Воскресенье, семнадцатое — суббота, двадцать третье сентября 1933 года
Лондон
Воскресенье, семнадцатое сентября. Невероятно, но мои мемуары подходят к концу. Поначалу я даже не подозревала, сколько времени на них уйдет; мне казалось, недель шесть, не больше. Однако прошло пять месяцев, а я все еще не поставила точку. Не знаю, почему вышло так долго, ведь я усердно трудилась над рукописью каждый день. Пожалуй, иногда я слишком увлекалась дословной передачей диалогов и прочими подробностями, но каждый раз, вспоминая свою жизнь в Глазго, я не могла остановиться. Картины прошлого словно оживали у меня перед глазами, и я не хотела упускать ни одного нюанса. Как говорится, «Бог в деталях» (или правильно говорить «дьявол»?).
Завершение вызывает у меня смешанные чувства. Сегодня я устала и немного раздражена; видимо, мои силы на исходе. И еще опечалена: не столько трагизмом описанных событий, сколько тем, что — невзирая на суд и все прочее — я с наслаждением возвращалась в старые времена, к семье Гиллеспи, а теперь должна их отпустить и перерезать пуповину, соединяющую меня с прошлым. Конечно, я не прощаюсь с Гиллеспи навсегда. Они все еще здесь, рядом со мной. Если затаиться, можно почти физически ощутить их присутствие.
Увы, всего лишь несколько предметов напоминают мне о прежних временах. Раньше я хранила свои реликвии в шкатулке для украшений, но в последнее время предпочитаю держать их на столе. Мне нравится вертеть их в руках, погрузившись в раздумья. Две безделушки — простая латунная запонка, некогда принадлежавшая Неду, и половинка створчатой раковины — некоторые продавцы мороженого по сей день используют их вместо креманок. Нед выбросил ее в парке Кельвингроув. Я шла позади, с Мейбл или Энни, а Нед — с Уолтером Педеном. Мне нравилось наблюдать, как друзья неторопливо шагают рядом и беседуют (тогда я еще не знала, что Педен такой зануда). Нед доел мороженое и стал оглядываться, выбирая, куда бы девать пустую «креманку». Обычно посетители Выставки просто швыряли их в реку или в кусты, но Нед оставил свою раковину на деревянной изгороди и двинулся дальше. Там она и лежала, переливаясь белым и розовым на темном дереве. Неожиданно меня обогнали Сибил и Роуз, по обыкновению перекрикиваясь тоненькими голосами. На бегу они скользили ладонями по перилам изгороди и вот-вот могли сбросить раковину в реку, но, каким-то чудом не задев ее, весело умчались вперед. Дойдя до изгороди, я почти машинально подняла раковину и опустила в карман. Она была прохладной и влажной — наверное, Нед облизал ее языком.
11:30. Только что я чудесно вздремнула и проснулась свежей и отдохнувшей. Завтра надо позвонить в бюро и попросить их подыскать мне другую помощницу. По здравом размышлении, хорошо, что та девушка ушла. Когда она бросилась на меня, я увидела ее истинный характер: холодный и жестокий, склонный к неконтролируемым вспышкам гнева. Я тяжело пережила этот инцидент — после ее ухода меня постоянно мутило и лихорадило, а несколько раз даже вырвало. Сначала я решила, что она взялась за старое и подсыпала мне какой-то отравы. Не буду вдаваться в подробности, но мой желудок был как будто полон кофейной гущи, хоть я и не ела ничего подобного. Возможно, это просто реакция на потрясения минувшей ночи. Такое ощущение, что я исторгла из себя все тревоги и дурные предчувствия, накопившиеся за последние месяцы. И все-таки что это за темные крупинки, если не молотый кофе? Похоже на засохшую кровь. А может, это осадок неведомого вещества, которое образовывалось в моем теле из-за присутствия девушки? Интересно, внутренности могут кровоточить от страха?
Пожалуй, к лучшему, что я освободилась от этой гадости, очистилась от зла, которое она принесла в мой дом.
* * *
Понедельник, восемнадцатое сентября. Только зря потратила время! Больше в жизни не обращусь в «Берридж»! Клинч никогда не отличалась особенной вежливостью, но сегодня ее хамство перешло все границы. Она снова принялась нести всякий вздор, мол, ее девушки — самые надежные, честные и все такое прочее. Пришлось напомнить ей, что не так давно две ее «самые надежные» девушки просто растворились в ночи без единого слова — сначала Марджори, затем Гвен, первая и третья кандидатки, которых рекомендовала Клинч: поначалу они казались идеальными, а спустя несколько недель без объяснений собрали вещи и съехали. О Доре, второй девушке, и говорить нечего; если бы я знала о ее безобразной вспыльчивости, то ни за что бы не согласилась ее нанять. В «Берридж» недостаточно строгий отбор. Как Сибил удалось попасть в их картотеку? Видимо, они понятия не имеют о ее прошлом.
Насколько я понимаю, в бюро с ней вообще не говорили: утром, открыв контору, Клинч обнаружила на коврике конверт. В письме «мисс Уиттл» кратко уведомляла об уходе — не только с прежнего места работы, но и из бюро. По словам Клинч, мисс Уиттл намерена вернуться в Дорсет. Ха! Я попыталась объяснить ей, что мисс Уиттл — совсем не та, за кого себя выдает, но Клинч даже слушать не стала. Когда она пригрозила, что больше не пришлет мне девушек, я наконец поставила ее на место.
— Думаете, я нуждаюсь в ваших бестолковых протеже? Я звонила только сообщить, что не собираюсь больше пользоваться вашими услугами.
— Поступайте, как вам угодно, милочка, — мне все равно.
— Именно так и поступлю! Кстати, правильно говорить «журнал».
— Простите?
Я произнесла отдельно каждую букву:
— Ж-У-Р-Н-А-Л. Журнал, а не «жур-р-нальчик», как вы постоянно повторяете.
Все, с Клинч покончено.
Как ни досадно, придется искать другое бюро и начать все сначала. По объявлениям в прессе никого приличного не подобрать, и в последнее время я вынуждена обращаться к Клинч и ей подобным. Крайне утомительно и неудобно, но другого выхода нет. Со вчерашнего дня я ничего не ела, кроме одного засохшего печенья, и совсем не готовила, но в квартире почему-то появился неприятный запах, пепельницы полны до краев, назойливо жужжат мухи. Не понимаю, откуда они берутся, — я ведь закрыла все окна. Куда бы я ни взглянула, повсюду снуют эти жирные ленивые твари — кружат под люстрой, со стуком врезаются в оконное стекло. Просто мороз по коже.
* * *
Утром звонил доктор Деррет и сердито спрашивал, почему я не явилась на рентген. Он настаивает на повторной записи, но рентген подождет; у меня еще много дел с рукописью. Во-первых, нужно перечитать все сначала, а во-вторых — написать, что случилось после суда. Я еще не приступила к заключительной части — послесловию. Собственно, я пока не думала, о чем там рассказать. Наверное, о том, как я вернулась в Лондон и обнаружила, что даже там мне не дает проходу бульварная пресса. Когда меня освободили, я несколько дней жила в постоянном страхе расправы и, промучившись в Лондоне несколько недель, не выдержала. Отчим по-прежнему болел и не мог выехать из Швейцарии. Надеясь найти там безопасное пристанище, я отправила ему телеграмму, где предложила приехать к нему в гости. Однако ответ пришел от его агента: тот сообщал, что в обозримом будущем отчиму нежелательны посещения, и предлагал мне написать через несколько месяцев — возможно, к этому времени ситуация изменится.
Тогда, повинуясь внезапному порыву, я забронировала билет в Нью-Йорк. Как-то днем, незадолго до отплытия, я оказалась на Пикадилли и поняла, что в ближайшие несколько часов мне нечем заняться. Я отправилась в парк и, прогулявшись до противоположной стороны, решила пройти дальше, на запад, попрощаться с Итон-сквер, где жила ребенком. Рэмзи держал дом запертым и открывал лишь изредка, когда приезжал в Лондон, но я и не думала туда заходить — просто хотела взглянуть на свое прежнее обиталище.
Когда я свернула с Кингс-роуд на знакомую улицу, уже сгущались сумерки. Здания тут были гораздо выше, чем мне помнилось из детства. Я пошла по узкому тротуару вдоль палисадников. Впереди на другой стороне дороги виднелся особняк: портик с рифлеными колоннами, а на первом этаже — узкий балкон и окна гостиной. Под платаном стоял пустой экипаж, рядом был привязан крупный жеребец, а кучер задумчиво курил трубку, прислонившись к изгороди. Я остановилась потрепать коня по морде, глядя через дорогу на окна третьего этажа, где когда-то была детская. Неожиданно в доме зажегся свет — в коридоре, гостиной и на верхнем этаже. Может, Рэмзи сдал пустующее жилье в аренду? Хотя нет, вряд ли.
Я стояла поодаль, ломая голову, кто зажег свет, как вдруг к портику подъехал кэб. Вообразите себе мое изумление, когда оттуда появился Рэмзи. Расплатившись с кэбменом, он взбежал по ступенькам и вошел в дом. Вскоре он показался в окне гостиной и закрыл ставни.
Я оцепенела и очнулась спустя несколько минут, когда поняла, что ко мне обращается кучер экипажа.
— Что-то случилось, мэм? Вы странно выглядите.
— А? О нет, ничего.
— Вы так побледнели, как будто сейчас потеряете сознание.
— Нет, все нормально… Вы работаете где-то поблизости?
— Да, мэм. — Он указал на дом по соседству.
— А кто только что вышел из кэба?
— Мистер Далримпл. Вообще-то он живет в Шотландии, но не так давно приехал сюда.
— Когда именно?
Кучер почесал подбородок.
— Не меньше месяца назад. Пожалуй, незадолго до Дня святого Давида. Но мы толком не видим мистера Далримпла, днем он сидит взаперти.
Еще бы. Вне всякого сомнения, отчим не хотел афишировать свое возвращение, поскольку у шотландских властей, равно как и у меня, сложилось впечатление, что он пребывает на смертном одре в Швейцарии. Отчим мог бы выступить в суде в мою защиту, но предпочел откреститься от меня и притвориться больным. В своем равнодушии и пренебрежении ко мне он еще никогда не заходил так далеко. Как ни странно, я почти ничего не почувствовала.
Спустя несколько дней я отправилась на пароходе в Нью-Йорк. Мне нечего особенно рассказать о том времени. Помимо мелкого недоразумения — настолько мелкого, что даже не дошло до суда, — в Америке мне удалось жить в относительной безвестности.
Впрочем, довольно обо мне; куда важнее определиться, что написать о дальнейшей судьбе Гиллеспи.
После суда Мейбл и Педен намеревались вернуться в Танжер, но были вынуждены остаться в Глазго, узнав, что «Шерсть и чулки» на грани банкротства. Нед был не в состоянии вести дела, и под его руководством лавка не приносила прибыли. Поскольку для семьи она составляла основной источник дохода, Мейбл и Педен взяли управление на себя и попытались спасти положение. Педен отказал арендаторам, и они с Мейбл вернулись в его старый дом на Виктория-Кресент-роуд. Чтобы выручить несколько лишних фунтов, Элспет пришлось сдать несколько комнат, однако роль квартирной хозяйки тяготила ее, и она так никогда и не смирилась с новым образом жизни.
Что до Сибил, сенсационное выступление в суде нанесло непоправимый удар ее душевному здоровью. Неизвестно, как развивались события сразу после слушания дела, но на той же неделе ее вновь поместили в приют для умалишенных. В течение последующих месяцев Нед несколько раз пытался вернуть ее домой, но напрасно — на сей раз Сибил была безнадежна, и не во власти отца было избавить ее от недуга. Она впадала в ступор и никого не узнавала, даже собственных родителей.
Убитая горем, Энни вновь принялась бесцельно скитаться по городу, как когда-то в поисках Роуз, и ее неприкаянная фигурка от зари до зари маячила на улицах. Со временем она заходила все дальше, а потом и вовсе прекратила возвращаться домой и, можно сказать, стала бродягой. Она не то чтобы помешалась, но приобрела устойчивое отвращение к закрытым пространствам. Увы, в какой-то момент ее отношения с Недом сошли на нет. Тогда я жила в Америке и не была свидетельницей их разрыва, но до меня дошли слухи, что брак Гиллеспи распался окончательно и бесповоротно. В конце концов Энни совершенно потерялась из виду, и мне не удалось найти о ней никаких сведений — ни некролога в газетах, ни могильного камня. Быть может, она по сей день блуждает по улицам и переулкам Шотландии: почему-то я представляю ее древней старухой со спутанными седыми прядями, в грязных лохмотьях и стоптанных туфлях.
Мать Неда скончалась зимой тысяча восемьсот девяносто первого года. По странному совпадению примерно тогда же мне приснился сон, в котором Элспет насмерть подавилась шкуркой бекона, но, согласно результатам вскрытия, миссис Гиллеспи перенесла обширный инфаркт.
* * *
После смерти матери жизнь Неда окончательно покатилась под откос. До суда он возобновлял занятия живописью, но снова бросил, когда Сибил навсегда поместили в приют. Дверь его мастерской была заперта, и он больше никогда туда не входил. Чтобы прокормиться, Неду пришлось вернуться на работу в «Шерсть и чулки», хотя Мейбл и Педен наверняка держали его из милости, поскольку на роль продавца он не годился. Насколько мне известно, Нед больше никогда не писал картин. Художник, которого Международная выставка привела на порог грандиозного триумфа, постепенно канул в безвестность. Сегодня все говорят о «парнях из Глазго», Лавери и прочих, но никто не вспоминает имя Гиллеспи. Думаю, Уолтер Педен пытался повлиять на Неда и даже убедил мистера Уистлера написать бедняге хвалебное письмо с просьбой снова взяться за кисть, но все ухищрения были напрасны. Тем временем сентиментальные портреты Педена приобретали невероятную популярность.
Вместо того чтобы вернуться к живописи, Нед, словно одержимый, стал охотиться за своими работами, даже за теми, что не имели для него никакой ценности — например, за портретами, выполненными на заказ. Он «одалживал» полотна для несуществующих выставок, а потом так и не возвращал. Нед не демонстрировал картины, а складывал их в старом сарае, некогда служившем конюшней, за домом Педена.
Весной тысяча восемьсот девяносто второго года Нед окончательно переселился в сарай, продолжая изымать свои картины у владельцев. Ко мне он не обращался, хотя наверняка помнил, что у меня хранится его полотно «Стэнли-стрит», которое сейчас висит в моей спальне. Как я уже упоминала, когда Юфимия Уркварт отказалась «одолжить» свой портрет, Нед попытался проникнуть к ней в дом и выкрасть полотно, но его спугнул дворецкий. Через знакомую горничной Урквартов мне довелось узнать, что детектива Стерлинга вызвали в Вудсайд-Террас и попросили расследовать попытку взлома. По содержимому карманов пиджака, оставшегося в руках у дворецкого, детектив установил личность Неда. Впрочем, Стерлинг, сочувствуя художнику или считая себя перед ним в долгу за то, что так долго не мог раскрыть тайну похищения Роуз, убедил Урквартов не возбуждать дело. Таким образом, о происшествии скоро забыли.
После истории с портретом Юфимии Уркварт я долгое время не получала вестей о Неде. Однако в октябре тысяча восемьсот девяносто второго года, спустя три года после того, как Сибил впервые забрали в приют для умалишенных, я узнала, что Нед свалил в кучу все — точнее, почти все — свои полотна в сарае на Виктория-Кресент-лейн и поджег. Сарай загорелся. Поначалу считалось, что Нед случайно оказался заперт внутри. В сарае была только одна дверь — на нижнем этаже, но можно было без труда выбраться через верхнее окно — второй этаж в бывшей конюшне располагался низко. Тем не менее следователь обнаружил, что дверь была закрыта на засов изнутри, и Нед не предпринимал попыток спастись.
* * *
О смерти Неда я узнала спустя долгое время после похорон. Мне пришлось оплакивать его в одиночестве, как и отчима, который также погиб в мое отсутствие, в тысяча восемьсот девяносто пятом году, когда его последнее приобретение — импортная душевая, работавшая от газового двигателя, — взорвалось вместе с ним. Рэмзи похоронили почти немедленно, и я так и не попрощалась с ним. В следующий раз я ступила на английский берег лишь в тысяча девятьсот тринадцатом году. К тому времени о суде над Гансом и Белль Шлуттерхозе и о моем участии в нем давно позабыли. Отчим завещал свою землю и имущество Городскому совету Глазго, но постоянный скромный доход и продажа тетушкиного дома позволили мне поселиться в Блумсбери. Увы, недолго я наслаждалась тишиной и спокойствием. После публикации известного провокационного памфлета моя жизнь снова изменилась.
Мне и поныне не дает покоя это туманное и двусмысленное «не доказано». К сожалению, «шотландский вердикт» нельзя истолковать однозначно. На мой взгляд, вынося вердикт «не доказано», шотландские присяжные имеют в виду не «мы считаем, что вы этого не делали», а скорее «мы считаем, что вы это сделали, — но, на ваше счастье, прокурор не смог доказать вашу вину».
С таким же успехом они могли признать меня виновной.
Согласно теории Кемпа мне удалось избежать осуждения благодаря грязным методам. В своем опусе он утверждает, будто я подкупила Кристину Смит — якобы связалась с ней из тюрьмы и упросила не появляться в суде в назначенный день. Разумеется, я едва знала Кристину Смит и не имела представления, где она живет. А даже если бы и знала, то передать письмо было практически нереально — вся корреспонденция подлежала тщательному досмотру перед отправкой. Кемпу невдомек, как трудно тайно переправить письмо из тюрьмы; во-первых, для этого нужно иметь влиятельных знакомых среди заключенных, а во-вторых — давать взятки, юлить и мошенничать. Словом, чтобы вести незаконную переписку с внешним миром, требуется немалая изобретательность.
* * *
Вторник, девятнадцатое сентября. Получила очередное подтверждение теории, что мой организм очищается от страхов и дурных мыслей, порожденных присутствием этой девушки. Правда, оно связано с некоторыми неаппетитными подробностями. В последнее время мой кишечник требует опорожнения ночью — несколько раз в неделю позыв будит меня около четырех утра. Сегодня я проснулась в половине четвертого и поплелась в уборную. При включенном свете, прежде чем потянуть за ручку сливного бачка, я оглянулась и внезапно обнаружила, что из меня вышло нечто черное, как деготь. Поразмыслив, я сочла эту метаморфозу очередным признаком освобождения от всех горестей и мучений, которые не покидали меня последние несколько недель. Однако в первый момент я не на шутку встревожилась.
С тех пор я не сплю и усердно тружусь над планом заключительной части мемуаров. Сейчас около девяти утра. Скорее бы открылась лавка Локвуда — я хочу сделать заказ, но никак не могу им дозвониться. У меня почти закончились сигареты и еще кое-какие мелочи. До смерти хочется курить.
* * *
Пятница, двадцать второе сентября. Я заинтригована и озадачена. С дневной почтой пришло письмо от мистера Уильяма Катберсона, нового секретаря приюта для умалишенных в Глазго. Предыдущий секретарь, мистер Петтигрю, скончался в прошлом месяце, оставив после себя стопку нераспечатанных писем. Мистер Катберсон приносит извинения за долгую задержку и сообщает, что, согласно архивам, Сибил Гиллеспи, поступившая в приют осенью тысяча восемьсот восемьдесят девятого года, была выписана в декабре того же года и снова госпитализирована в марте тысяча восемьсот девяностого. Остаток жизни она провела в приюте и в июле тысяча девятьсот восемнадцатого года умерла от инфлюэнцы.
С тысяча восемьсот девяностого по тысяча восемнадцатый… Невероятно. Интересно, насколько достоверны эти сведения? Летом восемнадцатого года люди мерли, как мухи. Неужели во время эпидемии персонал приюта вел точные записи? Действительно ли в архиве сохранилась история той самой Сибил? Даты поступления совпадают, но вдруг произошла административная ошибка? Вряд ли это та самая девочка, ведь тогда получается, что Сибил провела в кошмарном заведении почти тридцать лет, до самой смерти.
Быть такого не может. Кроме того, я видела ее шрамы. Почти уверена, что видела.
* * *
Суббота, двадцать третье сентября. Вчера днем, проходя мимо столовой, я заметила, что клетка стоит на столе, а не на буфете, как обычно. Видимо, девушка забыла вернуть ее на место, а может, я сама переставила, когда ухаживала за птичками несколько дней назад. Такое ощущение, что вещи путешествуют сами по себе. На стене у пианино непонятно откуда появились черные брызги; в ванной растут грибы. Словом, когда я была рядом, кто-то из зеленушек — кажется, Медж — резко вскрикнул. Раньше я не слышала ничего подобного. Спустя несколько часов я еще раз прошла мимо, и при виде меня Медж издал тот же странный крик. Ополаскивая стакан, я задумалась, что бы это могло быть. Скорее всего, птичка от чего-то страдает и потому кричит так пронзительно и настойчиво. Медж хочет, чтобы я обратила на него внимание, ведь в последние несколько дней я была занята работой над мемуарами.
Вернувшись в столовую, я сразу поняла, почему Медж так надрывался. На дне клетки неподвижно лежала Лейла — крошечная и совсем окоченевшая. Ее перья были взъерошены, обращенный вверх глаз полузакрыт, а лапки скрючены и поджаты к брюшку. Она была наполовину укрыта чем-то красновато-зеленым и как будто резиновым. Сначала мне показалось, что ее внутренности вылезли наружу, но затем я узнала высохшую яблочную кожуру, от тех яблок, что мы клали им в клетку. Кожура укрывала нижнюю часть ее тельца. Медж продолжал тревожно вскрикивать, лихорадочно порхая с жердочки на жердочку. Иногда он спрыгивал на дно клетки, к Лейле, и, издав резкий крик, смотрел на меня — словно добивался, чтобы я ее тоже увидела.
Не зная, что делать, я ласково заговорила с ним и, подойдя ближе, заглянула внутрь клетки. Трудно сказать, как давно Лейла умерла, но в нынешней сырости и тепле она наверняка скоро начнет разлагаться. Дно клетки было усеяно шелухой и пометом. Вода в блюдце помутнела, словно густой бульон. Я размышляла, как вынуть Лейлу, не касаясь ее: пришлось снять с клетки поддон с мертвой птичкой и поставить в угол.
Я перенесла в гостиную верхнюю часть клетки — с Меджем на жердочке — и опустила на газету. Медж спокойно воспринял переезд. Я дала ему чистой воды и свежих зерен, затем пошла в кухню и налила себе стаканчик. Рядом с кучей мусора жужжала огромная муха, поэтому я закрыла дверь и вернулась со стаканчиком в гостиную.
Я сидела, наблюдая за Меджем и гадая, как бедная Лейла оказалась укрыта яблочной кожурой? Неужели это он притащил ее туда? И если так, то почему? Действовал ли он под влиянием инстинкта, стремясь спрятать подругу от хищников? Или укутал ее тельце, отдавая ей последние почести? А может, ему было больно смотреть на нее? Две последние догадки едва ли были верны, но, с другой стороны, как знать? Он так убивался по ней.
Остается неясным, почему Лейла умерла. Разумеется, она была в преклонном возрасте, для зеленушки. А вдруг ужасная девушка что-то сделала с птичкой, прежде чем уйти? Может, поэтому она запирала меня в кухне?
Бедный Медж. Его возлюбленной больше нет. Он останется в клетке один, не будет петь своей подруге, чистить ей перышки, не будет кормить ее, разевающую клювик, словно птенец. Впрочем, похоже, Медж уже освоился в гостиной: попил и поел, а иногда бросает в меня зернышки через прутья клетки. Он повеселел и больше не кричит так пронзительно.
В соседней комнате разлагается Лейла. Скоро придется вынести трупик — он уже начал пахнуть. Смерть пичуги стала для меня неожиданным потрясением. К вечеру я совсем выбилась из сил и не могу работать над рукописью. Пожалуй, я приступлю к последней главе завтра или через несколько дней. Наверное, мысли о судьбе несчастной птички, а может, об одиночестве, на которое теперь обречен Медж, затронули какие-то струны в моей душе.
Сидя за столом, я иногда отрываюсь от своих записей и смотрю на Меджа или в окно, на другую сторону улицы, где над стеной отеля сгущаются тени. Время от времени мой взгляд падает на полотно над камином, которое неизменно согревает мне душу, — ведь это картина Неда, первая увиденная мной и самая любимая его работа — «Мастерская».