты не станешь отрицать?
– Ну да, – согласилась она, – но здесь все завязано на политику.
– Католическая церковь испокон веков принимала в ней участие, – ответила я, – одно от другого не отделить.
– Наверное, нет, но меня это коробит.
Девочки начали напевать услышанную в Гданьске песню:
Сегодня нет времени для тебя,
Уже давно ты не виделась с матерью,
Подожди еще немного, подрасти,
И мы расскажем о тех событиях… [53]
– Нам не надо будет рассказывать, потому что мы видели все собственными глазами, – гордо сказала Лилька.
Комиссар Зацепка прочитал это место несколько раз. Возможно ли такое, чтобы это была та самая девочка, которую тогда, у ворот судоверфи, он вместе с друзьями поднимал высоко вверх? В своей бело-красной одежде она стала для собравшихся там людей символом новой Польши. Неужели это и в самом деле она?
24 декабря 1982 года
Казалось, что эти праздники мы проведем не вместе, однако получилось иначе. Два дня назад я вышла из тюремных ворот с узелком под мышкой и не могла поверить, что свободна. Я радовалась, как ребенок, что светит солнце, а с неба сыплются снежинки.
Зося ждала меня у машины. Мы обнялись.
– Самое худшее позади, – сказала она.
Девочки сразу бросились мне на шею. Они долго не хотели меня отпускать, трогали мои волосы, лицо, одежду, словно хотели проверить, действительно ли это я.
– Я – грязная, – мне приходилось сопротивляться, – и мечтаю залезть в горячую ванну.
– Я приготовлю ее тебе, – воскликнула Лилька и мигом помчалась в ванную комнату.
Гапа стояла беспомощно, а потом выразила готовность повесить мои вещи в шкаф.
– Их не в шкаф надо, дорогая, – сказала я, – а в стиральную машину, отнеси их вниз, в прачечную.
Дочь, обрадовавшись, схватила мой узелок, теперь я могла поговорить с отцом.
– Ну что, моя конспираторша, – сказал он, – добро пожаловать домой.
Мы улыбнулись друг другу.
– Знаешь, я не из тех, кто лезет на рожон, но полагала, что книгопечатание – прибыльное дело, поэтому достойно риска.
Отец кивнул в знак согласия:
– Но ты могла бы поставить в известность старика отца, что у него в подвале работает подпольная типография.
– Не могла, – ответила я.
А сегодня мы сели все вместе за рождественский стол, и, хотя времена не самые лучшие, было удивительно мило, по-семейному. Папа преломил с нами облатку, что являлось отступлением от его правил. По-видимому, тем, чем он не сумел поступиться ради своих детей, он пожертвовал ради внучек.
Поздним вечером, когда я уже лежала в кровати, в спальню прошмыгнула Лилька. Она забралась ко мне под одеяло.
– Мы с Гапой-растяпой очень скучали, – сказала она. – Но и гордились, что наша мама – герой.
– Герои – это те, кто создал издательство, не я.
– Ну, ты же сидела в тюрьме!
– Я – только маленькая шестеренка на пути к свободе.
– А эта свобода когда-нибудь наступит? – спросила моя дочь с надеждой в голосе.
– Надо в это верить, – ответила я, подумав про себя, что ни я, ни она наверняка ее не дождемся.
Я работаю над новой книгой, на этот раз над романом. Обычно самое трудное – начать. Первое предложение бывает решающим. И, как всегда, мне помог мой старый дом. Каким-то образом он стал одним из героев этой книги, я добавила ему только немного таинственности. Главная героиня сильно отличается от меня. К счастью, у меня нет тех страхов, которые одолевают ее. Бедняжка переживает в этих стенах немало волнующих минут:
«Я ходила по комнатам, из которых уже вынесли мебель, с чувством, что такое же помещение, такое же пустое, я уже когда-то видела. И даже более того, я находилась в нем, и со мной произошло нечто необычное. Странно, ведь я знала здесь каждый угол, здесь родилась и выросла, здесь пережила разные моменты – хорошие, плохие, порой трагические».
Приписка: 2001 год Это были страхи не только моей героини. Если бы я покопалась в глубинах своей души, то нашла бы много схожего с ней, и самое главное – чувство утраты.
«Чувство утраты» – так написала Нина С. в две тысячи первом году. Она была уже тогда с Ежи Бараном, и ничто этой утраты не предвещало. Наоборот, в это время она ощущала себя счастливой, у нее было много планов на будущее. Откуда тогда такие мысли?
Комиссар решил ее об этом спросить. Она, казалось, была удивлена, но ответила:
– Вся моя жизнь состояла из расставаний. Сначала мать, потом отец моих детей, лучшая подруга… И я научилась ни к чему и ни к кому не привязываться.
– Но дочь в своих показаниях говорила, что с юрисконсультом Бараном вы решились связать свою жизнь, при этом надолго.
– Навсегда даже, – улыбнулась женщина. – Он что-то такое во мне расшевелил… В первую ночь он сказал: «У меня для тебя целые ведра нежности». Ведра! В моей жизни нежности совсем не было…
10 октября 1983 года
Все стало ясно, мне незачем обивать пороги издательств, а тем более телевизионных студий. Никто не подпишет со мной договора, потому что меня официально не существует, передо мной закрываются все двери. Мне открыли на это глаза в редакции журнала, для которого я писала фельетоны: «Пока, к сожалению, нет, вы понимаете сами… Мы бы рады, но сейчас это невозможно. Как только что-то изменится, мы свяжемся с вами…»
– А чего же ты еще ожидала? – удивилась Зося. – Что после отсидки тебя будут встречать с распростертыми объятиями?
– На что же мы будем жить, я и мои дочери?
– Этот вопрос ты должна была задать себе раньше.
– Ты мастерица давать хорошие советы, – ответила я со злостью, – но такие советы, задним числом, сама знаешь, чего стоят.
– Я только хочу, чтобы ты понимала – некоторые решения влекут за собой определенные последствия.
Моя сестра не принадлежала к тем, кто умеет утешить в горе. Однако надо отдать ей должное, она никогда не отказывала в материальной помощи. И теперь выразила готовность. К счастью, оказалось, что в этом не было необходимости, потому что ко мне стали обращаться люди с вполне конкретными предложениями. Я предупреждала сразу, что не принадлежу к разряду подпольщиц, которые разносят нелегальную литературу, но мое новое занятие оказалось как нельзя более легальным: я редактировала тексты для издательств, но не под своей фамилией. Получая папку с рукописью, я с грустью думала, что возвращаюсь к исходной точке: к корректуре чужих текстов. Свои романы я чаще всего писала на веранде нашего дома, и мне не мешал при этом никакой шум. Теперь меня все раздражало: хлопанье дверями, ссоры дочерей, даже стук отцовской палки. Поэтому я спасалась бегством в Оборы, ведь я была членом писательской ассоциации. Прежде я состояла в Союзе польских писателей, но после введения военного положения [54] организация разделилась на две части. Сторонники прежнего режима остались в старом Союзе; те, кто не мирился с тем, что происходит в стране, создали новую ассоциацию. Оба объединения имели свои представительства в доме, принадлежавшем Союзу польских писателей, на Краковском Предместье, правда на разных этажах. «В одном доме жили Павел и Гавел; Павел вверху жил, а Гавел внизу» [55] , – шутил один из наших коллег.
За работы по договору платили мизерные деньги, но все-таки это было лучше, чем ничего. Кроме того, я получала продовольственные посылки, которые поступали из-за рубежа. Их распределяли в костелах, я не ходила туда за ними и смущалась, когда курьеры приносили мне их домой. Но дочери радовались, находя в них апельсины, шоколад и даже жевательную резинку. Я не принимала одежду, полагая, что другим она больше нужна. К этой помощи присоединилась также Аля. Она узнала о моем аресте и теперешней ситуации. Каждый месяц она переводила небольшую сумму на мой банковский счет, и я, получая боны, могла делать покупки в «Pewex» [56] . Девочки обожали ездить туда со мной: они видели мир, который был им недоступен. И каждый раз ухитрялись у меня что-нибудь выклянчить. Конечно, по мелочам – они понимали, что дорогие вещи, которые они видели на витрине, нам не по карману. Однажды Лилька попросила тушь для ресниц.
– Ты красишь глаза? – спросила я, обомлев.
– Все мои подруги это делают, – ответила она. – Тушью Mascara.
– А сколько тебе лет? – задала вопрос я.
– Четырнадцать.
– А мне тридцать три, и я пользуюсь нашей косметикой фирмы «Uroda» [57] .
Лилька потерла нос – верный признак того, что она нервничает.
– Я бы хотела что-нибудь получше.
– У тебя еще будет для этого время, – ответила я.
До меня вдруг дошло, что мои дочери взрослеют, и с этим ничего не поделаешь.
Несколько дней назад отец предложил мне прогуляться. Он шел, тяжело опираясь на палку.
– Ты талантливая писательница, – начал он, – но перестала писать.
– Сейчас никто не издаст мою книгу, – ответила я.
– Ты можешь публиковаться в самиздате.
– Мне бы, конечно, не отказали, но жаль усилий подпольных издателей. У моего читателя не будет доступа к таким книгам.
– А кто твой читатель?
– Женщины. Они уже сыты по горло политикой за окном, хотят узнать что-то о самих себе.
Я заметила, что отец утомился. Мы сели на скамейку. Ветер растрепал его седые волосы, и он показался мне похожим на Бетховена, бюст которого, сколько я себя помню, стоял на его письменном столе.
– Я боюсь, что тебе будет надолго закрыт путь в официальные издательства, – продолжил он.
– Я знаю об этом.
– И что ты решила?
– Они непоследовательны, пройдет какое-то время, и я вернусь в редакцию… возможно даже, мне снова предложат писать фельетоны. Если я не могу засевать поля, начну возделывать маленький садик.
– То есть начнешь с нуля, – улыбнулся он. – Но принесет ли тебе это счастье?
– Не все должны быть счастливыми.
– Ты не чувствуешь себя счастливой? – быстро спросил он.
– У меня замечательные дочери, дом, в который я люблю возвращаться. Этого у меня никто никогда не отнимет. А ты? Ты счастлив?
– У меня замечательные дочери, – повторил он за мной. – Такие же чудесные внучки и дом, который всегда был моим убежищем.
– А твои студенты? Сколько их прошло через Брвинов!
Отец долго молчал.
– Я старался привить им принцип: Premium vivere deinde philosophari [58] , но насколько это вошло в их души, не знаю.
Приписка: 2001 год Это был наш последний, очень откровенный разговор.
Май 1984 года
Оборы. К пребыванию здесь я отношусь как к ссылке, потому что вместо того, чтобы заниматься тем, чем люблю, я редактирую чужие тексты.
Как раз зацвели каштаны, поэтому я часто гуляю по парку. В это время года здесь довольно пустынно, всего нескольких человек я встречаю на обеде. Но в своей комнате за стеной я слышу стук пишущей машинки, в связи с чем на меня накатывает меланхолия.
С некоторых пор здесь находится странная женщина, у нее такое лицо, словно она хочет его от всех спрятать. От нее исходит четкий импульс: не смотри. И вдруг неожиданно для себя я понимаю, что это та самая поэтесса, которую я когда-то так обожала.
– Я пью, – слышу я, – ты не знаешь об этом? Я погубила себя.
Мне вспоминаются Алины слова: «С обожанием бывает по-разному». Казалось, что судьба одарила эту поэтессу всем: красотой, славой, большой любовью. Известный литературный критик стал ее мужем. Намного старше ее, он старался руководить не только ее карьерой, но и жизнью. Они вместе уехали в Америку, у них родился сын. Я интересовалась судьбой своего кумира, вылавливала любую информацию о ней. Кто-то сказал: «Малгосе не по плечу ее слава, а муж ей в этом не помогает». Я не понимала тогда, о чем шла речь. Потом я сама превратилась в писательницу и перестала следить за ее судьбой. Счастье ей изменило: она умолкла как поэтесса, муж ушел от нее к другой, тоже поэтессе, только намного ее моложе. У него появился ребенок, дочь. Он обожал свою семью.
– Збышек носит Адриану на руках, – услышала я.
Я их потом видела – вскоре после отъезда из Обор первой жены неверный муж появился с той, второй. Она была молодая и красивая, это правда, зато он старый и настолько внешне неинтересный, что я не могла понять, из-за кого так убивается брошенная женщина, из-за кого пьет и гробит себе жизнь. Я сказала откровенно об этом знакомой переводчице.
– Ну что ж, – ответила она, – он только выглядит так невзрачно, но какой интеллект!
Наверное, я мало знаю о чувствах.
Октябрь 1986 года
Зося обратила мое внимание на то, что с Лилькой творится что-то неладное. Я пыталась не придавать этому значения.
– Она должна свыкнуться с мыслью, что стала матерью, – сказала я.
– Да? – отозвалась моя сестра. – А ты? Сколько тебе нужно времени?
– Что ты имеешь в виду?
– Ты хоть когда-нибудь обняла своих дочерей или посадила их на колени?
– Меня этому не научили.
– Это делается инстинктивно!
– А ты откуда можешь об этом знать?
Повисла тишина. Во всех наших ссорах нет ни кульминации, ни развязки, обычно их заменяют недомолвки.
– И что же с Лилькой? – спрашиваю я уже спокойнее.
– Считаю, что это начало анорексии. Она худющая, я не вижу, чтобы она что-нибудь ела.
Я попыталась поговорить с дочерью.
– Не бойся, мама, – ответила она с легкой иронией. – Этим страдают молоденькие девушки, которые чувствуют себя обойденными заботой родителей. Они хотят обратить на себя внимание.
– А ты?
– Я? – переспросила она удивленно. – Нет, я не чувствую себя одинокой, у меня ведь есть мое отражение в зеркале – Габи.
5 октября 1989 года
Долго, долго же я не заглядывала сюда.
Боюсь, что мой преданный читатель давно впал в сон, но мне придется, наверное, его разбудить. Судя по всему, очень скоро я подсуну ему кое-что почитать. Пишу роман, на этот раз я смогу его издать, потому что живу уже в свободной Польше. И как обычно, здесь не обошлось без вмешательства моей подруги. Летом, сразу же после обретения независимости [59] – непередаваемые ощущения! – Аля приехала в Варшаву. Она была уже тяжело больна – много лет страдала какой-то редкой болезнью крови, спасали ее только все более частые переливания крови.
«Наверное, мне пора с этим кончать, – призналась она в письме, – потому что я буквально поселилась в больнице…» – «Ты не имеешь права, – написала я ей. – Ты мне нужна!»
Но я чувствовала, что этот ее приезд – прощание. Мы отправились с ней на прогулку в Ботанический сад. Сели на скамейку.
– Как жаль, что сирень уже отцвела, – сказала она. – Я так любила сюда приходить.
У нее в глазах стояли слезы. Я приложила руку к ее груди, словно могла изменить то, что ей уже под восемьдесят, что она больна и все еще не расквиталась с собственной жизнью. Мы сидели так некоторое время, я ощущала под рукой неровное биение ее сердца.
– Уже лучше? – спросила я.
– Лучше, моя ты чудесница, – улыбнулась Аля.
Вдруг она начала рассказывать о том, что пережила в гетто, это было похоже на исповедь. Я узнавала ужасающие вещи о войне и людях, которые погубили ее молодость.
– Я хотела об этом написать книгу, – закончила она, – знаю, что не напишу. Ты это сделаешь за меня.
Но это был ее, а не мой жизненный опыт. Как найти подходящие слова? Я не чувствовала себя в силах сделать это. Но она сказала: ты должна! Поэтому я села за письменный стол.
Я не езжу уже в Оборы, пишу, как когда-то, на веранде нашего дома. Отец наверняка был бы рад, но его нет с нами. Его место занял внук, Пётрусь, снова единственный мужчина в нашем доме.
Осень красивая в этом году, теплая. Дикий виноград, оплетающий веранду, окрасился в пурпурный и желтый цвета, веточки заглядывают ко мне через открытое окно. Впервые за очень долгое время у меня появилось ощущение, что дела приняли хороший оборот: и для меня, и для моей родины. Единственная мысль, которая не дает мне покоя, это опасение, что я не справлюсь с обещанной Але книгой. Но какое же это наслаждение писать ее!
7 августа 1990 года Я на море, в Дембках, с моим внуком; погода стоит отличная, почти весь день светит солнце, небо безоблачное, поэтому мы много времени проводим на пляже. Пётрусь занимается возведением крепостей из песка, я сижу в шезлонге со стопкой бумаги на коленях и пишу последние страницы романа, которому дам название «Письма с рампы». В течение этого года я много работала, испытывая попеременно то эйфорию, то сомнения. Бывали моменты, когда я хотела все сжечь, мне казалось, что я никогда не доберусь до конца, что книга меня разрушает, отнимает силы. Но каждый очередной кризис благополучно проходил, и я возвращалась к работе. Мне помог случай. В одном из варшавских букинистических магазинов я наткнулась на книгу, изданную государственным издательством и озаглавленную «Португальские письма». Чтение их настолько распалило мое воображение, что я бросилась писать. «Португальские письма» впервые были напечатаны в тысяча шестьсот шестьдесят девятом году в Париже. Они были адресованы некоему аристократу, а писала их обезумевшая от любви монахиня, Мариана Алькофорадо. Ее перу принадлежат «Португальские письма», а моему – еврейские; отличало, однако, их то, что первые писала монашка, а вторые – юная проститутка, но и та, и другая – любимому мужчине.
«Я почти не спала в ту ночь, гетто вновь заплясало у меня перед глазами… Ты давно уже спал, а оно кружилось все быстрей и быстрей – в какой-то чудовищной кадрили смерти. Я видела себя ту, расчлененную на части, сверкали мои распростертые бедра, мои растянутые в улыбке губы, а в них словно кровоточащий язык… И они, эти мужчины… каждый из них так хотел меня, так дрожали их руки, чтобы только прикоснуться ко мне, убедиться, что моя молодость – не обман. Упруга ли грудь, достаточно ли выпуклы соски и в состоянии ли молодость моего лона дать им то вожделенное наслаждение и забытье? Они хотели также, чтобы к ним прикасались мои руки… Мои пальцы блуждали по их истощенным телам, по их обвисшей коже либо залежам жира… обхватывали их яички, ласкали их члены, приобретающие твердость либо безнадежно увядшие… Как я всему этому научилась, чтобы успеть с точностью до минуты? На четырнадцатой минуте я ложилась навзничь и разводила бедра, часы в моем мозгу начинали отсчитывать секунды…»
– Нина! – слышу я свое имя и внезапно, вместо улиц гетто, трупов, прикрытых газетами, на тротуарах, я вижу песок и море.
На меня смотрят чистые глаза ребенка. «Не доверяй людям…» – хотела бы я сказать, но лишь прижимаю внука к себе.
– Я хочу есть, – говорит он, высвобождаясь из моих объятий.
– Тогда идем обедать.
Я поднимаюсь с шезлонга, кладу в корзинку рядом с кремом для загара и щеткой для волос пачку разрозненных листов бумаги, на которых пытаюсь воссоздать минувшее время – время смерти.
Комиссар подумал, что должен прочитать эту книгу. У него было предчувствие, что в «Письмах с рампы» Нина С. описала также свою боль и страх…
12 августа 1990 года
Сюда к нам приехала Габи, а поскольку я поставила последнюю точку в рукописи романа, то могу позволить себе немного побездельничать. Больше всего мне хотелось бы сидеть в шезлонге и смотреть на волны, которые в своем, только одним им ведомом ритме бьют по песку. Море для меня обладает таинственной силой, оно притягивает меня, очищает, исцеляет.
Габи – по своей природе странник, она проходит обычно целые километры от Ястребиной Горы до Дембок. В последний раз она свернула за дюной в лес и за тем лесом обнаружила тянущиеся до горизонта луга.
– Мы должны пойти туда все вместе, – сказала она. – Там красиво.
– У меня слишком маленькие ножки, им трудно так далеко ходить, – защищается Пётрусь. Он так же, как и я, предпочитает оседлый образ жизни.
– У вас обоих тяжелые попы, – злится Габи, а потом ведет переговоры с внуком: – А если я возьму тебя на закорки?
– Тогда я, может, и пойду на эту прогулку, – сдается Пётрусь.
Моя дочь была права, это место и вправду исключительное. Оказывается, вся эта территория находится под охраной государства как историко-культурный заповедник. За лугами виднеются какие-то дома, это рыбацкий поселок Карвенские Болота. Несколько развалюх, а рядом совсем новые дома с фахверковыми фасадами, некоторые покрыты соломенной крышей. Дома стилизованы под старину, как будто бы их строили голландцы – этот поселок некогда принадлежал им. И луга тоже.
– Все выкупают приезжие, – говорит женщина в небольшом кафе, куда мы зашли. Здесь отлично жарят рыбу.
Я заказываю камбалу и пиво, Габи тоже, Пётрусь – картошку фри и кока-колу.
– А не хотят ли гости посмотреть красивый участок, который продается? – интересуется кашубка [60] за буфетной стойкой.
– Хотеть, может быть, и хотят, да деньжат маловато, – отвечаю я.
– Так они недорого просят, продают по нужде, – соблазняет она нас.
Ну и обстряпали дело. Мы внесли задаток за участок площадью больше гектара, лежащий на самом краю лугов.
– Самое большее, что мы сможем, это поставить палатку, – говорю я, – потому что на дом нет денег.
– Если есть участок, то и деньги найдутся, – отвечает моя дочь.
3 марта 1992 года
Вчера был день рождения девочек, Зося по традиции привезла торт и двадцать три свечки, потому что ровно столько исполняется моим дочерям. Свечки задула Габи. Лилька заканчивает университет в Англии и как раз сообщила, что не вернется. Ей предложили очень хорошую работу.
– Пусть Лилька не воображает, что ее там примут за свою. Она всегда будет человеком второго сорта, – резюмировала Зося.
Я возразила:
– Пусть делает что хочет – она взрослая.
– Ну, не знаю, взрослая ли какая-нибудь из твоих дочерей. У одной – шило в попке, а вторая – покровительница убогих, кошек, собак и бог весть кого еще…
– Пока что я принесла домой только одного кота, – запротестовала Габи.
– Дело не в коте, а в том, что ты стоишь на месте. Застряла в своем провинциальном центре. Что же это за будущее для молодой, способной женщины?!
– Может, я еще выбьюсь в люди, тетя, – пыталась защищаться виновница торжества.
– Сомневаюсь. – Зося явно встала с левой ноги.
О чем я ей и сказала. Сестра, должно быть, имела в виду меня.
«Письма с рампы» были переведены на немецкий язык и имели успех. В течение недели разошлось сто тысяч экземпляров, а за месяц это число возросло вдвое. Когда пришел банковский перевод, я подумала, что это ошибка. Невероятно, чтобы указанная сумма была настоящей. Однако это было так. За один день я превратилась в состоятельную особу. Зося осуждала меня за то, что я неправильно распоряжаюсь капиталом. Вместо того чтобы положить в банк под хороший процент, я строю дом на море и купила машину – на ее взгляд, слишком дорогую, слишком большую.
– Ты разоришься на бензине, – предостерегала она.
– Но я не так много езжу.
– Тогда зачем тебе автомобиль?
– Чтобы ездить в Карвенские Болота.
– В Карвенские Болота я могу вас всегда отвезти, – ответила сестра резонно.
А мне вспомнилась басня о стрекозе и муравье. По мнению Зоси, я была той стрекозой, которая не думала о том, что когда-то придет зима. Может, и придет, но сейчас лето!
Сентябрь 1992 года
Дом стоит. На окраине луга. Достаточно выглянуть за окно, чтобы увидеть гордо вышагивающих в высокой траве аистов. Строительство, по правде говоря, прошло не так гладко, как мы надеялись. Я вынашивала в мечтах крышу, крытую соломой, как это было во времена осевших здесь голландцев, но подрядчик настойчиво убеждал остановиться на черепице. Он утверждал, что с соломенной крышей в будущем не оберешься хлопот. В конце концов я поддалась на его уговоры и согласилась на черепицу цветов осени, то есть коричнево-терракотовую.
Внутри, на первом этаже, находится гостиная с камином, соединенная с кухней, дальше маленький коридорчик, направо мой кабинет, прямо ванная комната, налево маленькая котельная и выход на крыльцо. С южной стороны пристроена терраса, на которую ведет балконная дверь из гостиной. Чтобы попасть к главному входу, надо обойти дом, поэтому все входят через террасу.
Наверх ведет деревянная лестница с красивой балюстрадой. Я долго искала мастера, который мог бы украсить ее кашубскими мотивами. Началось все с того, что меня привела в восторг придорожная часовенка со скорбящим Иисусом. Страдание, застывшее на его деревянном, покрытом краской лице, впечатляло. И под пробитыми гвоздями стопами Христа надпись: Jedn drëdżému brzemiona niesta [61] . Я спросила, кто автор скульптуры, и узнала, что он и ныне здравствует, живет примерно в двадцати километрах отсюда. Я поехала туда и увидела весьма преклонных лет художника. Он отнесся ко мне с недоверием, но, когда узнал, что я не туристка и у меня есть дом в этих местах, стал разговаривать со мной совсем по-другому и не обиделся на такой несложный заказ. «Все для людей», – сказал он. Балюстраду вырезал прекрасную.
На втором этаже – небольшой холл, две спальни и ванная. Вид на море закрывает ряд старых дубов, но, когда открываешь окно, слышен его шум.
Я уже знаю, я полюблю сюда приезжать. Таким образом, наша почтенная брвиновская вилла получила серьезного конкурента. Однако я больше чем уверена, что сумею разобраться со своими чувствами.
5 октября 1999 года
Мы часто ходим с Пётрусем к руинам замка, расположенного от нашего дома всего в нескольких километрах. Когда-то в этих стенах жизнь била ключом, проходили шумные собрания шляхты и устраивались балы, а теперь царит тишина… Удастся ли мне оживить это место? Силой воображения воскресить его, заселить людьми? Бродит у меня в голове одна идея, скорее даже наметки идеи, но до ее осуществления еще далеко. Может, когда я останусь здесь одна, что-нибудь из моих задумок и получится.
На пару дней приехала Габи и, уезжая, забрала с собой Пётруся. Отговариваться уже нечем, я должна решиться: либо я начинаю работу над книгой, либо отказываюсь от замысла.
Посоветуюсь с ближайшим соседом и, можно сказать, уже другом, паном Карликом, пенсионером, в прошлом штейгером, то есть горным мастером, из Силезии. Мы знакомы с тех времен, когда у меня еще не было дома и я приезжала сюда на отдых. Он появлялся обычно, когда местность пустела. Выходя на вечернюю прогулку, я часто замечала вдали его сгорбленную фигуру.
Он живет в доме, построенном собственными руками: по его словам, у него не было другого выхода. Врачи сказали, что, если он не проветрит легкие от угольной пыли, ему конец. Поэтому он постаскивал, как сорока в свое гнездо, какие-то плиты, куски гофрированной жести, купил немного древесины и смастерил из этого свою резиденцию. Так он называет свое жилище. Мы часто беседуем вдвоем в его конуре за сколоченным из досок столом, потому что пана Карлика никак не удается зазвать «в мои салоны». Здесь, правда, нет электричества, зато есть коза, железная печка с трубой, которая служит для обогрева и готовки, а если открыть дверцу, то она выполняет роль также маленького камина.
Есть еще кровать, застланная покрывалом с кашубскими узорами, а на стене висит полка с книжками.
Я ловлю себя на том, что рассказываю этому человеку такие вещи, о которых до этого никому открыто не говорила. Я очень недоверчива по природе, но его лицо, с крупицами угольной пыли, въевшейся в морщинки вокруг глаз, располагает к откровенности.
Мы сидим за столом, едим только что пожаренных хозяином окуней и запиваем их «штейгеровкой», как пан Карлик называет наливку собственного производства.
– Ты как будто многого в жизни добилась, Нина, – говорит он. – И семья у тебя вроде как есть… дочери, внучок, а мужчины вот рядом не видно. А женщина ведь ты красивая.
– Нет его и не будет.
– Это почему?
– Потому что… в моей жизни царит полный кавардак, и для мужчины в ней нет места…
* * *
«А в моей жизни есть место для женщины?» – подумал комиссар.
До сих пор у него не складывались с ними отношения, и вина, несомненно, лежала на нем. Нина С. говорила дочерям о благодати любви, он, видимо, этой благодати не удостоился. Он ни по кому не тосковал. Единственным человеком, к кому он испытывал какие-то чувства, была его мать. Но она-то больше всего и переживала по этому поводу. «Ендрусь, когда я познакомлюсь со своей невесткой?» – спрашивала она в каждый его приезд в родной дом. Может, как раз поэтому он бывал там так редко.
То, что дочь Нины С. рассказывала о своей сестре Лилиане, показалось ему удивительно знакомым. Он тоже никому не умел открыть свою душу, и ни одна из партнерш ничего не знала о его жизни. Ну а его парт нерши… Проблема была не в том, как комиссар с ними знакомился, а в том, как потом разрывал эти отношения. Случалось, что при расставании он слышал парочку крепких слов в свой адрес, из которых самым мягким было слово «трус». Но как он мог сказать женщине, что он ей ничего не обещал и ему нужен был только секс?
«Интересно, как эта Лилиана выглядит?» – мелькнула у комиссара мысль. Он ждал этой встречи.
Конец октября 1999 года
Мне удалось разыскать женщину, которая работала в замке до того, как его покинули владельцы. Пани Геновефа уже почти слепая и с трудом передвигается по квартире.
– Я вас почти не вижу, – говорит она. – Какая вы? Старая или молодая?
Я на минуту задумалась.
– У меня уже есть внук, – отвечаю я дипломатично.
– Внук, – бормочет она, и лицо у нее по-прежнему недоверчивое. – Чего вы от меня хотите?
– Я хотела бы написать книгу о жителях замка…
– Жители замка уже почти все в могиле, зачем их тревожить?
– У них наверняка была интересная жизнь.
– Как знать? – пожимает она плечами. – Это были немцы, а теперь здесь повсюду поляки, зачем полякам читать о немцах?
– О людях, пани Геновефа, – убеждаю я ее.
– О людях, – повторяет она гневно. – Для некоторых здесь немцы – не люди.
– Пожалуйста, не говорите так.
– Обо мне тоже думают, что я немка, потому что прислуживала им, а я за свое польское происхождение не раз получала на орехи.
– Так, может, вы мне об этом расскажете?
– Может, и расскажу, – услышала я, к своему удивлению.
Я была готова к большему сопротивлению.
Пани Геновефа еще совсем юной девушкой, опасаясь насильственного угона на работы в Германию, предпринимала отчаянные попытки трудоустроиться в Польше. В одной из газет она наткнулась на объявление, что требуется «девушка для работы по дому, католичка». По-видимому, нельзя было написать прямо, кто конкретно был нужен. Таким образом она попала в замок. Ее приняла пожилая дама, одетая в черное, и сказала, что сын женится и будущая невестка ищет себе горничную, непременно польку.
– Моя молоденькая госпожа, – рассказывала пани Геновефа, – была того же возраста, что и я. Ох и красавица же, только совсем не следила за собой. Каждый день ездила в поле верхом в чем попало, в каких-то штанах и высоких сапожищах. У нее были длинные волосы, всегда растрепанные, мы не могли их вечером расчесать, потому что они спутывались на ветру. Она злилась на эти «проклятые космы». А волосы у нее были как пшеница, переливались на солнце так, что глаза приходилось щурить…
В этот момент я поняла, что родилась героиня моего нового романа: молоденькая невестка владелицы замка в Кроковой [62] , девушка с копной волос, которые переливались на солнце…
Я возвращалась домой берегом моря, и радость распирала мне грудь. Во мне крепла уверенность, что начинается новое увлекательное приключение, новая книга…
7 февраля 2000
От пани Геновефы я узнала, что ее работодательница из кроковского замка жива и находится в одном из домов для престарелых в Мюнхене. Я очень настаивала на том, чтобы она разыскала ее адрес. Сначала она мне отказала, но я уже успела немного ее изучить – и знала, что она, если сможет, поможет. Именно так и произошло.
Меня очень взволновала возможность встретиться с обладательницей роскошных волос, и вскоре такой случай представился, потому что именно из Мюнхена мне пришло приглашение на авторский вечер.
Последней датой в дневнике Нины С. было седьмое февраля двухтысячного года. Неизвестно, последу ющая его часть затерялась или автор перестала писать. Жаль, потому что с этого момента началась драма Нины С. Она постепенно утрачивала контроль над своей жизнью, что привело к пагубным последствиям для нее самой и всей ее семьи. Действительно ли она любила Ежи Барана? Очень похоже, что любовь к нему понемногу превращалась в манию. В то время когда они были вместе, Нина не могла сосредоточиться ни на ком другом, почти каждая ее мысль была направлена на него. Важен был только он.
У комиссара сложилось впечатление, что и сейчас писательница не рассталась со своим партнером до конца. Она говорила о нем как о ком-то живом. А ведь Нина не была сумасшедшей, относительно этого у него не было сомнений, она ни на секунду не утрачивала связи с реальностью, а значит, если это она стреляла в адвоката Б., то хорошо осознавала, что делает.
Только неужели на самом деле можно до такой степени отдаться чувству, что отречение от себя, от своих стремлений окажется чем-то таким простым? Все в жизни меняется одним росчерком пера. Подпись на документе – и исчезли приморская недвижимость, деньги со счета, наконец, родной дом. Заменой всему был этот человек. Был и, скорее всего, еще есть.
Думала бы она так об этом мужчине, если бы могла представить его лежащим на полу, как тогда?
Смерть самым безжалостным образом вносила свои коррективы в представление о Ежи Баране как о человеке интересном при жизни, обладающем незаурядным умом и, по мнению Нины С., нравившемся женщинам. Комиссару не выдалось случая переброситься с ним ни единым словцом, он не мог оценить всех этих качеств, а запомнил только тело, безжизненно распростертое на полу.
То, что я очутилась в этом месте, на нескольких квадратных метрах цемента, с нарами вместо кровати, повинна я, и только я. С невероятным упорством я шла к этому, не реагируя на все предостережения, которые получала извне. Но, видимо, нельзя жить неперекор своей судьбе, я уверена, что это Провидение купило мне билет на самолет в Мюнхен именно на второе марта двухтысячного года. Я думаю, теперь у меня будет много времени, чтобы окинуть взглядом всю свою жизнь, жаль только, что делать выводы уже слишком поздно.
Мюнхен… После авторского вечера небольшой фуршет, ко мне подходят люди, я разговариваю с ними, смеюсь. Уже немного под хмельком, потому что дорога, выступление перед публикой, напряжение… Вино очень мне нравится.
Я рассказываю:
– Какое-то время тому назад в Варшаве проходил конкурс имени Шопена, но на заключительный концерт я не смогла достать билета. Тем не менее я пошла в филармонию. Стою в холле возле колонны и жду в толпе, хотя не очень понимаю чего: через минуту начнется первое конкурсное выступление. И тут ко мне подходит молодая девушка и протягивает билет. Обрадовавшись, я достаю кошелек. «Уберите, пожалуйста, деньги, – слышу я. – Мой муж не смог пойти, билеты мы получили бесплатно…» Этот вечер был действительно необычный. Когда начал свое выступление молоденький пианист, все, включая жюри, затаили дыхание, а я терялась в догадках: в холле было столько людей, а она подошла ко мне. Почему?
– Очень просто, вы встретили ангела, – доносится до меня чей-то голос.
Я поворачиваю голову и вижу теплые, ореховые глаза. Кто-то представляет мне подошедшего мужчину:
– Пан консул Ежи Баран.
Он низко кланяется:
– Это я буду завтра сопровождать вас в поисках героини вашей книги.
Потом, в отеле, я спохватилась, что не помню, как этот консул выглядит. Только его глаза, глаза без лица, парящие в воздухе…
Эти глаза… Их в моей жизни уже нет и не будет. Неужели я и вправду желала его смерти? Нет, я хотела только вновь обрести себя. Но меня не удалось залатать, мне попался неумелый хирург. Вместо того чтобы безболезненно отделить меня от мужчины, он лишь покалечил меня. Этот хирург – время. Все твердили: время, тебе нужно время. Но я считала, что у меня уже нет времени. Через год, два или три я буду старухой, а я хотела еще хоть бы раз вздохнуть полной грудью и радоваться тому, что завтра наступит новый день. Но этот наступающий день наводил на меня ужас. Я знала, что может быть только хуже. Боль бесследно не проходит, боль разрушает. Я видела себя в болезни, а какой буду я выздоравливающей? Один поэт написал: «Есть такая граница страдания, за которой улыбки мягкой черед настает». Однако я не улыбалась…
Мюнхен… Мы входим в здание, обвитое диким виноградом, сбросившим листья; оголившиеся стебли, словно старческие руки, судорожно цепляются за каменную стену. Пансион расположен в красивом месте, на окраине парка.
– Это Englischen Garten [63] , – объясняет мой спутник.
Мы спрашиваем у администратора о фрау Элизе фон Сааров.
– Да, разумеется, она здесь, только что вернулась с прогулки, – улыбается симпатичная девушка. – Как мне о вас доложить?
Фрау Элиза занимает небольшие апартаменты на первом этаже, с застекленной верандой, с которой открывается вид на парк. Уведомленная о нашем приходе, она радушно приветствует нас, приглашает сесть на диванчик около низкого столика, на нем стоят чашки и кофейник с кофе, на большом красивом блюде – фруктовый штрудель.
Я украдкой подсматриваю за ней и думаю, что ее внешность соответствует моей героине: статная, с благородными чертами лица, держится немного надменно. А волосы, теперь седые, уложены валиком вокруг головы.
Консул выступает в роли переводчика, потому что мои знания немецкого языка не позволяют вести беседу. Кроме того, фрау Элиза говорит довольно невнятно, я почти ее не понимаю.
По лицу консула я вижу, что он в замешательстве.
– В чем дело? – спрашиваю я.
– Графиня хочет меня усыновить. Она думает, что я пришел с адвокатшей.
– Что такое? – прыскаю я со смеху. – Она, наверное, шутит!
– Говори тише, она немного понимает по-польски, – делает он мне замечание, и таким образом мы переходим на «ты».
Оказывается, что произошло недоразумение: наша собеседница считала, что мы пришли к ней, чтобы выкупить ее титул. У нее уже есть несколько приемных сыновей, которые ей каждый месяц выплачивают определенные суммы.
Меня это развеселило и одновременно привело в восторг. Это идеальный материал для моей будущей книги. Но в этом вопросе фрау Элиза проявляет сдержанность, делая оговорку, что должна подумать.
– Я не люблю возвращаться туда, потому что уже много лет живу здесь, – говорит она и добавляет: – Если бы мне сказали в молодости, что такой будет моя старость, я бы не поверила. Мне казалось, что моя жизнь пройдет в том месте, где я появилась на свет, среди знакомых лиц, вблизи семейных могил.
Мы выходим из пансиона и выбираем дорогу через парк. Когда мы проходим мимо китайской чайной, мой спутник предлагает туда зайти.
Мы садимся за столик в углу, среди красочных украшений и цветных фонариков.
– Как проходит твоя жизнь на чужбине? – спрашиваю я.
– Приезд сюда был ошибкой, я, выдающийся юрист, размениваюсь здесь по пустякам.
– Ты не отличаешься скромностью!
Он смеется:
– Если бы ты занималась главным образом отправкой урн с прахом умерших в Польшу, тебе бы тоже захотелось чем-то себе польстить.
– Ты здесь один?
– Нет, – отвечает он не сразу, – со мной мои дочери.
– А жена?
– И она тоже.
Нам приносят чай в тонких фарфоровых чашках с китайскими дракончиками и карамельные пирожные.
У меня ощущение, что судьба ко мне благоволит. Это место, этот человек рядом. Это неслучайно, что он и я оказались здесь.
– Давно вы женаты? – спрашиваю я с неясным чувством, что не должна это делать.
– Восемнадцать лет, – отвечает он.
– Значит, вы уже достигли совершеннолетия.
– Вот именно, пора начать настоящую взрослую жизнь, – слышу я в ответ.
Это звучит довольно странно, я размышляю, что он хочет этим сказать.
– Ты смотрела фильм Штура «Любовные истории»?
– Еще нет, но я знаю, о чем он.
– О разном жизненном выборе людей, за который потом приходится расплачиваться. Меня это заставило задуматься, я не хотел бы в конце концов спуститься на лифте вниз.
– Любой бы предпочел подняться наверх, – отвечаю я со смехом, – но, наверное, далеко немногим это удается.
– А может, вместе бы нам удалось? – Пан консул взволнован.
* * *
Собственно говоря, в том месте, в каком я оказалась, можно было бы не заниматься подведением каких-либо итогов, прошлое и будущее – это уже пустые слова. Существует только настоящее время, которое будет суживаться до тех пор, пока не сократится до нескольких метров, выделенных мне казенным учреждением. Наверное, я только сейчас поняла, что значат выражения: обстановка или антураж чьей-то жизни. Антураж моей жизни свелся к камере с нарами по обеим сторонам, с зарешеченным окном, прикрытым козырьком, и с голой электрической лампочкой под потолком. Мне не следует забывать и о глазке в двери. Кто-то отметил свое присутствие выцарапанной на стене надписью: «Я здесь бывал и мечтал». Интересно, о чем были эти мечты? О женщине? О банке пива? А может быть, о свободе?
Стена… Я тоже дождалась своей стены. Жизнь Малгожаты [64] и моя жизнь – как они похожи и непохожи одновременно, мы обе в проигрыше из-за любви. Сначала от нее ушел муж, потом сын, который не мог смириться с ее алкоголизмом. Она осталась одна в четырех стенах.
Люблю тебя, стена,
за то терпение,
с которым слушаешь мой плач…
Она умерла от сердечного приступа, внезапно. Ее нашли в маленькой квартирке только спустя две недели.
И наверное, она, предвидев это, заканчивает свое стихотворение словами:
Благославляю тебя, стена,
поскольку знаю,
что ты единственная
будешь моей верной
подругой до смерти.
Как же хорошо я знала и другие ее стихи, но сейчас не смогла бы воспроизвести ни одного из них. Я не могу также вспомнить и себя такой, какой я была тогда. Жизнь что-то мне сулила, подсовывая векселя, которые я подписывала, не поведя бровью.
Человек, который представляется комиссаром Зацепкой, не отступается. Он разыскал меня в этом ужасном месте, где от меня уже ничего не зависит, я не могу ни распоряжаться собой и делать то, что хотела бы, ни выйти отсюда, если бы у меня появилось желание.
– Я не буду давать показания, – говорю я решительно.
Если бы мне надо было описать комиссара, я бы сказала, что он человек приятной наружности. Возраст – около пятидесяти лет, но, наученная опытом, я знаю, что внешность бывает обманчива, он равно может быть как моложе, так и старше. Довольно высокий, худощавый, с темными волосами, слегка седеющими на висках. На лице примечательны прежде всего глаза, особенно поражает их насыщенный синий цвет, какой бывает у маленьких детей.
Он смотрит на меня, сощурив глаза:
– Но так ли это разумно?
– Говорить о благоразумии в моей ситуации неуместно, – отвечаю я.
– Я бы этого не сказал, всегда есть несколько выходов, и следует выбрать самый лучший.
– Любой будет плохим.
– Для кого?
– Конечно же для меня, – удивляет меня его вопрос.
– Вы в этом уверены? Потому что я не очень.
– Не понимаю.
– Вы отлично понимаете, – не соглашается комиссар с улыбкой. – Я готов дать голову на отсечение, что это не вы стреляли в Ежи Барана.
– Значит, вы уже без головы, – говорю я, но ощущаю беспокойство.
– Я задам вам только один вопрос: где оружие?
Входит Лилька, нагруженная покупками, убирает продукты в холодильник. Я со своего дивана наблюдаю за дочерью. Она молода, полна обаяния, всегда на высоких каблуках. Наверное, она чувствует мой взгляд, потому что поворачивает голову.
– Эй там, на плоту! – восклицает она. – Сегодня плывем по ветру или против ветра?
– Против ветра, как всегда, – отвечаю я.
– Не такой должен быть ответ!
Она присаживается рядом со мной.
– Ты, конечно, не помнишь, но когда-то была такая актриса Джин Сиберг, – говорю я. – Ты мне напоминаешь ее, только у нее, кажется, волосы были короче и очень светлые.
– А где она играла? – спрашивает дочь с интересом.
– Ну… в частности, в фильме моей молодости «На последнем дыхании».
Лилька смотрит на меня осуждающе:
– Ты по-прежнему молодая, посмотри на себя в зеркало. У тебя еще много всего впереди, мама.
Действительно ли существовало слово «будущее»? Ведь я до такой степени вошла в роль медсестры, что не представляла себя без своей униформы с белым чепчиком, не могла снять ее, несмотря на то что пациент давно выздоровел и ушел. Уже в Мюнхене появилась эта третья – плохая – жена, которая едва ли не со дня свадьбы уничтожала своего мужа, унижала, делала все, чтобы высмеять его в глазах детей.
– Почему? – спросила я.
– Такой характер, – ответил он. – Эдита Бартосевич пела о доме со стенами изо льда, я часто ставил диск с этой песней Ике, когда мы ехали куда-нибудь вместе на машине. Жену эта песня бесила.
Поэтому я хотела быть другой, чем эта Ика. Я восхищалась всем, что он сделал и чего не сделал. Не беда, говорила я, не вышло сегодня, получится завтра. Юридическая консультация пока приносит убытки, это нормально. Здесь тебя никто не знает, нужно какое-то время. И так было со всем. Мои профессиональные и личные дела отошли на второй план, а затем и я сама, только я не заметила это вовремя.
Мы выходим из китайского домика, начинает порошить снег, он оседает на моих волосах. Ежи стряхивает его заботливым жестом. Неожиданный спазм в горле, мне это незнакомо. Я не познала этого ребенком, очень рано потеряв мать. Мужчины всегда существовали где-то далеко от меня, и ни один из них не стряхивал снега с моих волос.
– И как же мы продолжим так прекрасно начатый день? – спрашивает он.
– Ты, наверное, должен вернуться на работу, а я отправлюсь в Пинакотеку – говорят, сто ит.
– Несомненно. Но есть еще вечер.
– А твоя семья?
– Жена с двумя младшими дочерьми уехала в Польшу, остались только старшая, Оля, и собака, шотландская овчарка по кличке Лодырь.
– Она и в самом деле лодырь? – спрашиваю я, чтобы оттянуть разговор на тему сегодняшнего вечера, потому что не знаю еще, хочу ли я снова встретиться с этим мужчиной. Меня охватывает страх. Как будто предчувствие, что, если я с ним встречусь, произойдет что-то неотвратимое, что-то, что навсегда изменит мою жизнь.
– Он лентяй, это правда, – отвечает Ежи с улыбкой, – но мы назвали его так в честь Лесси [65] . Ну как? Мы идем ужинать? Я знаю одно очень милое местечко.
– Хорошо, – соглашаюсь я покорно, и так уже будет всегда: в расчет будет приниматься только то, что хочет Ежи.
Лилька смотрит на меня умоляющим взглядом, она чего-то от меня ждет, но я уже разучилась угадывать чьи-либо желания, даже собственных детей. С ней мне, впрочем, всегда было легче общаться, чем с Габи. Конечно, Габи – моя дочь, и я ее очень люблю, но меня раздражает ее излишняя доброта ко всем. Если б она могла, то прижала бы к груди весь мир. Но этот ее мир какой-то искусственный, словно из целлулоида. Как-то раз во время ссоры я сказала, что ей следовало бы стать мормонкой.
Лилькин мир мне ближе, правда, когда она уехала, мы отдалились друг от друга, теперь знакомимся заново. Меня интересует она. И то, что она думает. А что она может думать обо мне? Я сделалась скучной и предсказуемой. Я была брошенной, обманутой женщиной, от таких бегут.
– Мамочка, пойдем погуляем, сегодня так хорошо.
– Ну, ладно, – отвечаю я, испугавшись, что мне придется покинуть диван.
Чем стала эта «оккупация» углового дивана из темно-зеленой кожи? Бегством? Остановкой в пути? Безусловно, ни один из прежних вариантов моей жизни не мог быть повторен. «Что-то кончилось», – сказал Ежи. Для него – некий этап, в котором присутствовала я. А для меня?.. Удар был настолько сильным, что мой мозг отключился. Остались навыки: еда, питье, чистка зубов. Диван стал прибежищем, он давал ощущение безопасности, вне его был чужой, непонятный мир.
Лильке удалось вытащить меня из дому, мы поехали под Варшаву, ко второй моей дочери, Габи. Был теплый вечер, я сидела на веранде, внезапно повеяло сильным, сладковатым ароматом настурций, и это было как пробуждение к жизни.
Мы идем по аллее парка позади библиотеки Красинских, держимся за руки.
– Смотри, уже листья желтеют, – говорю я удивленно. – Я прозевала весну и лето.
– Будут следующие. – Лилька сжимает мою ладонь.
Ежи пригласил меня в маленький ресторанчик под Мюнхеном. В приглушенном свете его лицо было едва различимо, мое тоже было в тени. Меня это очень устраивало, потому что я боялась, что он прочтет на нем мои чувства. Впервые моя независимость была нарушена, и во мне все замирало от страха, потому что я не знала, кто входит на мою территорию. Как-то я слышала выражение: «Легкость в общении». Вникнув поглубже, я пришла к выводу, что у меня этой легкости нет. Где бы и с кем бы я ни была, в конечном итоге оказывалось, что я остаюсь без пары. Появление Ежи в моей жизни означало перемену и было чем-то столь неизбежным, что любые слова были напрасны.
Мы очутились в гостиничном номере. Я не боялась перед ним раздеться, но его физический облик меня поразил. Освобожденное от одежды тело Ежи превратилось в бесформенную глыбу.
Он ходил голым по номеру.
«Как можно так выглядеть?» – думала я с ужасом.
Он доставал из холодильника какие-то бутылки, задавал вопросы:
– Что ты будешь пить? Виски? Джин с тоником?
– Виски. – Именно это было мне сейчас необходимо.
– Со льдом или без?
– Со льдом. – Я нервно сглотнула.
В эту ночь все было подвергнуто переоценке, в том числе канон мужской красоты. Я познала это тело, полюбила его, вопреки прежним опасениям, оно вызывало во мне вожделение. Первый раз в жизни я провела целую ночь с мужчиной, и не мешало мне даже то, что он издавал во сне чудовищные звуки.
– Я храпел? – спросил он утром с некоторым беспокойством.
– Не знаю, я спала крепко, – сказала я, и это была первая ложь во имя любви.
Мы сидим с Лилькой на скамейке в парке, перед нами большая клумба, засаженная осенними цветами, а дальше – благородные очертания библиотеки Красинских.
Лилька кладет голову мне на плечо:
– Сделаем небольшую передышку, мамочка?
Нет нужды отвечать – мы понимает друг друга без слов.
– Почему, ну почему ты так страдаешь из-за этого человека? Он не стоит того, – говорит моя дочь. – Знаешь, я смотрела в Лондоне в Доме польской эмиграции очень интересный документальный фильм об известных случаях побега из Польши сразу же после войны. Две пары молодых людей решили попытать счастья. Они целые месяцы составляли план побега, моз говым центром всей операции был N., врач, безумно влюбленный в свою жену, красивую, впрочем, и обаятельную. В фильме показывали их фотографии, какими они были в молодости, их роли исполняли актеры. И вот молодые придумали, что ночью они проберутся из Свиноустья в ГДР. Но, к сожалению, надо было вплавь преодолеть несколько километров по морю. И хотя они были сильные, натренированные, девушки занимались баскетболом, уже через час все оказались на грани физического истощения. Отступать было некуда, потому что в Польше им уготован был арест. И тогда N. сломался. Он оставил жену позади, несмотря на то что она умоляла помочь ей. За ней вернулся второй мужчина. Если бы не он, ее неминуемо ждала бы смерть от переохлаждения.
– Твой Ежи тебя бы тоже оставил, мама, я в этом ничуть не сомневаюсь, – говорит Лилька. – Я вообще не понимаю, как можно любить кого-то, не узнав его до конца.
– Никогда никого не узнаешь до конца, – отвечаю я. – Даже самого себя.
– А я бы могла полюбить только такого мужчину, который был бы готов рискнуть своей жизнью ради меня, и я ради него, естественно, тоже.
– Это наивно – то, что ты говоришь, – улыбаюсь я.
– Нет, мама, это честно.
– И поэтому ты ни с кем не сошлась? Твой Джон не выдержал испытания?
– Это не мой Джон, – протестует она, – мы только иногда с ним спим.
– Но Габи говорила, что он в тебя влюблен, это видно с первого взгляда.
Лилька не отвечает, а мне вспоминается разговор с Ежи в Карвенских Болотах в апреле двухтысячного года.
Мы сидели в телевизионном салончике на диване «паровозиком», то есть я, зажатая у него между коленей, опиралась спиной ему на живот. Не помню названия фильма, который мы смотрели, но речь шла о том, что бандиты собирались убить жену героя, а ее муж покорно на это согласился. Я слышу голос Ежи:
– У него не было выбора.
– Он мог бы за нее бороться, – отвечаю я, пораженная.
– Убили бы их обоих.
Для меня это было неприемлемо, по-видимому, я думала тогда так же, как моя дочь. Но у мужчины, которого я любила, было на этот счет другое мнение, и если я, невзирая ни на что, хотела с ним быть, то должна была с этим смириться. Теперь я понимаю, что нет ничего хуже компромисса в чувствах, потому что это предвещает их крах. Все имеет свою цену, но существует грань, за которую нельзя переходить.
Ежи уж точно оставил бы меня в этом ледяном море, потому что, взвесив все «за» и «против», он бы решил, что раз только одному из нас дано выжить, то пусть лучше это будет он.
Впрочем, я начала подозревать, что он, по всей видимости, трус.
Мюнхенское утро. Я просыпаюсь. Спала я, может, час или два. В комнате уже светло, рядом вижу массивное тело, повернутое ко мне спиной. На миг меня охватывает удивление, кто это и что я здесь делаю, но я тотчас осознаю: это мужчина, которого я люблю. В которого я влюбилась, в общем-то еще не видя его. Был только его голос: «Все очень просто, вы встретили ангела». Не только меня этот голос пленил. Когда я вернулась в Варшаву, какая-то неясная мысль толкнула меня заглянуть в «Дневники» Зофьи Налковской [66] , в которых она описывала свою безумную любовь к некоему Владиславу Барану. И подтвердилось, что тот был дедушкой Ежи. Я так часто перечитывала этот фрагмент, что книга послушно открывалась в обозначенном месте:
«Я говорю „красивый“. Но это надо обосновать. Слишком короткая шея на очень широких плечах, бедра узкие, огромный рост, сто килограммов чистого веса. Многое от медведя и быка. Движения неуклюжи и вместе с тем полны свободы и обаяния, превосходные манеры (столько лет на дипломатической службе!), внимательная, предупредительная манера поведения, сродни доброте, располагающая к себе, покровительственная и шутливая, в отношении женщин немного фамильярная… Волосы черные, хорошие, гладко причесанные, блестящие, кожа лица как будто сероватая, глаза черные, нос с горбинкой, небольшой… несомненно, прекрасная и вмиг покоряющая голова быка, немного коротковатая шея… Улыбка невероятно обворожительная (страсть, чувственность, шутливая доброжелательность), произношение странное, затрудненное (грассированное „р“), приятный голос (вечно замирает сердце, когда слышишь его по телефону)… от одной той улыбки, казалось, весь мир сходил с ума…»
«От одной той улыбки, казалось, весь мир сходил с ума…» Я стала слепой и глухой ко всему, что не касалось этого мужчины, существовал только он один. Вернувшись в Польшу, я безумно по нему тосковала, готова была идти пешком в Мюнхен. Мы договорились, что в апреле Ежи приедет.
Налковская… довоенный дипломат Владислав Баран… и эти характеристики, которые засели где-то у меня в подсознании. Описание необыкновенной мужской красоты в ее «Дневниках». По правде говоря, не все совпадало. Ежи имел крестьянско-дворянское происхождение. Отец из хорошего дома, судья по профессии; мать – интеллигентка в первом поколении, хороша лицом, но чересчур широкобедрая. Сын унаследовал от нее эти бедра. Но остальное полностью совпадало: красивая голова быка, невероятно обворожительная улыбка и голос… Кроме того, блестящий ум и отличный юмор, который я обожаю. К сожалению, порой давали о себе знать материнские гены. Как-то раз Ежи передал мне разговор со своей младшей сестрой.
– Тебе не мешает, что Нина старая? – спросила она.
Он ответил на это:
– Тебе бы хотелось, наверное, иметь такое тело, как у нее!
Ему и в голову не пришло, что подобные вещи не пересказывают, что мне может быть неприятно. Он не хотел меня обидеть, это точно. Но иногда он бывал толстокожим. У нас не существовало в общем-то проблемы возраста, правда, когда я узнала, сколько ему на самом деле лет, то была шокирована. В момент нашего знакомства ему перевалило за сорок, но я никогда не чувствовала себя старше, возможно, его представительный вид сглаживал разницу между нами.
Нет сомнения, что Налковская смутила мой разум, хотя, если бы я вникла поглубже, до меня бы дошло, что ее любовь к Владиславу Барану была несчастной любовью.
Это все было потом. А сейчас я прижалась к спине Ежи и хотела, чтобы так было всегда. Трудно объяснить, но от этого большого мужчины пахло, как от грудного ребенка. Нежно прижимаясь к нему, я испытывала то же волнение, какое охватывало меня, когда я, утыкаясь лицом в волосы маленького Пётруся, вдыхала его запах.
Ежи повернулся и обнял меня:
– Как ты спала?
– Хорошо, а ты?
– Как похотливый самец.
Уверенности в себе ему было не занимать. У него не было никаких комплексов, связанных с внешностью; когда мы были одни, он обожал ходить нагишом по дому. В таком же виде он обычно садился завтракать. Борец сумо сидит у меня за столом, думала я, и меня это приводило в хорошее настроение. В одном из интервью известная кинозвезда призналась, что никогда не видела своего мужа, не менее известного оператора, в халате. Он спускался на завтрак полностью одетым, в пиджаке и при галстуке, проявляя тем самым уважение к жене. По-видимому, у любви могут быть разные лица.
Как-то одна знакомая жаловалась Ежи, что она не получает удовольствия от секса, потому что ее муж слишком легкий для нее.
– Я посоветовал ей класть ему на спину тротуарную плиту! – рассказывал он со смехом.
Мы обходились без такой плиты, и это было для меня гарантией, но, наверное, не той, какую предполагал Ежи. Я физически боялась мужчин – даже тогда, когда была ими любима. Его широкие, женские бедра, его полнота давали мне уверенность в том, что это тело не причинит мне зла. Что он не вторгнется в меня грубо, с силой, не сделает мне больно. Что меня не раздавит.
Воскресное утро. После завтрака мы едем в окрестности Мюнхена в какую-то крепость на холме. У нас нет сил и желания взбираться по винтовой лестнице, поэтому мы садимся у подножия холма, на скамье, под раскидистым деревом, еще без листьев. Сквозь тучи пробивается мягкое мартовское солнце. Я прикрываю глаза, ощущая на лице приятное тепло. Ежи наклоняется и прикасается губами к моему виску. Мы замираем так надолго, я воспринимаю это как невообразимое счастье. И вдруг чувствую сильный спазм в сердце. Предостережение, что за такие мгновения надо платить…
Назад: Дневник Нины
На главную: Предисловие